Шаповалова О.А.: "Мертвые души" Н.В. Гоголя.
Поэма "Мертвые души". Краткое содержание.
Глава десятая

Глава десятая

Собравшись у полицеймейстера – «отца и благодетеля города», чиновники заметили друг другу, что все они похудели. Да и было от чего: назначение нового генерал-губернатора, серьезные бумаги, слухи, тревоги и заботы… Все это оставило заметный след на их лицах. Лишь почтмейстер не потерял присутствия духа. «В собравшемся на сей раз совете очень заметно было отсутствие той необходимой вещи, которую в простонародье называют толком…» Трудно сказать почему, но так уж сложилось, что обычно «удаются только те совещания, которые составляются только для того, чтобы покутить или пообедать…» Однако собравшееся у полицеймейстера собрание было несколько иным – речь шла о беде, которая могла затронуть всех. И поэтому тут нужно было быть теснее.

Против догадки, не переодетый ли разбойник, вооружились все; нашли, что сверх наружности, которая сама по себе была уже благонамеренна, в разговорах его ничего не было такого, которое бы показывало человека с буйными поступками. Вдруг почтмейстер, остававшийся несколько минут погруженным в какое-то размышление, вследствие ли внезапного вдохновения, осенившего его, или чего иного, вскрикнул неожиданно:

– Знаете ли, господа, кто это?

– А кто?

– Это, господа, судырь мой, не кто другой, как капитан Копейкин!

А когда все тут же в один голос спросили: «Кто таков этот капитан Копейкин?» – почтмейстер сказал:

– Так вы не знаете, кто такой капитан Копейкин?

– Капитан Копейкин, – сказал почтмейстер, открывший свою табакерку только вполовину, из боязни, чтобы кто-нибудь из соседей не запустил туда своих пальцев, в чистоту которых он плохо верил и даже имел обыкновение приговаривать: «Знаем, батюшка: вы пальцами своими, может быть, невесть в какие места наведываетесь, а табак вещь, требующая чистоты». – Капитан Копейкин, – сказал почтмейстер, уже понюхавши табаку, – да ведь это, впрочем, если рассказать, выйдет презанимательная для какого-нибудь писателя в некотором роде целая поэма. Все присутствующие изъявили желание узнать эту историю, или, как выразился почтмейстер, презанимательную для писателя в некотором роде целую поэму, и он начал так:

Повесть о капитане Копейкине

Во время кампании двенадцатого года Копейкин был серьезно ранен и лишился руки и ноги. Распоряжений насчет раненых тогда еще не было. Чтобы прожить, капитану Копейкину нужно было работать, но с одной левой рукой много не сделаешь. Наведался он к отцу, а тот говорит: «мне нечем тебя кормить, я сам едва достаю хлеб». Тогда капитан Копейкин решил отправиться в Петербург, чтобы просить государя ему помочь: так мол и так, кровь проливал, жизнью жертвовал… Кое-как добрался он до Петербурга. Первый раз оказался он в столице, и «открылся перед ним свет, некоторое поле жизни». Хотел он снять квартиру, да оказалось не по деньгам. Кое-как приютился в ревельском трактире. Но когда понял, что его капитала надолго не хватит, стал расспрашивать, куда можно обратиться за помощью. Ему посоветовали сходить в правленье – высшую комиссию. А государя в это время в столице не было – вместе с войсками он еще не вернулся из Парижа.

Проснувшись однажды рано утром, Копейкин «надел на себя мундиришку» и на своей деревянной ноге отправился к начальнику. А высшая комиссия располагалась в доме на Дворцовой набережной, отделанном мрамором. Ручки на дверях там были такие, что прежде чем за них взяться, нужно руки два часа мылом отмывать. А в дверях швейцар смотрит генералиссимусом – «как откормленный жирный мопс какой-нибудь». Копейкин кое-как втащился в приемную и прижался в уголке, боясь толкнуть и разбить какую-нибудь вазу золоченную.

надо ждать приезда государя, тогда будут сделаны распоряжения насчет раненых, а сам он ничем помочь не может. А между тем деньги у капитана заканчивались, и стал он голодать. Аппетит у него, следует заметить, был просто волчий. А столица полна соблазнов: продуктовые лавки, рестораны… Слюнки текут, а он каждый день слышит «завтра».

