Гиппиус В. В.: Творческий путь Гоголя
Последние десять лет жизни

Последние десять лет жизни

Общественные противоречия развивались в сороковые годы такими стремительными темпами, что каждый новый год приносил новое обострение идеологической борьбы. Формой этой борьбы в России был спор Белинского и его сторонников со славянофилами. Это была борьба за или против феодально-монархического принципа русской истории.

Гоголь хотел остаться бесстрастным наблюдателем и сторонним критиком происходящих битв. Он думал остаться верным тому принципу, который выдвинул еще в 1836 г., удаляясь из России: «Не дело поэта втираться в мирской рынок» (XI, 78). Через восемь лет он пытается сохранить независимую позицию между славянофилами и Белинским и его сторонниками. В статье 1844 г. «Споры» он пишет: «Все эти славянисты и европисты — или же староверы и нововеры, или же восточники и западники, а что они в самом деле не умеют сказать, потому что покамест они не кажутся только карикатурами на то, чем хотят быть, — все они говорят о двух разных сторонах одного и того же предмета, никак не догадываясь, что ничуть не спорят и не перечат друг другу. Один подошел слишком близко к строению, так что видит одну часть его; другой отошел от него слишком далеко, так что видит весь фасад, но по частям не видит» (VIII, 262). Но тут же «беспристрастный» автор вынужден сделать выбор — пусть сопровожденный оговоркой: «Разумеется, правды больше на стороне славянистов и восточников, потому что они все-таки видят весь фасад и, стало быть, все-таки говорят о главном, а не о частях. Но и на стороне европистов и западников тоже есть правда, потому что они говорят довольно подробно и отчетливо о той стене, которая стоит перед их глазами; вина их в том только, что из-за карниза, венчающего эту стену, не видится им верхушки всего строения, т. е. главы, купола и все, что ни есть в вышине» (VIII, 262). Смысл этого иносказания ясен: глава и купол, венчающее «строение» (храм), — религиозное начало, отвергаемое революционно-демократической частью общества: стены и «карниз» — социально-политическая действительность и государственная власть. Гоголь примыкает все же к славянофилам, которые подчиняют общественные задачи религиозным, хотя и советует им поучиться у противной стороны вниманию к общественным задачам. 102

Все это ясно в окружении других статей «Выбранных мест из переписки с друзьями» или на фоне гоголевских писем, где религиозные и славянофильские мотивы звучат уже с начала сороковых годов. Но эта позиция Гоголя была неожиданной для современников, знавших Гоголя по его повестям, комедиям и статьям тридцатых годов, где если и встречались религиозные ноты, то лишь в их общеромантической форме, и где несомненна была общая прогрессивная направленность — установка не на идеализацию действительности в ее существующих формах, а на разоблачение и обличение. В поисках решения этой загадки возникла биографическая концепция (особенно решительно развитая Н. И. Коробкой), согласно которой идеология Гоголя была искони консервативной и патриархально-религиозной, — таким образом, писания сороковых годов лишь выразили теоретически то, что всегда заключалось в сознании Гоголя и в его творческой практике. Но этому противоречит и литературный анализ, обязывающий отделить Гоголя-художника от хора официозно-благонамеренной литературы, и показания осведомленных современников (Анненков), и неопровержимые биографические данные, и собственные слова Гоголя о «крутом повороте» (XIV, 36), пережитом в начале 40-х годов. Чернышевский, располагавший еще очень скудным биографическим материалом, гораздо тоньше подошел к этой проблеме, различая в развитии Гоголя два периода, но устанавливая и связь между ними — притом не одностороннюю, а двухстороннюю: «... должны были бы принадлежать второму периоду» (Рецензия 1857 г. на «Сочинения и письма Гоголя», изданные Кулишом). Там же Чернышевский попытался сжато формулировать логику эволюции Гоголя: «Сущность перемены, происшедшей с Гоголем, состояла в том, что прежде у него не было определенных общих убеждений, а были только частные мнения об отдельных явлениях; теперь он построил себе систему общих убеждений». 103 Уточняя политическое и религиозное содержание «частных» и «общих» убеждений Гоголя, Чернышевский был вынужден говорить эзоповским языком, но раскрыть его мысли нетрудно: он верно угадал и потребность Гоголя в общей системе, и неизбежную «логическую непоследовательность» от подчинения «частных убеждений» — в основе которых была критика действительности — общей религиозной системе. Он ошибался, может быть, только в том, что считал поворот Гоголя к религии как бы механическим восстановлением взглядов, усвоенных с детства, тогда как процесс этот был более сложным и трудным.

