8
Освобождение сказа от отвлеченной книжной лексики и фразеологии было тесно связано с обогащением его бытовыми словами и выражениями, с расширением реалистического, жизненно-конкретного лексического фонда. Понятно, что и синтаксический строй книжного повествования, нередко сложный и почти всегда логизованный с помощью служебных слов и частиц, подвергался при этом существенным изменениям. Отдельные звенья речи начинали примыкать друг к другу по принципу случайной или индивидуальной ассоциативной связи; прямое течение сказа прерывалось вводными предложениями. Возрастал глагольный динамизм повествования. Сложные синтаксические целые дробились на части, которые выделялись в самостоятельные синтаксические единицы. Увеличивалось количество экспрессивно окрашенных союзов, частиц и наречий, вытеснявших интеллектуальные книжные формы. Однородные синтагмы непосредственно следовали друг за другом. Порядок их сцеплений становился прозрачнее и стройнее.
Живо помню, как, бывало, в зимние долгие вечера, когда мать моя пряла перед слабо-мелькающим каганцем, качая одной ногою люльку и напевая заунывную песню, которой звуки, кажется, и теперь слышатся мне, собирались мы, ребятишки, около старого деда своего, по дряхлости уже более десяти лет не слезавшего с печи (I, 349). |
Как теперь помню — покойная старуха, мать моя, была еще жива — как в долгий зимний вечер, когда на дворе трещал мороз и замуровывал наглухо узенькое стекло нашей хаты, сидела она перед гребнем, выводя рукою длинную нитку, колыша ногою люльку и напевая песню, которая как будто теперь слышится мне. Каганец, дрожа и вспыхивая, как бы пугаясь чего, светил нам в хате. Веретено жужжало; а мы все, дети, собравшись в кучку, слушали деда, не слезавшего от старости, более пяти лет, с своей печки (I, 138). |
Очнувшись от своего беспамятства, первым делом его было снять со стены дедовскую нагайку, а вторым покропить ею спину бедного Петруся. — Но в то самое время откуда ни возьмись пятилетний брат Пидоркин — Ивась, которого без памяти любил он, и уцепясь ему за шею, давай молить со слезами (I, 353). |
Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел было покропить ею спину бедного Петра, как, откуда ни возьмись, шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: “Тятя, тятя, не бей Петруся” (I, 142). |
— междометных, восклицательных предложений яркой модальной окраски:
Дед мой имел удивительное искусство рассказывать (I, 349). |
Дед мой (царство ему небесное! чтоб ему на том свете елись одни только буханци пшеничные, да маковки в меду) умел чудно рассказывать (I, 138). |
Приемы экспрессивного включения в ткань повествования разного рода модальных выражений разговорной речи можно наблюдать и при сопоставлении таких отрезков двух редакций:
Один раз все старейшины села собрались в шинок и чинно беседовали за дубовым столом, на котором, кроме разного рода фляжек, на диво возвышался огромный жареный баран (I, 365). |
Раз старшины села собрались в шинок и, как говорится, беседовали по чинам за столом, посередине которого поставлен был, грех сказать, чтобы малый, жареный баран (I, 151). |
Живые разговорные экспрессивно-модальные выражения во второй редакции повести вытесняют устойчивые стандарты общего литературного языка:
Несколько лет прошло. Село наше стоит теперь на том самом месте, где творилась чертовщина, и, кажись, все спокойно [...] (I, 366). |
Да чего! Вот теперь на этом самом месте, где стоит село наше, кажись, все спокойно [...] (I, 151). |
Изменения в синтаксическом построении разных типов предложений, связанных с разговорно-народной речью, в их модальной окраске, в тонких оттенках экспрессии ярко выступают при сопоставлении таких отрывков текста первой и второй редакции “Вечера накануне Ивана Купала”:
сам старый Корж не утерпел, глядя на молодых, чтоб не тряхнуть стариной [...] Чего не выдумает молодежь навеселе? как начнут, бывало, наряжаться в хари: — господи, боже ты мой! Ведь на человека не похожи. — Не стать нынешних переодеваний, что бывают на свадьбах наших! только что корчат цыганов да москалей. Нет, вот, бывало, один оденется жидом, а другой чертом, да пустятся между собой в раздобары, а после в драку — что за умора? надорвешься со смеху! Иные пооденутся в турецкие и татарские платья: все горит на них как жар... А как начнут дуреть да строить шутки — ну! тогда хоть святых выноси (I, 360—361). |
