4
Естественно и несомненно, что самая ранняя гоголевская проза своими высокими, серьезными, патетическими повествовательными жанрами двигалась, — по крайней мере, отчасти — в русле стилистики карамзинской школы. Показательно, что в нежинском школьном журнале “Метеор литературы“, заключавшем, конечно, гоголевские произведения, библиограф С. И. Пономарев нашел лишь “реторические вещи в духе Марлинского” и по этой причине не счел нужным воспроизвести этот журнал в печати16. Параллельно развивалась и сатирическая струя гоголевского стиля (ср. заглавие и план сатиры “Нечто о Нежине или дуракам закон не писан”), связанная с традициями журнальной сатиры XVIII в. и нравоописательного очерка начала XIX в., и росли этнографические и народно-диалектологические интересы Гоголя. Стиль чувствительных патетических писем Гоголя, особенно с 1827 г., ярко отражает его литературные вкусы. По-видимому, петербургские литературные знакомства и впечатления Гоголя, еще больше обострившие в нем ранний интерес и влечение к народности, раздвинувшие его литера-турный горизонт, побудили его вслед за Пушкиным, Нарежным, А. А. Бестужевым, О. М. Сомовым и некоторыми другими передовыми писателями в самом конце 20-х годов расширить круг своих реалистических интересов и искать выхода из плена “карамзинизма” 12*. Гоголь стремится стать подлинно народным писателем. Опираясь на художественный метод и стилистическую систему Пушкина, как они обозначались к 30-м годам, и оценив художественно обновляющее значение украинского фольклора, Гоголь старается шире и свободнее, демократичнее вовлекать разнообразные типы устной живой речи в стилистический строй русской художественно-повествовательной прозы.
Интересно сопоставить словарь и синтаксический строй гоголевского сообщения (в письме Пушкину от 21 августа 1831 г.) о впечатлении, произведенном “Вечерами” на работников типографии, и Пушкинского воспроизведения гоголевского рассказа (в «Письме к издателю “Литературных прибавлений к русскому инвалиду”»17. 1831. № 79. С. 625).
ГОГОЛЬ |
ПУШКИН |
Любопытнее всего было мне свидание с типографией: только что я просунулся в двери, наборщики, завидя меня, давай каждый фыркать и прыскать себе в руку, отворотившись к стенке. Это меня несколько удивило; я к фактору, и он, после некоторых ловких уклонений, сказал, что “штучки, которые изволили прислать из Павловска для печатания, оченно до чрезвычайности забавны и наборщикам принесли большую забаву”. |
Мне сказывали, что когда издатель вошел в типографию“Вечера”, то наборщики начали прыскать и фыркать, зажимая рот рукою. Фактор объяснил их веселость, признавшись ему, что наборщики помирали со смеху, набирая его книгу. Мольер и Фильдинг, вероятно, были бы рады рассмешить своих наборщиков19. |
Пушкин не повторяет ни одного из развязно-фамильярных просторечных выражений Гоголя (“только что я просунулся в двери”, “давай каждый фыркать и прыскать себе в руку” и т. д.), кроме “фыркать и прыскать”. Он не воспроизводит и собственных слов фактора, которые по своему стилю близки к тому, что Пушкин считал “языком дурных обществ”. Пушкину чужды и книжно-канцелярские описательные обороты Гоголя (“после некоторых ловких уклонений”). Структура сложного синтаксического целого у Пушкина сжата и расчленена на стройные ряды простых предложений. Можно сказать, что стиль Пушкина вполне соответствует общенациональной норме литературного выражения.
Стиль Гоголя более пестр и разнороден по своему социально-речевому составу и более непринужденно обращается с внелитературными речевыми жанрами и диалектами.
