Виноградов В. В.: Язык Гоголя и его значение в истории русского языка.
Глава 6

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8
Примечания

6

Замыслив “Мертвые души”, Гоголь без колебаний назвал это произведение “поэмой”. “[...] это будет первое мое порядочное творение. Вся Русь отзовется в нем”, — писал Гоголь 28 ноября 1836 г. Погодину89.

Естественно, возникает вопрос: какими средствами общенародного языка и как Гоголь пользовался в “Мертвых душах” для сатирического показа и обличения современной действительности?

Некоторые из этих средств и приемов были найдены и угаданы Гоголем еще в ранний период его творчества. Они связаны с системой комического изображения жизни.

Для словесной сатирической характеристики общественных отношений Гоголь прибегает к острым и мощным стилистическим средствам, находя их в сокровищнице общенародного русского языка и в предшествующих достижениях русской литературно-художественной речи.

1. Прежде всего Гоголь развивает и усовершенствует открытый Пушкиным принцип присоединительного сочетания слов и фраз, по смыслу далеких, но при неожиданном сближении образующих противоречивый и — вместе с тем — единый сложный, обобщенный и в то же время вполне конкретный образ лица, события, “кусочка действительности”.

В “Невском проспекте” этот стилистический прием приобретает новое качество, получает новые оригинальные формы выражения, притягивая к себе и объединяя вокруг себя разнообразные речевые средства. Например — при характеристическом перечислении: “Но чем ближе к двум часам, тем уменьшается число гувернанток, педагогов и детей: они, наконец, вытесняются нежными их родителями, идущими под руку с своими пестрыми, разноцветными, слабонервными подругами. Мало-помалу присоединяются к их обществу все, окончившие довольно важные домашние занятия, как-то: поговорившие с своим доктором о погоде и о небольшом прыщике, вскочившем на носу, узнавшие о здоровье лошадей и детей своих, впрочем показывающих большие дарования, прочитавшие афишу и важную статью в газетах о приезжающих и отъезжающих, наконец выпившие чашку кофею и чаю; к ним присоединяются и те, которых завидная судьба наделила благословенным званием чиновников по особым поручениям” (V, 253).

Широко используя открытый Пушкиным принцип присоединительных сочетаний фраз, но обостряя его и подвергая разнообразным комическим преобразованиям, Гоголь достигает необычайной живописности и остроты реалистического изображения жизни и разных национальных характеров. Так, путем перечисления разнородных по своим значениям и по связанным с ними грамматическим категориям имен существительных создается яркий обобщенный образ уездной городской лавочки в повести “Коляска”: “Посреди площади самые маленькие лавочки; в них всегда можно заметить связку баранков, бабу в красном платке, пуд мыла, несколько фунтов горького миндалю, дробь для стреляния, демикотон и двух купеческих приказчиков, во всякое время играющих около дверей в свайку” (II, 118).

В “Мертвых душах”: “[...] внизу были лавочки с хомутами, веревками и баранками” (III, 4).

Ср. в “Вие”: “[...] [Философ] прошел, посвистывая, раза три по рынку, перемигнулся на самом конце с какою-то молодою вдовой в желтом очипке, продававшею [...]” (I, 377). Этот же прием присоединительных сочетаний Гоголем применяется для изображения страшной и безобразной путаницы фактов и отношений, характеризующих русскую действительность, а также ее типичных представителей.

Вот прием присоединительного перечисления в характеристике Ноздрева:

“Если ему на ярмарке посчастливилось напасть на простака и обыграть его, он накупал кучу всего, что прежде попадалось ему на глаза в лавках: хомутов, курительных свечек, платков для няньки, жеребца, изюму, серебряный рукомойник, голландского холста, крупчатой муки, табаку, пистолетов, селедок, картин, точильный инструмент, горшков, сапогов, фаянсовую посуду — насколько хватало денег. Впрочем, редко случалось, чтобы это было довезено домой: почти в тот же день спускалось оно все другому, счастливейшему игроку [...]” (III, 68).

Прием присоединительного и как бы логически несвязного или разорванного соединения частей характерен для стиля гоголевского портрета, особенно того его вида, который можно назвать атрибутивным или аттрибутивно-предикативным. Например:

“ [...] встретил почти все знакомые лица: прокурора, с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом [...] — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа [...]” (III, 12).