Сам Корж не утерпел, глядя на молодых, чтобы не тряхнуть стариною [...] Чего не выдумают навеселе? Начнут, бывало, наряжаться в хари — боже ты мой, на человека не похожи! Уж не нынешних переодеваний, что бывают на свадьбах наших. Что теперь? — только что корчат цыганов да москалей. Нет, вот, бывало, один оденется жидом, а другой чортом, начнут сперва целоваться, а после ухватятся за чубы... Бог с вами! смех нападет такой, что за живот хватаешься... А как начнут дуреть да строить штуки... ну, тогда хоть святых выноси (I, 147). |
Гоголь понял, что книжный язык не располагает такой богатой и красочной гаммой эмоционально-модальных типов высказываний и предложений, как живая разговорная речь. Перерабатывая язык первой редакции повести “Вечер накануне Ивана Купала“, Гоголь обнаружил тонкое понимание различий между формами книжного и разговорного синтаксиса. С помощью эмоционально-вводных оборотов, эллиптически-экспрессивных выражений, модальных слов и частиц, изменений в порядке слов, с помощью экспрессивно-интонационных модуляций сообщающей речи Гоголь придает повествованию необыкновенную сложность и разговорное разнообразие модально-интонационных варьяций в структуре предложений.
Лет более нежели за сто перед сим, еще за малолетство Богдана, село наше, говорил дед мой, не похоже было на нынешний самый негодный хутор: две, три хаты, необмазанные, неукрытые, торчали среди необозримой пустыни; о существовании же прочих догадывались только по дыму, выходившему из земли. — Наши предки не слишком роскошничали и жили большею частию в землянках, в которые свет проходит в одни только двери, а сырость во все стены (I, 350). |
Лет — куды! более чем за сто, говорил покойник дед мой, нашего села и не узнал бы никто: хутор, самый бедный хутор! Избенок десять, не обмазанных, не укрытых, торчало то сям, то там, посереди поля. Ни плетня, ни сарая порядочного, где бы поставить скотину или воз. Это ж еще богачи так жили; а посмотрели бы на нашу братью, на голь: вырытая в земле яма — вот вам и хата! Только по дыму и можно было узнать, что живет там человек божий (I, 139). |
Экспрессивно-модальная драматизация речи иногда проявляется теперь и в непосредственном воспроизведении “внутреннего диалога” или непроизвольных волеизъявлений, выкриков.
[......] (I, 366). |
[...] не успел еще раза два достать дна, как видит, что чарка кланяется ему в пояс. Чорт с тобою! давай креститься (I, 151). |
При такой диалогизации сказа резко преобразуется экспрессивно-модальное строение речи, обнаруживающееся в быстрой смене и в разнообразии устно-разговорных конструкций, а иногда в их драматическом сломе.
А тут с достойною половиною его тоже диво: только что она начала замешивать тесто в огромной диже, как вдруг дижа выпругнула и подбоченившись важно пустилась в присядку по всей хате... Да, смейтесь, смейтесь, сколько себе хотите, только тогда не до смеху было нашим дедам (I, 366). |
А тут с половиною его тоже диво: только что начала она замешивать тесто в огромной диже, вдруг дижа выпрыгнула. “Стой, стой!” куды! подбоченившись важно, пустилась в присядку по всей хате... Смейтесь; однако ж не до смеха было нашим дедам (I, 151). |
Очень разнообразны и требуют специального изучения синонимические замены, сжатия и изменения разных типов разговорных предложений с целью усиления экспрессивного колорита. Любопытны также преобразования порядка слов. Например:
Но что прикажешь делать? не взять — беда, всякого проберет страх (I, 351). |
Опять, как же и не взять: всякого проберет страх (I, 140). |
Бог с ними со всеми этими подарками. Рады были отвязаться от них, но не тут-то было: бросят в воду, глядь — чертовский перстень или монисто и плывут поверх воды, (I, 351). |
Бог с ними тогда, с этими подарками! Но вот беда — и отвязаться нельзя: бросишь в воду — плывет чертовский перстень или монисто поверх воды, и к тебе же в руки (I, 140). |
Куды вам! насилу ноги унес [...] “Чем тебе мешаться в чужие дела, знай-ка лучше свое, а не то будь я такой же как ты бородатый козел, если твоя речистая глотка не будет заколочена горячею кутьею” (I, 351). |
Куды! насилу ноги унес [...] “Знай лучше свое дело, чем мешаться в чужие, если не хочешь, чтобы козлиное горло твое было залеплено горячею кутею” (I, 140). |
Что станешь делать с окаянным? (I, 351). |
Что делать с окаянным? (I, 140). |
Она была тогда одета |
Была она одета тогда в татарское широкое платье (I, 148). |
Синтаксический строй разговорно-повествовательной речи иногда тесно связан с ее лексическим составом, нередко он даже зависит от способа лексико-фразеологического раскрытия темы.