Сопоставление языка двух редакций повести “Вечер накануне Ивана Купала” приводит к выводу, что Гоголь осознал несовместимость нового национально-реалистического “пушкинского” понимания литературной народности с прежними, карамзинскими методами речевого построения образа рассказчика. Кому бы формально ни приписывался стиль повествования в рассказе или повести карамзинского типа, в художественно-речевой системе карамзинизма допускались лишь минимальные отклонения от среднего литературного стиля (как он понимался в аспекте дворянской эстетики слова) в сторону социально-речевой характеристики профессионального или сословного демократического направления. Здесь образ рассказчика лишь слегка окрашивал своей экспрессией общее течение повествовательного стиля, за которым всегда стоял обобщенный и отвлеченный образ писателя с дворянско-эстетическими навыками и вкусами. Поэтому образ рассказчика в стилях карамзинской школы никогда не воспринимался как воплощение одного из национальных демократических или народных русских характеров, тесно связанных своей “речью”, ее “внутренними формами”, стилем, мировоззрением с определенной социальной средой “простых людей”, с народом. Рассказчик, согласно канону “карамзинизма”, согласно правилам стилистики карамзинской школы, не должен выходить за пределы норм речи “хорошего общества”, т. е. за пределы условно-дворянской, классовой эстетики слова. Стиль сказа Фомы Григорьевича и в первоначальной редакции повести обнаруживал отдельные довольно резкие уклонения от норм “карамзинской” стилистики в сторону “грубой” фамильярной разговорной речи и украинского просторечья (например, “навалят ватагами, да и обдирают своих же”, “речистая глотка”, “под боком моя старуха, как бельмо в глазу”, “чорт дернул”, “влепить поцелуй”, “старый хрен”, “ни весть как покучила по нем”, “подрал ”, “точили лясы на колесах”, “пустятся между собою в раздобары”, “земля [...] начала прохватываться местами морозом” и т. п.; ср. также довольно широкое использование украинского просторечия); но в основном он стремился соответствовать тем требованиям, которые предъявлялись к литературной имитации народной речи некоторыми передовыми кругами писателей-прозаиков 20-х годов (например, А. А. Бестужевым-Марлинским). Впрочем, Гоголь не мог не отнестись с большим вниманием и к реалистическим тенденциям в стиле романов и повестей Нарежного. Образ Фомы Григорьевича, однако, был настолько сближен к образом автора-литератора, что приемы метафоризации, выбор выражений, синтаксический строй, экспрессивная окраска речи чаще всего непосредственно относилась к автору. Все это лишало народно-сказовый стиль реалистического правдоподобия.
Типичная для ранней художественной речи Гоголя (например, для стихотворного языка “Ганца Кюхельгартена”) невыдержанность, неоднородность, непоследовательность и противоречивость стилистической ткани повествования резко обнаруживалась и в первой редакции “Бисаврюка, или Вечера накануне Ивана Купала”. Даже речевые приметы профессионально-церковного происхождения рассказчика в первоначальной редакции повести также носили ярко выраженный общий отвлеченно-книжный характер. Гоголь затем индивидуализирует их и придает им экспрессию разговорной речи, хотя и с профессиональным налетом.
В ПЕРВОЙ РЕДАКЦИИ |
В ТЕКСТЕ “ВЕЧЕРОВ НА ХУТОРЕ БЛИЗ ДИКАНЬКИ” |
Признаюсь, хоть бы и нашему брату представилось подобное искушение, то, несмотря на то, что седь пробирается по всему старому лесу, покрывающему мою макушку; несмотря на то, что под боком моя старуха, как бельмо в глазу; несмотря на все сие, я готов бы раз двадцать позабыть то и другое — за один взгляд прекрасной козачки (I, 353). |
Эх, не доведи господь возглашать мне больше на крилосе алилуя |
Уже на этом примере легко заметить, как механически были сцеплены первоначально три словесных ряда разной стилистической окраски: литературно-книжный, церковно-книжный и разговорно-народный. Последняя фраза (“я готов бы раз двадцать позабыть то и другое — за один взгляд прекрасной козачки”) как бы выхвачена из речи традиционного героя романа. Она диссонирует и с соседними просторечными фразами (ср. “под боком моя старуха, как бельмо на глазу”) и особенно с начальными, слегка окрашенными экспрессией церковной проповеди.
Впрочем, авторская ирония, проникая и в те части повествования, которые напоминают о профессии и сословии рассказчика, изменяла их строй в резко сатирическом направлении, иногда в направлении грубого комизма. Таков, например, выброшенный Гоголем отрывок первой редакции повести: “Тетка моего деда говорила, что, несмотря на все усилия отца Афанасия растрогать своих прихожан проповедью, он только мог видеть широкие их пасти, которые они со всем усердием показывали в продолжение его речей” (I, 354).