Присоединительное сцепление слов и фраз достигается немотивированным и как бы иронически-опрокинутым или алогическим употреблением связочных частиц и союзов. Например:

“Лица у них были полные и круглые, на иных даже были бородавки [...]” (III, 11).

“Прочие тоже были, более или менее, люди просвещенные: кто читал Карамзина, кто Московские Ведомости, кто даже и совсем ничего не читал” (III, 155).

“[...] день был [...] какого-то светлосерого цвета, — какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но и отчасти нетрезвого по воскресным дням” (III, 19).

2. Точно так же Гоголь в стиле социальной сатиры развивает и совершенствует облюбованный им еще раньше прием метафорического и остро иронического сближения образов людей с именами вещей и животных9*. Например:

“[...] в окне помещался сбитеньщик, с самоваром из красной меди и лицом так же красным, как самовар, так что издали можно бы подумать, что на окне стояло два самовара, если бы один самовар не был с черною как смоль бородою” (III, 4).

Сравнения с животными и зоологические образы людей, по мысли Гоголя, находят себе опору в национальных основах басенного творчества Крылова.

“Положим, например, существует канцелярия — не здесь, а в тридевятом государстве; а в канцелярии, положим, существует правитель канцелярии. Прошу посмотреть на него, когда он сидит среди своих подчиненных — да просто от страха и слова не выговоришь. Гордость и благородство... и уж чего не выражает лицо его? Просто бери кисть да и рисуй: Прометей, решительный Прометей! Высматривает орлом, выступает плавно, мерно. Тот же самый орел, как только вышел из комнаты и приближается к кабинету своего начальника, куропаткой такой спешит с бумагами под мышкой, что мочи нет. В обществе и на вечеринке, будь все небольшого чина, Прометей так и останется Прометеем, а чуть немного повыше его, с Прометеем сделается такое превращение, какого и Овидий не выдумает: муха, меньше даже мухи, уничтожился в песчинку!” (III, 46).

“Когда Чичиков взглянул искоса на Собакевича, он ему на этот раз показался весьма похожим на средней величины медведя. Для довершения сходства, фрак на нем был совершенно медвежьего цвета, рукава длинны, панталоны длинны, ступнями ступал он и вкривь, и вкось и наступал беспрестанно на чужие ноги [...]. Чичиков еще раз взглянул на него искоса, когда проходили они в столовую: медведь! совершенный медведь! Нужно же такое странное сближение: его даже звали Михаилом Семеновичем” (III, 91).

Ср. далее: “Здесь он усадил его в кресла с некоторою даже ловкостью, как такой медведь, который уже побывал в руках, умеет и перевертываться и делать разные штуки на вопросы: “А покажи, Миша, как бабы парятся?” или “А как, Миша, малые ребята горох крадут?” (III, 102).

3. Мертвенную стереотипность, обрядовую неподвижность изображаемого мира выражают повторяющиеся формулы для обозначения всякого рода действий. Например:

“Чиновники на это ничего не отвечали, один из них только тыкнул пальцем в угол комнаты, где сидел за столом какой-то старик, перемечавший какие-то бумаги” (III, 140). “— А где же Иван Антонович?” Старик тыкнул пальцем ” (III, 140).

“Тут он привел в доказательство даже кошельки, вышитые его собственными руками, и отозвался с похвалою об ласковом выражении лица его” (III, 93).

“Чичиков начал как-то очень отдаленно, коснулся вообще всего русского государства и отозвался с большою похвалою об его пространстве [...] “(III, 97).

“[...] председатель [...] отозвался с большою похвалою на счет рослости тамошних трав” (III, 145).