понимаете, проскользнул с своей деревяшкой в приемную. Вельможа, по обыкновению, выходит: «Зачем вы? Зачем вы? А! – говорит, увидевши Копейкина, – ведь я уже объявил вам, что вы должны ожидать решения»– «Помилуйте, ваше высокопревосходительство, не имею, так сказать, куска хлеба...» – «Что же делать? Я для вас ничего не могу сделать; старайтесь покамест помочь себе сами, ищите сами средств». – «Но, ваше высокопревосходительство сами можете, в некотором роде, судить, какие средства могу сыскать, не имея ни руки, ни ноги». – «Но, – говорит сановник, – согласитесь: я не могу вас содержать, в некотором роде, на свой счет; у меня много раненых, все они имеют равное право... Вооружитесь терпением. Приедет государь, я могу вам дать честное слово, что его монаршая милость вас не оставит». – «Но, ваше высокопревосходительство, я не могу ждать», – говорит Копейкин, и говорит, в некотором отношении, грубо. Вельможе, понимаете, сделалось уже досадно. В самом деле: тут со всех сторон генералы ожидают решений, приказаний; дела, так сказать, важные, государственные, требующие самоскорейшего исполнения, – минута упущения может быть важна, – а тут еще привязался сбоку неотвязчивый черт. «Извините, говорит, мне некогда... меня ждут дела важнее ваших». Напоминает способом, в некотором роде, тонким, что пора наконец и выйти. А мой Копейкин, – голод-то, знаете, пришпорил его: «Как хотите, ваше высокопревосходительство, говорит, не сойду с места до тех пор, пока не дадите резолюцию» Ну... можете представить: отвечать таким образом вельможе, которому стоит только слово – так вот уж и полетел вверх тарашки, так что и черт тебя не отыщет... Тут если нашему брату скажет чиновник, одним чином поменьше, подобное, так уж и грубость. Ну, а там размер-то, размер каков: генерал-аншеф и какой-нибудь капитан Копейкин! Девяносто рублей и нуль! Генерал, понимаете, больше ничего, как только взглянул, а взгляд – огнестрельное оружие: души уж нет – уж она ушла в пятки. А мой Копейкин, можете вообразить, ни с места, стоит как вкопанный. «Что же вы?» – говорит генерал и принял его, как говорится, в лопатки. Впрочем, сказать правду, обошелся он еще довольно милостиво: иной бы пугнул так, что дня три вертелась бы после того улица вверх ногами, а он сказал только: «Хорошо, говорит, если вам здесь дорого жить и вы не можете в столице покойно ожидать решенья вашей участи, так я вас вышлю на казенный счет. Позвать фельдъегеря! препроводить его на место жительства!» А фельдъегерь уж там, понимаете, и стоит: трехаршинный мужичина какой-нибудь, ручища у него, можете вообразить, самой натурой устроена для ямщиков, – словом, дантист эдакой... Вот его, раба божия, схватили, сударь мой, да в тележку, с фельдъегерем. «Ну, – Копейкин думает, – по крайней мере не нужно платить прогонов, спасибо и за то». Вот он, сударь мой, едет на фельдъегере, да, едучи на фельдъегере, в некотором роде, так сказать, рассуждает сам себе: «Когда генерал говорит, чтобы я поискал сам средств помочь себе, – хорошо, говорит, я, говорит, найду средства!» Ну, уж как только его доставили на место и куда именно привезли, ничего этого неизвестно. Так, понимаете, и слухи о капитане Копейкине канули в реку забвения, в какую-нибудь эдакую Лету, как называют поэты. Но, позвольте, господа, вот тут-то и начинается, можно сказать, нить, завязка романа. Итак, куда делся Копейкин, неизвестно; но не прошло, можете представить себе, двух месяцев, как появилась в рязанских лесах шайка разбойников, и атаман-то этой шайки был, судырь мой не кто другой...»

– Только позволь, Иван Андреевич, – сказал вдруг, прервавши его, полицеймейстер, – ведь капитан Копейкин ты сам сказал, без руки и ноги, а у Чичикова...