Гоголь старается освободить стиль от ненужных, резких и “грубых” выражений и характеристик. Он стремится экспрессивную выразительность и стилистическую целесообразность деталей согласовать со словесной композицией целого:
Зарычал он (Бисаврюк) [...] бычачьим голосом (I, 351). Чем тебе мешаться в чужие дела, знай-ка лучше свое, а не то будь я такой же как ты бородатый козел, если твоя речистая глотка не будет заколочена горячею кутьею (I, 351). |
Загремел он ему в ответ (I, 140). Знай лучше свое дело, чем мешаться в чужие, если не хочешь, чтобы козлиное горло твое было залеплено горячею кутею (I, 140). |
Любопытна в этом примере замена вульгарного и вместе с тем семантически несогласованного, небрежного выражения “глотка [...] заколочена горячею кутьею” — более точным, менее грубым, но не менее характеристическим и разговорным — с оттенком украинизма: “горло твое [...горячею кутею”.
В отдельных случаях, особенно в речи действующих лиц, Гоголь вводит украинизмы, если они осложняли и углубляли экспрессивную характерность высказывания, синтаксической конструкции:
Послушай, батюшка! (Бисаврюк — к иерею) (I, 351). Когда он потребовал в один раз полкварты водки (I, 355). |
Слушай, паноче! (I, 140). Когда потребовал он кухоль сивухи, мало не с полведра (I, 143). |
Стремление к динамизму глагольного изображения обнаруживается в изменении синтаксических конструкций (например, в преобразовании причастных и деепричастных оборотов в глагольные предложения), в заменах одних глаголов другими, в исключении глаголов состояния, а также в сжатии и сокращении нехарактеристических определительных членов предложений.
Разделяя суковатыми палками терновник, добрались они до хаты ветхой и низкой, стоявшей, как говорят в сказках, на курьих ножках (I, 357). |
Тут разделил он суковатою палкою куст терноника, и перед ним показалась избушка, как говорится, на курьих ножках (I, 145). |
Нужно было слушать ведьму, приказавшую отойдя на небольшое расстояние (I, 357). |
“Бросай!” сказала она, отдавая цветок ему. Петро подбросил, и, что за чудо? цветок не упал прямо [...] (I, 145). |
Гоголь теперь тщательнее подбирает глаголы, видя в них не менее выразительное средство характеристического изображения, чем в определениях-эпитетах.
Лицо Бисаврюка вдруг оживилось, глаза засверкали... “А!” пробормотал он сквозь зубы: “старая ведьма воротилась на бешеной кочерге своей” (I, 357). |
Лицо Басаврюка вдруг ожило; очи сверкнули. “Насилу воротилась, яга!” проворчал |
Большая черная собака выбежала навстречу и с визгом, оборотившись в кошку, бросилась [...] им в глаза (I, 357). |
кинулась в глаза им (I, 145). |
С другой стороны, Гоголь оценил экспрессивную выразительность лаконических предложений движения или стремительного возникновения с опущением глагола:
Кошла пропала, как в воду канула, и на место ее явилась сухая, согнутая в дугу старуха (I, 357). |
вместо кошки, старуха (I, 145). |