4. Той же цели сатирического освещения действительности служат развернутые сравнения и сопоставления, носящие яркую бытовую окраску в своей лексике, но иногда облеченные в сложную синтаксическую форму ритмического периода. Сравнения эти острою неожиданностью несоответствия и смысловой новизной сближения сгущают иронию изображения. Вместе с тем они сами по себе отражают кусочек той же русской действительности, нарисованный яркими красками живой разговорной и книжно-литературной речи в их контрастном взаимодействии10*. Например:

“Дамы умели напустить такого тумана в глаза всем, что все, а особенно чиновники, несколько времени оставались ошеломленными. Положение их в первую минуту было похоже на положение школьника, которому сонному товарищи, вставшие поранее, засунули в нос гусара, то есть бумажку, наполненную табаком. Потянувши в просонках весь табак к себе со всем усердием спящего, он пробуждается, вскакивает, глядит, как дурак, выпучив глаза во все стороны, и не может понять, где он, что с ним было, и потом уже различает озаренные косвенным лучом солнца стены, смех товарищей, скрывшихся по углам, и глядящее в окно наступившее утро, с проснувшимся лесом, звучащим тысячами птичьих голосов, и с осветившеюся речкою, там и там пропадающею блещущими загогулинами между тонких тростников, всю усыпанную нагими ребятишками, зазывающими на купанье, — и потом уже, наконец, чувствует, что в носу у него сидит гусар. Таково совершенно было в первую минуту положение обитателей и чиновников города” (III, 188—189). Комизм изображения усиливается от того, что сравнение с школьником, которому сонному засунули в нос гусара, сразу же сменяется новым — гораздо более унизительным: “Всякий, как баран, остановился, выпучив глаза” (III, 189).

Не менее характеристичны развернутые сравнения черных фраков на балу, мелькающих и носящихся врознь и кучами там и сям, с мухами на белом, сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета; сравнение лающих собак с хором певчих; сравнение приятной дамы, целиком обратившейся в слух от нетерпения, ставшей похожей на легкий пух, который вот так и полетит на воздух от дуновенья, с русским барином, собачеем и йорой-охотником, в ожидании зайца из лесу превращающимся с своим конем и поднятым арапником в один застывший миг, в порох, к которому вот-вот поднесут огонь; сравнение городских дам с ученым, с необыкновенной легкостью и быстротой фабрикующим из робкого предположения новое научное открытие; сравнение Ноздрева, бросающегося в драку, с отчаянным поручиком, подступающим под неприступную крепость.

С. П. Шевырев был готов в этой форме эпических сравнений видеть тенденцию Гоголя к сближению стиля “Мертвых душ” со стилями гомеровских поэм и “Божественной Комедии” Данте90.

Формы развернутых гоголевских сравнений в высшей степени разнообразны. Но при резком различии словарно-фразеологического состава и синтаксического строя в изобразительно-повествующем стиле “Мертвых душ” они направлены к одной цели — к показу типических явлений жизни, в которых, несмотря на их кажущееся несоответствие, обнаруживается общий социальный смысл.

Вот характерная иллюстрация: в общей зале гостиницы “на одной картине изображена была нимфа с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда не видывал. Подобная игра природы, впрочем, случается на разных исторических картинах, неизвестно, в какое время, откуда и кем привезенных к нам в Россию, иной раз даже нашими вельможами, любителями искусств, накупившими их в Италии, по совету везших их курьеров” (III, 5).

Конкретно-бытовые сопоставления и сравнения, вдвинутые в одно синтаксическое целое, выполняют ту же функцию комического освещения или сатирической оценки явлений и предметов, раскрытия их реальной сущности. Например:

“[......] в русских трактирах вместо эластической шерсти набивают чем-то чрезвычайно похожим на кирпич и булыжник” (III, 6).

“Попадались вытянутые по снурку деревни, постройкою похожие на старые складенные дрова, покрытые серыми крышами с резными деревянными под ними украшениями, в виде висячих шитых узорами утиральников” (III, 17—18).

“Сухощавый и длинный дядя Митяй, с рыжей бородой, взобрался на коренного коня и сделался похожим на деревенскую колокольню или, лучше, на крючок, которым достают воду в колодцах” (III, 87—88).

“Дядя Митяй, широкоплечий мужик, с черною как уголь бородою, и брюхом, похожим на тот исполинский самовар, в котором варится сбитень для всего прозябнувшего рынка [...]” (III, 88).

“[...] какой-нибудь полицейский [...] и тот, по неизменным законам отражения, выражает на лице своем какую-то улыбку, хотя эта улыбка более похожа на то, как бы кто-нибудь собирался чихнуть после крепкого табаку” (III, 161).

“Но тут увидел он, что это был скорее ключник, чем ключница: ключница, по крайней мере, не бреет бороды, а этот, напротив того, брил, и, казалось, довольно редко, потому что весь подбородок с нижней частью щеки походил у него на скребницу из железной проволоки, какою чистят на конюшне лошадей” (III, 113).