Здесь почтмейстер вскрикнул и хлопнул со всего размаха рукой по своему лбу, назвавши себя публично при всех телятиной. Он не мог понять, как подобное обстоятельство не пришло ему в самом начале рассказа, и сознался, что совершенно справедлива поговорка: «Русский человек задним умом крепок». Однако ж минуту спустя он тут же стал хитрить и попробовал было вывернуться, говоря, что, впрочем, в Англии очень усовершенствована механика, что видно по газетам, как один изобрел деревянные ноги таким образом, что при одном прикосновении к незаметной пружинке уносили эти ноги человека бог знает в какие места, так что после нигде и отыскать его нельзя было.

Однако почти все сомневались в том, что Чичиков мог быть капитаном Копейкиным, и продолжили высказывать свои предположения. Было даже высказано мнение, что Чичиков – это переодетый Наполеон. И хотя поверить в это было трудно, чиновники все же задумались. Многие из них даже решили, что портрет Чичикова, если его повернуть боком, очень похож на портрет Наполеона. Все это кажется невероятным, но на самом деле так и происходило. И это тем более невероятно, что город, в котором происходили описываемые события, располагался не в глуши, а где-то меж Москвой и Петербургом.

– помещики, купцы, чиновники и даже неграмотные мужики – стали «заклятыми политиками». Они внимательно следили за событиями в мире и опасались, как бы Наполеона не выпустили с острова. А в это время неизвестно откуда появился пророк в лаптях и тулупе, уже три года сидевший в остроге. Он распространил весть, что Наполеон антихрист, и «держат его на каменной цепи, за шестью стенами и семью морями», но вскоре он разорвет цепь и овладеет всем миром. И хотя за эту весть пророк скоро попал в острог, спокойствие народа было нарушено. Поэтому нет ничего удивительного в том, что чиновники глубоко задумались над предположением, что Чичиков – переодетый Наполеон. Однако, поразмыслив, они пришли к выводу, что и это маловероятно. Подумав и потолковав еще некоторое время, они решили, что нужно как следует расспросить Ноздрева, так как он играл в этой истории не последнюю роль.

Странные люди эти господа чиновники, а за ними и все прочие звания: ведь очень хорошо знали, что Ноздрев лгун, что ему нельзя верить ни в одном слове, ни в самой безделице, а между тем именно прибегнули к нему. Поди ты сладь с человеком! не верит в бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни. Конечно, можно отчасти извинить господ чиновников действительно затруднительным их положением. Утопающий, говорят, хватается и за маленькую щепку, и у него нет в это время рассудка подумать, что на щепке может разве прокатиться верхом муха, а в нем весу чуть не четыре пуда, если даже не целых пять; но не приходит ему в то время соображение в голову, и он хватается за щепку. Так и господа наши ухватились наконец и за Ноздрева. Полицеймейстер в ту же минуту написал к нему записочку пожаловать на вечер, и квартальный, в ботфортах, с привлекательным румянцем на щеках, побежал в ту же минуту, придерживая шпагу, вприскочку на квартиру Ноздрева. Ноздрев был занят важным делом; целые четыре дня уже не выходил он из комнаты, не впускал никого и получал обед в окошко, – словом, даже исхудал и позеленел. Дело требовало большой внимательности: оно состояло в подбирании из нескольких десятков дюжин карт одной талии, но самой меткой, на которую можно было бы понадеяться, как на вернейшего друга. Работы оставалось еще по крайней мере на две недели; во все продолжение этого времени Порфирий должен был чистить меделянскому щенку пуп особенной щеточкой и мыть его три раза на день в мыле. Ноздрев был очень рассержен за то, что потревожили его уединение; прежде всего он отправил квартального к черту, но, когда прочитал в записке городничего, что может случиться пожива, потому что на вечер ожидают какого-то новичка, смягчился в ту ж минуту, запер комнату наскоро ключом, оделся как попало и отправился к ним.