Поворот Гоголя к «системе общих убеждений» был тесно связан с его писательством, о чем он сам говорит в «Авторской исповеди». Нет надобности принимать полностью то сомнительное осмысление творческого пути Гололя, какое дано в «Авторской исповеди», чтобы признать эту связь; важен основной смысл признаний Гоголя, который раскрывается так: психологическое содержание собственного творчества привело его к построению мировоззрения именно на психологической основе (в «душе» ключ всего). Социальные проблемы, которым посвящено было гоголевское творчество, подчинялись психологической и — в конце концов — религиозной проблематике; идеология становилась «на голову». «Пошлость всего вместе» (VIII, 293), напугавшая, по собственному наблюдению Гоголя, его читателей, — должна была быть побеждена психологически воздействием на каждого отдельного пошляка, морально-религиозным перевоспитанием каждого; к этому и сводилось гоголевское решение волновавшей его загадки существования. Подобное решение — по существу ликвидация — общественной проблемы решительно разлучало Гоголя с передовым лагерем русской общественной мысли. Напротив, подобные идеи и настроения были в согласии с идеями «славянистов», «староверов», «восточников» (VIII, 262), которые изображали Россию страной без классовой вражды, стремились к патриархальному миру между всеми сословиями «единого» народа и к патриархально-личной связи между членами этого единства. Сюда присоединялась у Гоголя еще одна — уже специфически славянофильская реакционно-националистическая мысль: русский народ преимущественно перед другими народами обладает способностью к нравственному возрождению; таким образом, чичиковщина и хлестаковщина на русской почве оказывались легче исцелимыми, чем где бы то ни было.

Но смыкание Гоголя со славянофилами и расхождение с «нововерами» (VIII, 262) были результатом не одной только внутренней логики развития самого Гоголя. Гоголь не только «пришел» к славянофилам, но и был вовлечен в их среду — Гоголь был воспринят как крупная идейная сила, — и не только прогрессивной общественной партией, но и наиболее принципиальными и культурными представителями противоположного лагеря. В то время как борьба с Гоголем велась (Булгариным, Сенковским и др.) на исключительно низком идейном уровне, — в борьбе за Гоголя реакция была представлена значительными силами. Три имени, лично близких Гоголю людей, должны быть здесь названы прежде всего: Жуковский, Плетнев (оба вне определенных литературных групп) и Языков, занимавший православянофильскую позицию. В сознании Гоголя связь с ними была продолжением давней связи с Пушкиным и его кругом. На самом деле это было далеко не так. Жуковский и раньше не был идейным единомышленником Пушкина; теперь, в годы общения с Гоголем, религиозный идеализм его оформлялся в тот пиэтизм протестантского типа, который в самом Жуковском, а еще больше в Гоголе своеобразно сочетался с православно-церковными настроениями. В кругу тех же тенденций были Плетнев и Языков, оба к началу 40-х годов существенно отошедшие от настроений 30-х годов. С Языковым Гоголь сблизился как равный; Жуковский оставался для него авторитетом и образцом, но известное расстояние между ними всегда оставалось; Плетнев — хоть и в меньшей мере — тоже был для Гоголя «старшим» наставником; вот почему он мог активно вмешиваться в личную, идейную и литературную жизнь Гоголя.