“Шум от перьев был большой и походил на то, как будто бы несколько телег с хворостом проезжали лес, заваленный на четверть аршина иссохшими листьями” (III, 139).

“И знаете, Павел Иванович”, сказал Манилов, явя в лице своем выражение не только сладкое, но даже приторное, подобное той микстуре, которую ловкий светский доктор засластил немилосердно, воображая ею обрадовать пациента [...]” (III, 26).

“[...] и отворил дверь в канцелярскую комнату, всю наполненную чиновниками, которые уподобились трудолюбивым пчелам, рассыпавшимся по сотам, если только соты можно уподобить канцелярским делам [...] (III, 143).

“Манилов [...] от удовольствия почти совсем зажмурил глаза, как кот, у которого слегка пощекотали за ушами пальцем” (III, 24).

“[...] маленькие глазки его не потухнули и бегали из-под высоко выросших бровей, как мыши, когда, высунувши из темных нор остренькие морды, насторожа уши и моргая усом, они высматривают, не затаился ли где кот или шалун мальчишка, и нюхают подозрительно самый воздух” (III, 113).

“Чичиков увидел в руках его графинчик, который был весь в пыли, как в фуфайке” (III, 122).

“[...] в переулках и закоулках происходили сцены и разговоры, неразлучные с этим временем во всех городах, где много солдат, извозчиков, работников и особенного рода существ, в виде дам в красных шалях и башмаках без чулок, которые, как летучие мыши, шныряют по перекресткам” (III, 129).

“[...] Виргилий [...] поворотил назад, показав свою спину, вытертую как рогожка, с прилипнувшим где-то куриным пером” (III, 142).

“Полицеймейстер был, некоторым образом, отец и благотворитель в городе. Он был среди граждан совершенно, как в родной семье, а в лавки и в гостиный двор наведывался, как в собственную кладовую” (III, 147—148)*.

5. Едкая ирония выражается сочетанием слов и выражений, противоположных по смыслу; при этом само это внутреннее логическое противоречие словесных сцеплений выступает как средство разоблачения и показа подлинной действительности. Например:

“[...] ему подавались разные обычные в трактирах блюда, как-то: щи с слоеным пирожком, нарочно сберегаемым для проезжающих в течение нескольких неделей [...] огурец соленый и вечный слоеный сладкий пирожок, всегда готовый к услугам”[...] (III, 6).

“[...] в разговорах с вице-губернатором и председателем палаты, которые были еще только статские советники, сказал даже ошибкою два раза: “ваше превосходительство”, что очень им понравилось” (III, 9).

“Чичиков вынул из кармана бумажку, положил ее перед Иваном Антоновичем, которую тот совершенно не заметил и накрыл тотчас ее книгою. Чичиков хотел было указать ему ее, но Иван Антонович движением головы дал знать, что не нужно показывать” (III, 141).

“Петрушка остановился с минуту перед низенькою своею кроватью, придумывая, как бы лечь приличнее, и лег совершенно поперек, так что ноги его упирались в пол” (III, 151).

Ср.: “Во взаимных услугах они дошли, наконец, до площади, где находились присутственные места — большой трехэтажный каменный дом, весь белый, как мел, вероятно, для изображения чистоты душ помещавшихся в нем должностей” (III, 138).

6. Осмеивание воспроизводимого мира у Гоголя осуществлялось также посредством каламбурного разоблачения его терминов. Происходит как бы столкновение омонимов или разных значений одних и тех же слов или же реализация скрытой и заглохшей метафоры. Например:

“Толстые же никогда не занимают косвенных мест, а все прямые, и уж если сядут где, то сядут надежно и крепко, так что скорей под ними, а уж они не слетят” (III, 11).

“Деревня Маниловка немногих могла заманить своим местоположением” (III, 18).

“Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже не знал, как ее выручить” (III, 34).

“Ноздрев был в некотором отношении исторический человек. Ни на одном собрании, где он был, не обходилось без истории” (III, 67).

Близко к этому типу каламбура подходит прием сопоставления основного и переносного значений слова. Например:

“Подальше два мужика глядели с равнодушием стоическим на гнев пьяной бабы. Один чесал у себя пониже спины, другой зевал. Зевота видна была на строениях, крыши также . Платонов, глядя на них, зевнул. Заплата на заплате” (IV, 365).