Но показания Ноздрева так расходились с предположениями чиновников, что они совсем растерялись. Ноздрев объявил, что Чичиков накупил мертвых душ на несколько тысяч, и что он сам продал их ему. На вопрос, не шпион ли он, ответил, что шпион, и за это в школе, где они вместе учились, не раз получал от товарищей. Подтвердил, что Чичиков изготовляет фальшивые деньги и собирался увезти губернаторскую дочку, причем заметил, что сам помогал ему в этом. Здесь Ноздрев понял, что наговорил лишнего, но остановиться уже не мог. Далее он сообщил чиновникам еще более интересные подробности: назвал деревню, в которой находилась церковь, где собирались обвенчаться Чичиков и губернаторская дочка, и даже начал называть имена ямщиков. Чиновники хотели было заикнуться о Наполеоне, но решили остановиться – Ноздрев «нес такую околесицу», которая и близко не была похожа на правду. В итоге чиновники оказались еще в худшем положении, чем были до допроса Ноздрева.

Все эти разговоры так подействовали на прокурора, что он, придя домой, стал думать, а потом вдруг ни с того ни с сего, умер – «как сидел, так и хлопнулся со стула навзничь». Когда пришел доктор, от прокурора осталось одно бездушное тело. Проявление смерти всегда страшно, но еще более страшно, когда умирает великий человек, который еще недавно ходил, играл в вист и подписывал важные бумаги.

прожить жизнь без потомков, а потому решил три дня никуда не выходить. Все это время он старательно лечился: полоскал горло молоком, прикладывал к щеке подушечку с ромашкой и камфарой. И при этом не забывал о делах: читал, составлял списки купленных крестьян. А когда почувствовал себя лучше, необычайно обрадовался и решил немедленно выйти на свежий воздух. Закончив туалет, «живо и скоро оделся», «так, что чуть не выпрыгнул из панталон», закутался потеплее и выбрался на улицу. Как и любого выздоровевшего человека, его радовало все, что попадалось на пути. Первый визит он решил нанести губернатору, и по дороге так оживился, что даже стал посмеиваться над собой. Но швейцар «поразил его совершенно неожиданными словами»: «Не приказано принимать!» Чичиков подумал, что швейцар его не узнал, но оказалось, что, напротив, очень хорошо узнал, но именно его и запретили пускать в дом. Оттуда Чичиков, ничего не понимая, отправился к председателю палаты, но тот наговорил ему такого, что им обоим стало стыдно. Далее Чичиков зашел к полицеймейстеру, вице-губернатору, почтмейстеру, но они либо не принимали его, либо говорили очень странные вещи. Так ничего и не выяснив, Чичиков как полусонный бродил по городу, и только вечером вернулся к себе в номер, из которого выходил в хорошем расположении духа. Продолжая размышлять, он велел подать себе чай. В этот момент дверь отворилась, и в номер вошел Ноздрев.

– Вот говорит пословица: «Для друга семь верст не околица!» – говорил он, снимая картуз. – Прохожу мимо, вижу свет в окне, дай, думаю, зайду, верно, не спит. А! вот хорошо, что у тебя на столе чай, выпью в удовольствием чашечку: сегодня за обедом объелся всякой дряни, чувствую, что уж начинается в желудке возня. Прикажи-ка мне набить трубку! Где твоя трубка?

– Да ведь я не курю трубки, – сказал сухо Чичиков.

– Пустое, будто я не знаю, что ты куряка. Эй! как, бишь, зовут твоего человека? Эй, Вахрамей, послушай!

– Да не Вахрамей, а Петрушка.

– Как же? да у тебя ведь прежде был Вахрамей.

– Никакого не было у меня Вахрамея.