Активно боролись за Гоголя и московские славянофилы, и энергичнее всех молодой Константин Аксаков; а также Погодин и Шевырев — ближайшие союзники славянофилов. Постепенное охлаждение давних личных отношений Гоголя с Погодиным как бы уравновешивалось новой дружбой с Шевыревым. В то же время Гоголя тесным кольцом личных отношений и взаимовлияний окружали представители внелитературной реакции — А. О. Смирнова, незаурядный человек, чье обаяние для Гоголя также соединялось с памятью Пушкина; семья Виельгорских; Н. Н. Шереметева, тетка Тютчева, — личность довольно своеобразная; затем одна из наиболее отрицательных фигур в гоголевском окружении — граф А. П. Толстой, фанатик-церковник (впоследствии обер-прокурор Синода), в доме которого Гоголь провел последние годы жизни. Через А. П. Толстого произошло впоследствии сближение Гоголя со священником Матвеем Константиновским.

и лично воздействовать на него, но с тем, чтобы оторвать его от круга «Москвитянина». Анненков и Прокопович, примыкавшие к Белинскому, были недостаточно активны и для Гоголя недостаточно авторитетны. С Герценом Гоголь не встретился, хотя хотел этой встречи; характерно для Гоголя, что, объясняя свое желание, он ссылался на уважение к Герцену людей «всех партий» (XIII, 385).

Симптомы поворота, «предуготовительный процесс» Анненков наблюдал еще в 1841 г. 104 Их можно отметить и в письмах этого времени. Здесь по временам уже пробивается характерная для позднейшего Гоголя тема (своего и чужого), проповеднический тон и соответственный высокий моралистический стиль. На первых порах мотивы эти ближайшим образом связаны с писательством Гоголя — с окончанием первого тома «Мертвых душ» (откуда повышенное авторское самосознание) и с продолжением работы, которая все больше осознается именно как «подвиг» — подвиг не только художника, но и гражданина и моралиста. Постепенно, однако, новые идеи и переживания приобретают самодовлеющий смысл, отрываясь от литературного замысла, а затем и заслоняя его. В письме к Жуковскому от 26 июня 1842 г. недавние симптомы и намеки уже раскрываются с достаточной определенностью: «Скажу только, что с каждым днем и часом становится светлей и торжественней в душе моей, что не без цели и значенья были мои поездки, удаленья и отлученья от мира, что совершалось незримо в них воспитанье души моей ... и что живет в душе моей глубокая неотразимая вера, что небесная сила поможет взойти мне на ту лестницу, которая предстоит мне, хотя я стою еще на нижайших и первых ее ступенях. Много труда и пути и душевного воспитания впереди еще!» (XII, 69) и т. д. Произнесенная здесь формула «душевного воспитания» станет лейтмотивом дальнейших автобиографических показаний Гоголя. Очень характерен и образ «лестницы» и ее «ступеней» — прямо подводящий к темам и символам ортодоксально христианской литературы. Начиная с 1843 г. Гоголь усиленно читает литературу этого рода (к чему и относятся иронические и вынужденно осторожные слова Чернышевского о том, что Гоголь «читал не те книги, какие нужно было читать». 105 В августе 1842 г. Гоголь пишет С. Т. Аксакову о своем замысле паломничества в Палестину, отвечая на тревожное удивление своего корреспондента новыми полупризнаниями, полунамеками и, между прочим, намеком на «тайную связь» между задуманным путешествием и работой над «Мертвыми душами» (XII, 96). Связь эта, действительно, была; в сознании самого Гоголя она приобретала разные формы, то «благодарности» за оконченный труд (когда казалось, что конец его недалек), то — «благословения» на него, когда становилось ясным, что окончание отодвигается надолго. Становилось ясным и другое: художественное творчество неминуемо должно было подчиниться новой системе идей, а подчинение это означало столь же неминуемый ущерб прежней силы, содержательности и значительности творчества. Этот процесс Гоголем переживался очень болезненно. На запросы друзей Гоголь отвечает, что «Мертвые души» и пишутся и не пишутся. Он не спешит с творческими выступлениями, и всех — кто торопит его раздраженно упрекает в непонимании. Тем менее склонен был он спешить с прямыми заявлениями о своих новых взглядах. Но были у Гоголя друзья, которые и в этом смысле пытались на него воздействовать, пытались перевоспитать Гоголя, превратить его в религиозно-моралистического проповедника. Таким советчиком Гоголя был Плетнев. 27 октября 1844 г. Плетнев пишет Гоголю письмо, обличительное и в то же время наставительное, где энергично убеждает Гоголя изменить направление своего писательского пути. «Ты, не прерывая главных своих, обдуманных уже творений, должен строже определить себе, как надлежит тебе содействовать развитию в человечестве высшего религиозного и морального настроения, распространению в отечестве вечных начал науки и искусства, как довершить в себе недостатки литературные и как поражать все, не согласное с принятыми тобою правилами. Мы живем не при Шекспире, а после Гете и Шиллера, которые, творя как художники, в то же время боролись с врагами истинных идей и неизменного вкуса. Зачем тебе, пользующемуся репутациею, не вести других по хорошей дороге, указывая на заблуждения судей — самозванцев и торгашей литературных? Это борение укажет тебе на изыскание способов, как и в себе дополнить недостающее и в других поразить ложное. Из гения — самоучки ты возвысишься, как Гете, до гения — художника и гения — просветителя». 106 Гоголь в своем ответе признавал себя еще не готовым к той миссии, на которую указывал Плетнев, но от самой миссии не отказывался. «Цель, о которой говоришь ты, — писал Гоголь, — стоит неизменно передо мною» (XII, 384). И в ряду мотивов, которыми было вызвано обращение Гоголя на путь прямого проповедничества, свою роль могли сыграть и внушения Плетнева.