В первой редакции повести литературно-книжный и устно-народный, разговорный стилевые пласты более или менее механически прилегали один к другому или пересекали друг друга. Гоголь тогда еще не нашел и не изобрел приемов их образно-художественного слияния. Впрочем, при сложности и отвлеченной неподвижности, трафаретности книжного речевого стиля, очень трудно было органически слить его с народно-речевой стихией сказа.
Например: “Отцам, как и тогда водилось, дети почитали за лишнее открываться в любви, и старый Корж никогда бы и не подумал подозревать молодежь, если бы в один вечер чорт не дернул Петруся, не осмотревшись хорошенько, влепить довольно звучный поцелуй в прелестные губки красавицы, и если бы в то же время, этот же самый чорт не дернул старого хрена сдуру отворить дверь хаты. Это явление так ошеломило его, что он долго стоял, как окаменелый, разинувши рот и взявшись одною рукою за деревянную задвижку полурастворенной двери” (I, 353).
В этом сложном целом выступают, с одной стороны, шаблоны книжно-рассуждающего стиля, лишенные экспрессивности (например, “отцам [...] дети почитали за лишнее открываться в любви”, “никогда бы и не подумал подозревать”, “это явление так ошеломило его” и т. п.), а с другой — наблюдается излишняя детализация в указании и обозначении бытовых аксессуаров (“взявшись одной рукою за деревянную задвижку полурастворенной ”).
Во второй редакции, в тексте “Вечеров” стиль этого отрывка освобожден от всех стандартно-книжных элементов и насыщен экспрессивной свежестью и лаконизмом дьячковского сказа: “Но все бы Коржу и в ум не пришло что-нибудь недоброе, да раз — ну, это уже и видно, что никто другой, как лукавый дернул — вздумалось Петрусю, не обсмотревшись хорошенько в сенях, влепить поцелуй, как говорят, от всей души, в розовые губки козачки, и тот же самый лукавый, чтоб ему, собачьему сыну, приснился крест святой! настроил сдуру старого хрена отворить дверь хаты. Одеревянел Корж, разинув рот и ухватясь рукою за двери” (I, 141—142).
Приемы нивелировки этого стилистического разнобоя, устранения книжного колорита речи, сжатия сложных фраз, способы замены литературно-книжных слов, оборотов и конструкций разговорными или просторечными эквивалентами необыкновенно ясно обнаруживаются при сопоставлении таких отрывков двух редакций повести:
ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ |
ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ |
В том самом селе, где была церковь во имя Трех Святителей, находился в услужении у одного богатого козака статный и рослый парубок, по имени Петро Безродный; так называли его потому, что ни один из всего села не мог запомнить никого из его родных. Староста помянутой церкви утверждалдаровавшие ему жизнь умерли вскоре от чумы; но тетка моего деда явно тому противуречила и по великодушию, свойственному впрочем всем женщинам, старалась всеми силами наделить его родней, хотя бедному Петро было столько же в ней нужды, сколько нам в прошлогоднем снеге. Она говорила, что отец его и теперь на Запорожьи, что он был полонен турками, что терпел ни весь какую муку, что после чудесным образом избавился, переодевшись евнухом, и проч. и проч... За подлинно же нам известно только то, что до семнадцатилетнего своего возраста Петро был главным гетманом всего домашнего скота, принадлежавшего богатому козаку, и надобно сказать, что все красные девушки решительно признавали его очень пригожим детиною; утверждали даже, что если бы его одеть только в новый жупан, затянутый красным поясом, надеть на голову шапку из черных смушек, с щегольским синим верхом, привесить к боку турецкую саблю, дать в одну руку малахай, в другую люльку в красивой оправе, то (I, 351—352). |
В том селе был у одного козака, прозвищем Коржа, работник, которого люди звали Петром Безродным; может, оттого, что никто не помнил ни отца его, ни матери. Староста церкви говорил, правда, что они на другой же год померли от чумы; но тетка моего деда знать этого не хотела и всеми силами старалась наделить его родней, хотя бедному Петро было в ней столько нужды, сколько нам в прошлогоднем снеге. Она говорила, что отец его и теперь на Запорожьи, был в плену у турок, натерпелся мук бог знает каких и каким-то чудом, переодевшись евнухом, дал тягу. Чернобровым дивчатам и молодицам мало было нужды до родни его. Они говорили только, что если бы одеть его в новый жупан, затянуть красным поясом, надеть на голову шапку из черных смушек с щегольским синим верхом, привесить к боку турецкую саблю, дать в одну руку малахай, в другую люльку в красивой оправе, то он заткнул бы за пояс всех парубков тогдашних (I, 140—141). |
Таковы, например, фразы: “По великодушию, свойственному, впрочем, всем женщинам, старались всеми силами наделить его родней”; “Петро был главным гетманом всего домашнего скота” и т. д. Очевидно также, что излишние повторения одного и того же, хотя и облеченные в разные слова, исключаются. Гоголь стремится к выразительному лаконизму.