Каламбур мог возникнуть и в результате метафорического применения общелитературных, профессиональных или жаргонных выражений к общебытовым предметам, явлениям и деталям.

“В картишки [...] играл он не совсем безгрешно и чисто, зная много разных передержек и других тонкостей, и потому игра весьма часто оканчивалась другою игрою: или поколачивали его сапогами, или же задавали передержку его густым и очень хорошим бакенбардам [...]” (III, 67).

После сравнения Ноздрева, готового броситься на Чичикова, с подступившим под неприступную крепость поручиком Гоголь обнажает неполное соответствие этого сравнения изображаемому эпизоду:

“Но если Ноздрев выразил собою подступавшего под крепость отчаянного, потерявшегося поручика, то крепость, на которую он шел, никак не была похожа на неприступную. Напротив, крепость чувствовала такой страх, что душа ее спряталась в самые пятки” (III, 84).

“Нет, кто уж кулак, тому не разогнуться в ладонь! А разогни кулаку один или два пальца — выйдет еще хуже” (III, 103).

Каламбур может покоиться также на морфологической омонимии, которая возникает при сближении разных слов с одинаково звучащими частями. Например:

“[...] поселился на время у такого мирного и смирного хозяина” (IV, 311).

“Все было опущено и запущено как у мужиков, так и у барина” (IV, 365).

Этимологизации, каламбурным сопоставлениям и противопоставлениям подвергаются не только корневые части слов, но и приставки и суффиксы в сочетании с одной и той же основой. Например:

“Затем начал он слегка поворачивать бричку, поворачивал, поворачивал, и наконец, ее совершенно на бок” (III, 38).

“Надобно сказать, что у нас на Руси если не угнались еще кой в чем другом за иностранцами, то далеко перегнали их в уменьи обращаться” (III, 45).

В сущности, близок к каламбуру и прием мнимой тавтологии, когда к существительному и глаголу, расширившим свои значения, присоединяется в качестве определения слово той же основы, которое как бы возвращает своему определяемому истинный, “первобытный” смысл. Например:

“Все оказалось в нем, что нужно для этого мира: и приятность в оборотах и поступках, и бойкость в деловых делах” (III, 231).

“[...] все распущено было в пух, и Чичиков более других” (III, 233).

7. Употребление синонимов очень далекой, почти противоположной экспрессивной и стилистической окраски способствует язвительному показу описываемых лиц, предметов, действий. Персонажи, события их жизни, вся изображаемая действительность выступают в самом разнообразном освещении. Например:

“[...] он тот же час поспешил раздеться, отдав Фетинье всю снятую с себя сбрую, как верхнюю, так и нижнюю, и Фетинья, пожелав также с своей стороны покойной ночи, утащила эти мокрые ” (III, 43).

“[...] свинья с семейством очутилась тут же; тут же, разгребая кучу сора, съела она мимоходом цыпленка и, не замечая этого, продолжала уписывать арбузные корки своим порядком” (III, 44).

“— Что ж душенька, пойдем обедать, — сказала Собакевичу его супруга. — [...] и все в столовую; впереди их, как плавный гусь, понеслась хозяйка” (III, 94).

“Собакевич [......] в четверть часа с небольшим доехал его всего [...] Отделавши не ел, не пил, а только жмурил и хлопал глазами” (III, 149).

“В городе пошли толки, мнения, рассуждения о том, выгодно ли покупать на вывод крестьян” (III, 152).

“Видно, что повар руководствовался более каким-то вдохновением и клал первое, что попадалось под руку: стоял ли возле него перец — он сыпал перец, капуста ли попалась — совал капусту, молоко, ветчину, горох — словом, катай-валяй, было бы горячо, а вкус какой-нибудь, верно, выйдет” (III, 72).

Ср. в разговоре Ноздрева с Чичиковым: “— Представь, снилось, что меня высекли, ей, ей! [...— Да, — подумал про себя Чичиков, — “хорошо бы, если б тебя отодрали наяву” (III, 80),

В разговоре Собакевича с Чичиковым: “ — Хотите угол? То есть, ? Ни, ни, ни!” (III, 102).