«подвиге», не отделяет его от замысла «Мертвых душ». «Подвиг» (XI, 332) этот, по его представлению, заключался в том, чтобы показать людям вслед за разоблачением «пошлости пошлого человека» (VIII, 232) и путь к возрождению человека или, по гоголевскому выражению, «пути» к «прекрасному» (VIII, 298). Это и должно было быть исполнено во втором томе «Мертвых душ». Но летом 1845 г. Гоголь убеждается, что в написанных главах «Мертвых душ» эта задача не решена. Тогда, по словам Гоголя, он сжег написанное, с тем чтобы возобновить работу уже с новым заданием — показать «пути» к «прекрасному» (VIII, 298). Окончание работы, а с ней и «подвига» опять затянулось. Между тем усилилась потребность выступить перед читателями в новом идейном облике. «Видя, что еще не скоро я совладаю с моими „Мертвыми душами“..., — писал Гоголь С. Т. Аксакову 28 августа 1847 года, — я поспешил заговорить о тех вопросах, которые меня занимали и которые готовился развить или создать в живых образах и лицах» (XIII, 374). Так возникла злополучная книга Гоголя — последняя из его прижизненных книг — «Выбранные места из переписки с друзьями».

Читатели Гоголя ничего еще не подозревали о новых его настроениях и замыслах, когда трехлетнее молчание Гоголя было нарушено (летом 1846 г.) статьей «Об Одиссее, переводимой Жуковским», напечатанной в плетневском «Современнике». Уже эта статья вызвала недоумение и тревогу среди литературных единомышленников автора «Мертвых душ». Это была не столько литературно-критическая статья, сколько публицистика — притом публицистика консервативная. Гоголь приветствовал появление Одиссеи «именно в нынешнее время..., когда сквозь нелепые крики и опрометчивые проповедования новых еще темно-услышанных идей, слышно стало какое-то всеобщее стремление стать ближе к какой-то желанной середине, найти настоящий закон действий как в массах, так и отдельно взятых особях» (VIII, 243). Мысль о «желанной середине» между революцией и реакцией пока еще никак не конкретизировалась Гоголем, но фактически — в условиях обострявшейся классовой борьбы, накануне явно неизбежного падения старых крепостнических форм эксплуатации — призыв его учиться патриархальности Гомеровых времен звучал призывом к застою. О каком-то повороте в мировоззрении Гоголя свидетельствовало и предисловие ко второму изданию «Мертвых душ», появившееся в октябре того же года. Предисловие, обращенное к читателям всех «званий и сословий» с просьбой прислать замечания на книгу, было написано в неожиданном для Гоголя тоне покаяния и самоунижения (VI, 587). Внушали тревогу и вести о «развязке», написанной к «Ревизору» и толковавшей всю комедию как моралистическую аллегорию: город — «наш... же душевный город», чиновники — «наши душевные лихоимцы». Хлестаков — «ветреная светская совесть», а настоящий ревизор — «наша проснувшаяся совесть», ждущая нас у двери гроба (VI, 130—132). На этот раз Гоголь получил резкую отповедь со стороны М. С. Щепкина, в бенефис которому и предназначался «Ревизор» с развязкой. Со всей энергией Щепкин протестовал против превращения героев комедии в аллегории. «Нет, я их вам не дам! — писал Щепкин Гоголю (22 мая 1847 г.), — не дам, пока существую. После меня переделайте хоть в козлов, а до тех пор я не уступлю вам Держиморды, потому что и он мне дорог». 107 «Ревизора» с развязкой отпал: развязка была запрещена цензурой. Но, видимо, под влиянием письма Щепкина Гоголь перерабатывает «Развязку», давая понять в новой редакции (как и в ответном письме к Щепкину; XIII, 348—349), что аллегорическое толкование не отменяет первоначального смысла комедии.