Ср. в первой редакции “статный и рослый парубок”; “надобно сказать, что все красные девушки решительно признавали его очень пригожим детиною” и т. д. Или: “по имени, Петро Безродный; так называли его потому” и т. д.
Гоголь исключает или переделывает все неудачные, трафаретные словосочетания, а также описательные, невыразительные образы: “ни один из всего села не мог запомнить никого из его родных” (переделано: “никто не помнил ни отца его, ни матери”); “даровавшие ему жизнь” (выброшено; заменено: “они”) и т. п. Очень характерны замены отвлеченных книжных фраз разговорно-бытовыми, обиходными синонимами: “находился в услужении” — “был работник”; “явно тому противуречила” — “знать этого не хотела”; “чудесным образом избавился” — “каким-то чудом [...] дал тягу”; “вряд ли бы кто [...] поспорил с ним в красоте” — “он заткнул за пояс всех” и др.
Особенно любопытны художественные преобразования бледных или не вполне точно примененных разговорных выражений, например: “терпел ни весть какую муку” — “натерпелся мук бог знает каких”.
Задача Гоголя состояла в том, чтобы усилить характеристическую выразительность и лаконизм рассказа, приблизить повествовательный стиль к устно-народной речи, гармонически слить его образную структуру, его семантический строй, заключенное в нем “мировоззрение” с образом деревенского дьячка, расцветить в нем сказ экспрессивными красками народной речи с оттенками украинизма. Отход от норм среднего литературного стиля предшествующей эпохи требовал решительного преобразования лексики и синтаксиса и насыщения их разговорно-народными “приметами”. Должны были возрасти динамизм повествования и его экспрессивная красочность; речь приобретает яркий драматический характер. Резкие переливы интонаций, многообразие форм выражения, носящих яркий отпечаток и личного, субъективного отношения рассказчика, по временам создают реалистическую иллюзию “подлинного” устно-бытового рассказа.
ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ |
|
Но то беда, что у бедного Петруся весь наряд составляла смурая свитка с разноцветными заплатами. После, когда он пришел в состояние помогать своему хозяину, одевали его несколько поприличнее; но величайшая беда для него была следующая: старый Корж (так назывался богатый казак, у которого служил Петро), имел дочь, красавицу (I, 352). А женщины редко говорят в пользу сестриц своих, особливо когда дело идет о красоте (I, 352). он [мак — В. В.] с ранним утром томно расправляет свои листики и улыбается перед вырезывающимся из-за горизонта солнцем (I, 352). Черные как смоль ее брови огибались двумя очаровательными дугами над прелестными карими глазками (I, 352). |
была одна серая свитка, в которой было больше дыр, чем у иного жида в кармане злотых. И это бы еще не большая беда; а вот беда: у старого Коржа была дочка красавица (I, 141). а женщине, сами знаете, легче поцеловаться с чортом, не во гнев будь сказано, нежели назвать кого красавицею (I, 141). умывшись божьею росою, горит он, распрямляет листики и охорашивается перед только что поднявшимся солнышком (I, 141). брови словно черные шнурочки, какие покупают теперь для крестов и дукатов девушки наши у проходящих по селам с коробками москалей, ровно нагнувшись, как будто гляделись в ясные очи (I, 141). |
Характер сокращения и переделки вялых, книжных оборотов чрезвычайно ясно обнаруживается в таком примере изображения чувств:
ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ |
ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ |
[...] Пидорка была ни жива, ни мертва; и тогда только почувствовала вполне свое горе— Вспомня случившееся, прижала Ивася к сердцу, зарыдала и бросилась в изнеможении на лавку. Признаюсь, что глядя на нее и дерево бы заплакало. Ну, да тогдашние времена были пожестче наших [...]. Ничто не могло сравниться с грустию бедного парубка: только и утешения было у него, чтобы издали следовать за Пидоркою; после чего с невыразимою тоскою ворочался он в свою темную хату (I, 354). |
Взяла кручина наших голубков (I, 142). |
Не менее интересны стилистические изменения в приемах изображения лиц. В первой редакции повести авторская экспрессия, чаще всего иронического оттенка, облекая литературно-книжные формы описания, затушевывала и затемняла, а иногда совсем устраняла представление о рассказчике-дьячке. Во второй редакции Гоголь тщательно вытравляет все то, что противоречит демократическому облику Фомы Григорьевича, его социальному характеру, и что придает сказу тяжелую неподвижность книжно-описательной прозы карамзинского типа. Например, в первой редакции ведьма описывалась так: “Кошка пропала, как в воду канула, и на место ее появилась сухая, согнутая в дугу старуха, с лицом похожим, вот как две капли воды, на печеное яблоко, с седыми, длинными волосами, еще более увеличившими ее безобразие. Бедный Петро как посмотрел на нее, так по спине пошли мурашки. Ну, ни дать, ни взять, сама правоверная супруга сатаны. Когда ж заговорила она на каком-то чертовском наречии с Бисаврюком; когда ее сизый нос, и без того бывший в дружеском соседстве с подбородком, составил с ним инструмент, похожий на клещи, которыми хватают раскаленное железо; когда изо рта у ней посыпались искры и показалась адская пена — мороз подрал Петро по коже” (I, 357).
В окончательной редакции весь этот длинный портрет был сокращен до четырех выразительных строк: “Глядьс лицом, сморщившимся, как печеное яблоко, вся согнутая в дугу; нос с подбородком словно щипцы, которыми щелкают орехи. “Славная красавица”! подумал Петро, и мурашки пошли по спине его” (I, 145).
Экспрессивно-стилистическое преобразование сказа Фомы Григорьевича в народно-речевом духе сопровождалось устранением разных форм косвенной речи, также носивших очевидный отпечаток книжности. Косвенная речь замещается прямыми драматическими монологами, которые густо расцвечены красками украинской народной поэзии и бытового просторечия.
Например, в первой редакции: “Повесив нагайку на стену, он выгнал Петруся по шеям, с строжайшим приказанием — не появляться никогда под окнами его хаты; в противном случае поклялся всеми чертями, что не оставит в нем ни одной косточки целой, присовокупив, что и самому его длинному, ровному оселедцю (который у Петро начинал уже два раза замотываться около уха) предстоит опасность распрощаться с родною макушею. Во все продолжение сей разделки Пидорка была ни жива, ни мертва” (I, 353—354).
В новой редакции весь этот эпизод развертывается как драматическая сцена. Звучит экспрессивный монолог Коржа, а его действия, описанные в стиле ремарок народной интермедии, еще больше усиливают драматизм изображения.
«Повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: “Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате, или хоть только под окнами, то слушай, Петро: ей богу, пропадут твои черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха, не будь я Терентий Корж, если не распрощается с твоею макушей!” Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана » (I, 142).
Точно так же в первой редакции повести не было ни поэтической, расцвеченной яркими красками народной лирики, речи Пидорки к Ивасю, ни внутреннего монолога Петруся.
ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ |
ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ |
Петро взялся за ум: давай думать, как бы пособить горю; вот и выдумал ехать на Дон, пристать к какой-нибудь ватаге удалой — воевать туретчину или крымцев. — Мысль эта словно гвоздь засела в голове его: бывало, то и дела, что видит он кучи золота; . Чего не забредет в голову? то иногда представлялся ему радостный прием старого Коржа, то приятный испуг Пидорки, увидевшей перед собою доблестного наездника, обремененного богатою добычею; — как вдруг неожиданное известие вздуло на ветер золотые его думы. Одним утром, когда он едва только приподнял голову, отягченную дивными снами, и размахивал руками, крымцев и ляхов, — вбежал к нему Ивась и поведал с детским простодушием, что Пидорка ни весь как покучила серьги одни других ярче; что Пидорка не принимает, да плачет; что тата ругается на чем свет стоит... и проч. и проч. Выпуча глаза, как безумный, слушал Петро лепетание Ивася. Час целый он и что деялось в душе его — не нам то рассказать. Наконец он махнул рукою, будто решившись на что-то; “к чему тут мудрование?” сказал он: “коли пропадать, так пропадать!” да и направил стопы свои —355). |
Вот, один раз Пидорка схватила, заливаясь слезами, на руки Ивася своего: “Ивасю мой милый, Ивасю мой любый! беги к Петрусю, мое золотое дитя, как стрела из лука; расскажи ему все: любила б его карие очи, целовала бы его белое личико, да не велит судьба моя. Ни один рушник вымочила горючими слезами. Тошно мне. Тяжело на сердце. И родной отец — враг мне: неволит итти за нелюбого ляха. Скажи ему, что и свадьбу готовят, только не будет музыки на нашей свадьбе; будут дьяки петь, вместо кобз и сопилок. Не пойду я танцовать с женихом своим; понесут меня. Темная, темная моя будет хата: из кленового дерева, и, вместо трубы, крест будет стоять на крыше!” Как будто окаменев, не сдвинувшись с места, слушал Петро, когда невинное дитя лепетало ему Пидоркины речи. “А я думал, несчастный, итти в Крым и Туречину, навоевать золота и с добром приехать к тебе, моя красавица. Да не быть тому. Недобный глаз поглядел на нас. Будет же, моя дорогая рыбка! будет и у меня свадьба: только и дьяков не будет на той свадьбе; ворон черный прокрячет, вместо попа, надо мною, гладкое поле будет моя хата; сизая туча — моя крыша; орел выклюет мои карие очи; вымоют дожди козацкие косточки, и вихорь высушит их. Но что я? на кого? кому жаловаться? Так уж, видно, бог велел, — пропадать, так пропадать!”— да прямехонько и в шинок (I, 142—143). |
При переделке повести устранялись также излишние местоименные, служебные слова, пространственные и временные наречия. Например:
Наперед плавно, словно павы, и после — что вихорь, скакали в горлице [...] (I, 360). |
Плавно, словно павы, и с шумом, что вихорь, скакали в горлице (I, 147). |
Изменения в порядке слов, в отдельных синтаксических конструкциях и лексических деталях, некоторые фразеологические дополнения и замены, направленные на создание более яркого колорита живой устно-повествовательной речи, на внушение иллюзии типичного сказа бывалого и “образованного” дьячка, — могут быть легко выделены и осмыслены при сопоставлении таких отрывков повести в первой редакции и второй:
себе обет итти на богомолье и чрез несколько времени точно ее уже не было на селе. Но никто не знал куды почтенные старушки отправили ее было уже туда, куды и Петро потащился, , что видел в монастыре монахиню беспрестанно молящуюся, в которой по всем описаниям внесла богатый оклад к иконе божией матери, какого еще и не видывали, весь из золота, исцвеченный такими яркими и камнями, что все зажмуривались, глядя на него (I, 365). |
Пидорка дала обет итти на богомолье; собрала оставшееся после отца имущество, и через несколько дней уже не было на селе. Куда ушла она, никто не мог сказать. Услужливые старухи отправили ее было уже туда, куда и Петро потащился; да один раз рассказал, что видел в лавре монахиню, всю высохшую, как скелетпо всем приметам, узнали Пидорку; что еще никто не слышал от нее ни одного слова; что пришла она пешком и к иконе божьей матери, исцвеченный такими яркими камнями, что все зажмуривались, на него глядя (I, 150). |