В речи Селифана: “Ты лучше человеку не дай есть, а коня ты должен накормить, потому что конь любит овес. Это его продовольство: что, примером, нам коштпродовольство” (III, 86).

В речи Плюшкина: “Народ-то больно прожорлив, от праздности завели привычку трескатьесть и самому нечего...” (III, 126).

В речи Алексея Ивановича: “[...] убежитнавострит так лыжи, что и следа не отыщешь” (III, 152).

8. Сатирическое обличение крепостнической действительности осуществлялось Гоголем посредством разоблачения риторики буржуазного общества. Белинский, считая, что основой этой риторики является “отложение от жизни, отпадение от действительности [...]”91, искажение, “фальшивое идеализирование жизни”92, приходил к выводу, что “Гоголь дал такое направление литературе, которое изгнало из нее риторику”93. Стиль Гоголя, воплощая предмет в его сущности, одновременно разоблачает с тонкой иронией фальшь и ложь тех риторических покровов, которые окутывали действительность в официальной речи буржуазно-дворянского общества. Например:

“[Половой] [...] повел проворно господина вверх по всей деревянной галдарее показывать ниспосланный ему Богом покой. Покой был известного рода, ибо гостиница была тоже известного рода [...]” (III, 4).

“ — Э, э! Это, брат, что? отсади-ка ее назад!” — говорил Чичиков. — Кого? — Да шашку-то, — сказал Чичиков, и в то же время увидел почти перед самым носом своим и другую, которая, как казалось, пробиралась в дамки; откуда она взялась, это один только Бог знал” (III, 82),

В других случаях простое и точное описание “натуры”, как бы ее непосредственное созерцание, сопоставлялось с ее официальным риторическим изображением.

Беспредметная фразеология этого торжественно-официального, казенно-риторического стиля выставлялась на общее рассмотрение и оценку. Например:

«[...] городской сад [...] состоял из тоненьких дерев, дурно принявшихся, с подпорками внизу, в виде треугольников, очень красиво выкрашенных зеленою масляною краскою. Впрочем, хотя эти деревца были не выше тростника, о них было сказано в газетах при описании иллюминации, что “город наш украсился, благодаря попечению гражданского правителя, садом, состоящим из тенистых, широковетвистых дерев, дающих прохладу в знойный день”, и что при этом “было очень умилительно глядеть, как сердца граждан трепетали в избытке благодарности и струили потоки слез, в знак признательности к господину градоначальнику”» (III, 7—8).

“Более не находилось ничего на сей уединенной или, как у нас выражаются, красивой площади” (III, 138).

Иногда автор берет непосредственно на себя задачу разоблачения риторической или эвфемистической фальши условных словарных обозначений и характеристик, типичных для изображаемого общества.

“Словом, они были то, что говорится счастливы” (III, 22).

В черновой редакции “Мертвых душ”: «Но при всех таких похвальных качествах, он бы мог остаться [...] тем, что называют в обширном смысле “хороший человек”, то есть, весьма гаденький, обыкновенный, опрятный человек, без всяких резких выпуклостей [...]» (VII, 353).

Так выражается борьба Гоголя против фальшивой фразы, характеризующей стиль описываемого им социального уклада, за “иную, сильнейшую” и в то же время правдивую речь.

ее конструктивные принципы. Например:

“В разговорах с сими властителями, он очень искусно умел польстить каждому. Губернатору намекнул как-то вскользь, что в его губернию въезжаешь как в рай, дороги везде бархатные [...]” (III, 9).

“О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: [...]” (III, 9).

«Никогда он не говорил: “вы пошли”, но “вы изволили пойти; я имел честь покрыть вашу двойку”, и тому подобное» (III, 13).

“[...] ревизские души, окончивши жизненное поприще, числятся, однакож, до подачи новой ревизской сказки, наравне с живыми [...]” (III, 97).

“никак не называл души умершими, а только — несуществующими” (III, 97).

Приготовляясь к ораторской речи перед Плюшкиным “долго не мог он придумать, в каких бы словах изъяснить причину своего посещения. Он уже хотел было выразиться в таком духе, что, наслышась о добродетели и редких свойствах души его, почел долгом принести лично дань уважения“добродетель” и “редкие свойства души” можно с успехом заменить словами: “экономия” и “порядок”; и потому, преобразивши таким образом речь, он сказал, что, наслышась об экономии его и редком управлении имениями, он почел за долг познакомиться и принести лично свое почтение” (III, 118).