Развязка осталась известной лишь небольшому числу друзей, но и им она не давала полного представления о всей системе гоголевских идей. Во всей полноте эта система развернулась в «Выбранных местах из переписки с друзьями». Книга эта, вышедшая в свет в начале 1847 г., подтвердила самые тревожные предположения друзей Гоголя, вызвав в то же время злорадство его врагов. В этой книге писем-статей лишь отчасти литературного характера, а больше характера интимной исповеди или проповеднической дидактики, все поражало глубоким контрастом с прежними книгами Гоголя: и религиозный пиэтизм в ортодоксально церковной форме, и — как вывод из покаянных настроений — недооценка собственного творчества, которому предпочиталось «душевное дело»; и общий тон морализированья и сущность его: философия личного самоусовершенствования, и, наконец, социально-политические декларации, смысл которых сводился к проповеди патриархальности, к оправданию и защите абсолютистского и крепостнического строя.

Книга Гоголя вызвала единодушный отпор в разнообразных слоях общества. Только самый узкий круг единомышленников приветствовал ее: в письме к Гоголю — Плетнев; в печати — Вяземский; Булгарин злобно радовался книге Гоголя, как поражению враждебной партии. В официально-бюрократических и церковных кругах книга не была принята; своеобразная гражданская тревога Гоголя показалась опасной; наставления «занимающим важные места» были восприняты как дерзость и цензурой изъяты. Неприемлемой оказалась книга и для славянофильских кругов, так как во многом выходила из рамок славянофильской догмы. Наконец, само собою разумеется, что вся передовая общественность, во главе с Белинским, с негодованием отвергла книгу, проникнутую реакционными идеями. Уже в подцензурной своей печатной статье Белинский, вынужденный говорить одними намеками и цитатами, дал почувствовать это негодование. Письмо, полученное Белинским от Гоголя (с попытками объясниться, но с непониманием существа расхождения), было для Белинского поводом написать знаменитое, гневно-обличительное письмо из Зальцбрунна — письмо, в котором В. И. Ленин видел одно из «лучших произведений безцензурной демократической печати, сохранивших громадное, живое значение и по сию пору». 108

«и бога и человека») 109 вызывало со стороны Гоголя смущенный отпор, но только Белинский разоблачил глубокий обскурантизм, пропитывающий писания Гоголя, только он увидел «под покровом религии и защитою кнута» 110 — проповедь лжи и безнравственности. Гоголь пытался возражать Белинскому и возразить не сумел. Обрывки чернового письма Гоголя — не посланного и разорванного — производят впечатление раздраженной растерянности при слабом понимании точки зрения противника. Ответ, который был послан Белинскому, краток, сдержан и даже содержит допущение: «бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды» (XIII, 360).