– Да, точно, это у Деребина Вахрамей. Вообрази, Деребину какое счастье: тетка его поссорилась с сыном за то, что женился на крепостной, и теперь записала ему все именье. Я думаю себе, вот если бы эдакую тетку иметь для дальнейших! Да что ты, брат, так отдалился от всех, нигде не бываешь? Конечно, я знаю, что ты занят иногда учеными предметами, любишь читать (уж почему Ноздрев заключил, что герой наш занимается учеными предметами и любит почитать, этого, признаемся, мы никак не можем сказать, а Чичиков и того менее). Ах, брат Чичиков, если бы ты только увидал... вот уж, точно, была бы пища твоему сатирическому уму (почему у Чичикова был сатирический ум, это тоже неизвестно). Вообрази, брат, у купца Лихачева играли в горку, вот уж где смех был! Перепендев, который был со мною: «Вот, говорит, если бы теперь Чичиков, уж вот бы ему точно!..» (между тем Чичиков отроду не знал никакого Перепендева). А ведь признайся, брат, ведь ты, право, преподло поступил тогда со мною, помнишь, как играли в шашки, ведь я выиграл... Да, брат, ты просто поддедюлил меня. Но ведь я, черт меня знает, никак не могу сердиться. Намедни с председателем... Ах, да! я ведь тебе должен сказать, что в городе все против тебя; они думают, что ты делаешь фальшивые бумажки, пристали ко мне, да я за тебя горой, наговорил им, что с тобой учился и отца знал; ну и, уж нечего говорить, слил им пулю порядочную.

– Я делаю фальшивые бумажки? – вскрикнул Чичиков, приподнявшись со стула.

– Зачем ты, однако ж, так напугал их? – продолжал Ноздрев. – Они, черт знает, с ума сошли со страху: нарядили тебя в разбойники и в шпионы... А прокурор с испугу умер, завтра будет погребение. Ты не будешь? Они, сказать правду, боятся нового генерал-губернатора, чтобы из-за тебя чего-нибудь не вышло; а я насчет генерал-губернатора такого мнения, что если он подымет нос и заважничает, то с дворянством решительно ничего не сделает. Дворянство требует радушия, не правда ли? Конечно, можно запрятаться к себе в кабинет и не дать ни одного бала, да ведь этим что ж? Ведь этим ничего не выиграешь. А ведь ты, однако ж, Чичиков, рискованное дело затеял.

– Какое рискованное дело? – спросил беспокойно Чичиков.

– Да увезти губернаторскую дочку. Я, признаюсь, ждал этого, ей-богу, ждал! В первый раз, как только увидел вас вместе на бале, ну уж, думаю себе, Чичиков, верно, недаром... Впрочем, напрасно ты сделал такой выбор, я ничего в ней не нахожу хорошего. А есть одна, родственница Бикусова, сестры его дочь, так вот уж девушка! можно сказать: чудо коленкор!

– Да что ты, что ты путаешь? Как увезти губернаторскую дочку, что ты? – говорил Чичиков, выпуча глаза.

– Ну, полно, брат, экой скрытный человек! Я, признаюсь, к тебе с тем пришел: изволь, я готов тебе помогать. Так и быть: подержу венец тебе, коляска и переменные лошади будут мои, только с уговором: ты должен мне дать три тысячи взаймы. Нужны, брат, хоть зарежь!

Все, что рассказал Ноздрев, навело на Чичикова «порядочный испуг». «Нет, уж коли пошло на то, – подумал он сам в себе, – так мешкать более нечего, нужно отсюда убираться поскорей». Он постарался поскорее избавиться от Ноздрева и приказал Селифану готовиться к отъезду. Селифан произнес: «Слушаю, Павел Иванович!» – и остановился у дверей. Петрушке было приказано достать чемодан и уложить вещи. Все делалось спешно, так как барин боялся любой задержки и хотел, чтобы к утреннему отъезду все было готово с вечера.

по сходившим вниз избитым ступеням, и долго почесывал у себя рукою в затылке. Что означало это почесыванье? и что вообще оно значит? Досада ли на то, что вот не удалась задуманная назавтра сходка с своим братом в неприглядном тулупе, опоясанном кушаком, где-нибудь во царевом кабаке, или уже завязалась в новом месте какая зазнобушка сердечная и приходится оставлять вечернее стоянье у ворот и политичное держанье за белы ручки в тот час, как нахлобучиваются на город сумерки, детина в красной рубахе бренчит на балалайке перед дворовой челядью и плетет тихие речи разночинный отработавшийся народ? Или просто жаль оставлять отогретое уже место на людской кухне под тулупом, близ печи, да щей с городским мягким пирогом, с тем чтобы вновь тащиться под дождь, и слякоть, и всякую дорожную невзгоду? Бог весть, не угадаешь. Многое разное значит у русского народа почесыванье в затылке.