9. Принцип сочетания языка автора с “чужой речью”, широко применяемый Гоголем, также служит действенным средством сатирического освещения изображаемой действительности. Сцепления и встречи противоположных по экспрессии и по отношению к реальной действительности фраз и слов обостряют авторскую оценку того, что описывается. Они создают быстрые экспрессивные переходы повествовательного стиля и сгущают иронию. Например:

“Ноздрев повел их в свой , в котором, впрочем, не было заметно следов того, что бывает в кабинетах, то есть книг или бумаги; висели только сабли и два ружья, одно в триста, а другое в восемьсот рублейтурецкие кинжалы, на одном из которых, по ошибке, было вырезано: Мастер ” (III, 71).

Ср. далее: “Потом показались трубки — деревянные, глиняные, пенковые, обкуренные и необкуренные, обтянутые замшею и необтянутые, чубук с янтарным мундштуком, недавно выигранный, кисет, вышитый какою-то графинею, где-то на почтовой станции влюбившеюся в него по уши, у которой ручки, по словам его, были самой субдительной сюперфлю— слово, вероятно, означавшее у него высочайшую точку совершенства” (III, 72).

Несобственно-прямая речь, внедряясь в авторское повествование, раскрывала перед читателем помыслы и замыслы героев в обнаженной чистоте или, вернее, грязи, то есть во всей свежести их непосредственного экспрессивного выражения. Например:

“[Чичиков] [...] сам в себе чувствовал желание скорее, как можно, привести дело к концу; до тех пор ему казалось все неспокойно и неловко: все-таки приходила мысль, что души не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч” (III, 137).

“В губернию назначен был новый генерал-губернатор — событие, как известно, приводящее чиновников в тревожное состояние: пойдут переборки, распеканья, взбутетениванья и всякие должностные похлебки, которыми угощает начальник своих подчиненных” (III, 192).

Слова, выражения действующих лиц, включаемые в авторскую речь, иногда с указанием их цитатного характера, и содержащееся в них объяснение или оценка явлений сталкивались с противоположными по смыслу квалификациями самого автора. Например:

“[...] была принесена на стол рябиновка, имевшая, по словам Ноздрева, совершенный вкус сливок, но в которой, к изумлению, слышна была сивушища во всей своей силе. Потом пили какой-то бальзам, носивший такое имя, которое даже трудно было припомнить, да и сам хозяин в другой раз назвал его уже другим именем” (III, 73).

Прием несобственно-прямой речи при сложной структуре гоголевского повествовательного стиля сопровождался полным ироническим обнажением истинной ценности и подлинного смысла слов и дум, принадлежащих выводимым отрицательным персонажам. Этот прием доводил силу гоголевского отрицания мира Чичиковых, Маниловых, Коробочек, Ноздревых, Собакевичей, Плюшкиных и родственной им социальной среды до сарказма.

возможности изображения и выражения, заложенные в синтаксических формах речи, и изменил их качество, перенеся в план сатирического повествования. Например, в “Мертвых душах” (гл. VIII) характерна комически движущаяся цепь парных противопоставлений, звенья которой и в отдельности и в парной антитезе упорно сцепляются союзом но: “Но управляющий сказал, что меньше, как за 5000, нельзя найти хорошего управителя. Но председатель сказал, что можно и за три тысячи сыскать. Но управляющий сказал: Где же вы его сыщете? разве у себя в носу? Но — Петр Петрович Самойлов: вот управитель, какой нужен для мужиков Чичикова!” (III, 153).

11. Остроту сатирического изображения усиливает прием обобщения, генерализации. Формы его стилистического проявления многообразны. С одной стороны, Гоголь, исходя из содержащихся в общенародном языке метких прозвищ и образных характеристик, подводит под них типические характеры и явления окружающей действительности. Например:

“Иван Антонович, казалось, имел уже далеко за сорок лет; волос на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос; словом, это было то лицо, которое называют в общежитьи кувшинным рылом” (III, 140—141).

“Один Бог разве мог сказать, какой был характер у Манилова. Есть род людей, известных под именем: люди так себе, ни то ни се, ни в городе Богдан ни в селе Селифан, по словам пословицы” (III, 20).