Гоголь признает (в письмах к друзьям) свое «поражение». Еще до переписки с Белинским Гоголь переживал в связи с полемикой о книге перебои различных настроений — от уверенности до резких самоосуждений. Теперь общий тон его внутренней жизни определяется и выравнивается. Религиозные иллюзии не дали удовлетворения, — дали только сознание своей душевной «черствости», для борьбы с которой спешно осуществляется давний замысел паломничества (которое было только новым разочарованием) Опыт морального подвига в форме прямого учительства признан неудавшимся. Не отказываясь от существа своего нового мировоззрения, попытавшись даже психологически объяснить свой путь от первых книг до «Выбранных мест» (в так называемой «Авторской исповеди», оставшейся ненапечатанной), — Гоголь решительно отказывается теперь от притязаний на учительство и проповедь. В варианте «Авторской исповеди» — письме к В. А. Жуковскому от 29 декабря 1847 г. (10 января 1848 г.) Гоголь признавался: «В самом деле, не мое дело поучать проповедью. Искусство и без того уже поученье. Мое дело говорить , а не рассуждениями. Я должен выставить жизнь лицом, а не трактовать о жизни» (XIV, 36). Решение отдаться скромному труду, труду художника — вот основной мотив настроений Гоголя начиная с 1848 г., когда он оставляет, наконец, Западную Европу для давно задуманного паломничества.

— европейские революции 1848 года, которые были лучшим опровержением реакционно-утопических иллюзий и фантазий Гоголя. В январе вспыхнули восстания в Италии, всегда казавшейся Гоголю убежищем от политических бурь. Истинный исторический смысл событий 1848 года не мог быть Гоголю ясен. И в решении Гоголя из Палестины поехать в Россию и там остаться — одним из мотивов несомненно было нежелание возвращаться в революционную Европу

— от возвращения до смерти, — кажутся одним ровным периодом «ленивой и сонной жизни» (его выражение), периодом уныния, которое, однако, упорно преодолевается сосредоточенным трудом над вторым томом «Мертвых душ». Многочисленные признания в письмах этих лет «в лености, сонности, изнеможении и, особенно настойчиво, в «черствости» — все это было следствием того сознания поражения, которое началось после издания «Выбранных мест» и было обострено бесполезным паломничеством. Не мечтая уже о «высших ступенях» на пути «душевного воспитания», отказавшись от притязаний на учительство, Гоголь мечтает о простом возвращении к душевному равновесию и главным условием для этого представляется ему труд — труд «поденщика», по излюбленному им теперь выражению. Воспоминания разных лиц рисуют Гоголя в это время вовсе не мрачным отшельником, а напротив — остроумным, нередко веселым собеседником, любителем природы, охотником до украинских песен. Известны и обширные замыслы Гоголя — не только литературные: замыслы путешествий и среди них большого путешествия по России. Эти перебои меланхолии и бодрости не означают, однако, колебаний мировоззрения. Самые новые замыслы связаны с прежними иллюзиями; замысел путешествия был реализацией темы «Нужно проездиться по России», поставленной в тех же «Выбранных местах»: правильно чувствуя недостаточное знание России, Гоголь искал выхода на ложном пути изучения «вещественной и духовной статистики Руси» (XIII, 52), оставаясь при прежнем ограниченном историко-философском кругозоре. Личные связи его также оставались в прежнем кругу Аксаковых, Шевырева, Погодина, Смирновой, Виельгорских, А. П. Толстого (в доме которого Гоголь поселился); теперь к ним присоединилось и новое лицо — «духовный отец» Гоголя — Матвей Константиновский, ограниченный и прямолинейный церковник. Исключительное влияние М. Константиновского на Гоголя было преувеличено биографами: самая встреча их относится к тому времени, когда новая система взглядов Гоголя уже вполне сложилась, но несомненно М. Константиновский не только поддерживал аскетическое настроение Гоголя, но добивался и дальнейшей победы над писателем, и в спорах с ним Гоголь потратил немало душевных сил, отстаивая свое право на «мирские» интересы и, прежде всего, на свое писательское призвание.