Принцип генерализации проявляется и в том, что каждый предмет, вовлеченный в ход излагаемых событий, описывается не в своих индивидуальных приметах, а в своей, так сказать, общей и типической функциональной сущности. Например:

“Довольно красивая рессорная небольшая бричка” Чичикова — это бричка, “в какой ездят холостяки: отставные подполковники, штабс-капитаны, помещики, имеющие около сотни душ крестьян, — словом, все те, которых называют господами средней руки” (III, 3).

“Господин скинул с себя картуз и размотал с шеи шерстяную, радужных цветов косынку, какую женатым приготовляет своими руками супруга, снабжая приличными наставлениями, как закутываться, а холостым — наверное не могу сказать, кто делает, Бог их знает: я никогда не носил таких косынок” (III, 5).

“Можно было видеть тотчас, что он совершил свое поприще, как совершают его все господские приказчики: был прежде просто грамотным мальчишкой в доме, потом женился на какой-нибудь Агашке, ключнице, барыниной фаворитке, сделался сам ключником, а там и приказчиком. А сделавшись приказчиком, поступал, разумеется, как все приказчики: водился и кумился с теми, которые на деревне были побогаче, подбавлял на тягла победнее...” (III, 29).

Обобщение и типизация явлений и лиц осуществлялись также путем местоименного указания на них как на известные читателю, привычные для него “факты жизни”, что, конечно, не мешало затем автору характеризовать их посредством острого подбора отрицательных черт. Например:

“Покой был известного рода, ибо гостиница была тоже , то есть именно такая, как бывают гостиницы в губернских городах, где за два рубля в сутки проезжающие получают покойную комнату с тараканами, выглядывающими, как чернослив, из всех углов, и дверью в соседнее помещение, всегда заставленною комодом, где устроивается сосед, молчаливый и спокойный человек, но чрезвычайно любопытный, интересующийся знать о всех подробностях проезжающего” (III, 4).

“Какие бывают эти общие залы — всякий проезжающий знает очень хорошо: те же сам-шест и сам-сём испивать свою известную пару чаю; тот же закопченный потолок; та же как птиц на морском берегу; те же картины во всю стену, писанные масляными красками; словом, все то же, что и везде; только и разницы, что на одной картине изображена была нимфа с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда не видывал” (III, 5).

“Несколько мужиков, по обыкновению, зевали, сидя на лавках перед воротами, в своих овчинных тулупах; бабы, с толстыми лицами и перевязанными грудями смотрели из верхних окон; из нижних глядел теленок, или высовывала слепую морду свою свинья. Словом, вида ” (III, 18).

Ту же функцию обобщения и генерализации выполняет прием схематического противопоставления парных категорий, качественно разнородных и в совокупности как бы охватывающих весь изображаемый круг лиц или предметов. Возникает контрастный параллелизм двух словесных цепей с противоположными фразеологическими рядами. Например:

Мужчины здесь, как и везде, были двух родов: одни тоненькие, которые все увивались около дам [...] Другой род мужчин составляли толстые или такие же, как Чичиков, т. е. не так, чтобы слишком толстые, однако ж и не тонкие. Эти, напротив того, косились и пятились от дам [...” (III, 11).

Ср. далее: “Увы! толстые умеют лучше на этом свете обделывать дела свои, нежели тоненькие. Тоненькие служат больше по особенным поручениям или только числятся и виляют туда и сюда [...] Толстые же никогда не занимают косвенных мест, а все прямые, и уж если сядут где, то сядут надежно и крепко, так что скорей место затрещит и угнется под ними, а уж они не слетят” (III, 11).

“[...] вошли в низенькую, стеклянную, закоптившуюся дверь, приводившую почти в подвал, где уж сидело за деревянными столами много всяких: и бривших, и небривших бороды, и в нагольных тулупах, и, просто, в рубахе, а кое-кто и во фризовой шинели” (III, 151).

“[...] виною всему слово миллионщик, — не сам миллионщик, а именно одно слово; ибо в одном звуке этого слова, мимо всякого денежного мешка, заключается что-то такое, которое действует и на людей — подлецов, и на людей ни сё ни то, и на людей хороших, словом — на всех действует” (III, 157).

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8
Примечания