Связав свою личную жизнь с реакционерами и обскурантами, Гоголь, однако, не отказывался от иллюзорных мечтаний о «желанной середине» (XIII, 382) и «примирении всеобщем» (XIII, 326). Поэтому так болезненно воспринимал он осуждавшие его голоса «юной России». В 1851 г. дошел до него еще один из этих голосов: голос эмигранта Герцена. В книге «О развитии революционных идей в России», сочувственно отметив в творчестве Гоголя любовное изображение народа и замечательную «патологическую анатомию» русского чиновника и помещика, Герцен с негодованием отозвался о «Выбранных местах», называя их «раболепной брошюрой» и заключая: «В России ренегату не прощают». 111

Гоголю не было ясно, что реакционная идеология «Выбранных мест» объективно была именно отступничеством от всего его прежнего пути. Он готов был сглаживать и преуменьшать разницу между двумя периодами своей писательской биографии. Предпринимая в 1851 г. переиздание своих сочинений, он ничего не меняет в них по существу, работая только над подробностями стиля. Он предполагает впоследствии присоединить к четырем томам своих сочинений пятый и в нем соединить статьи «Арабесок» с «Выбранными местами», но переработанными, очищенными от всего «неприличного», от «излишеств» (VII, 497—498). В то же время он читает друзьям новые главы второго тома, быстро подвигающегося вперед и, по-видимому, вполне законченного к концу 1851 г.

Мирная работа Гоголя над вторым томом и над корректурами нового издания сочинений была внезапно резко оборвана. Сложный сплав переживаний, трудно восстановимый во всей полноте и последовательности, привел Гоголя к фанатическому религиозному исступлению. Плетнев в письме к Жуковскому так изображал агонию Гоголя: «Гоголем овладело малодушие, или правильнее сказать — суеверие. И так он начал говеть. Через два дня слуга гр. А. П. Толстого явился к нему и говорит, что он боится за ум и даже за жизнь Николая Васильевича, потому что он двое суток провел на коленях перед образами без пития и пищи». 112 «нельзя было шутить идеями»: 113 идея отречения от мира, овладевшая его сознанием, была доведена им до логического и практического конца.

В эти дни погиб и последний труд Гоголя — второй том «Мертвых душ»: Гоголь сжег свою рукопись в ночь на 11 февраля 1852 г. На утро он объяснял А. П. Толстому это сожжение ошибкой и внушениями «злого духа». 114 После сожжения рукописей Гоголь прожил еще десять дней в мучительной агонии и умер 21 февраля (4 марта) 1852 г.

«Вся Москва была на этом печальном празднике» — вспоминал один из современников (А. Харитонов). 115 репрессии в отношении литературы вообще; сочинения Гоголя и самое имя его стали почти запретными. Некролог Гоголя, написанный молодым И. С. Тургеневым, был запрещен петербургской цензурой, а когда некролог удалось напечатать в Москве, Тургенев был сослан в свое орловское имение. Выход в свет нового издания сочинений Гоголя был запрещен, и в течение целых трех лет не могло быть и речи о его разрешении.

Так ответила история на монархические иллюзии Гоголя, на противоречия его писательского пути. И для толпы молодежи, шедшей за гробом Гоголя, и для правительства Николая I — и для юной России и для России реакционной — Гоголь был авторам не «Выбранных мест из переписки с друзьями», а «Миргорода», «Ревизора», «Мертвых душ» и «Шинели».

Примечания

102 «К не нашим». Гоголь энергично поддержал Языкова своим сочувствием. Но, прочитав другие памфлеты Языкова, в которых поза негодования сменилась грубой бранью, Гоголь попытался воздействовать на Языкова в примирительном духе, излагая те же мысли, что и в статье «Споры» (письмо от 5 апреля 1845 г.; XII, 474).

103 Н. Г. , Полн. собр. соч., т. IV, 1948, стр. 641—642.

104  Анненков. Литературные воспоминания, стр. 89.

105  , Полн. собр. соч., т. IV, 1948, стр. 638.

106 «Русский вестник», 1890, № 11, стр. 37.

107 Гоголь в письмах и воспоминаниях, 1931, стр. 344.

108  Ленин, Полн. собр. соч., т. 25, стр. 94.

109 С. Т. Аксаков

110  Белинский, Полн. собр. соч., т. X, 1956, стр. 212.

111  Герцен

112 Гоголь в письмах и воспоминаниях, 1931, стр. 401—402.

113  Чернышевский, Полн. собр. соч., т. IV, 1948, стр. 663.

114

115

Раздел сайта: