Гиппиус В.: Гоголь
XIII. Последний творческий путь

XIII

Последний творческий путь

Начало сороковых годов — время, когда выходила в свет первая часть «Мертвых душ», было в русской литературе временем формирования «натуральной школы» и в критике — временем теоретического осознания и обоснования «натурализма» (именно этот термин, по существу, и более точный, чем «реализм», употребляли современники). Вскоре после выхода «Мертвых душ» Белинский заявлял, что романтизм умер, что убила его «проза» — проза же была для него псевдонимом натурализма («Рус. литература в 1842 году»), а в следующем году признавал русскую литературу в состоянии кризиса. «Кризис» — «заметный перелом», наконец, «переворот» — такие слова находил Белинский для оценки литературного сегодня, и виновником переворота решительно называл Гоголя, и если в одном плане вел прямую линию от Кантемира к Гоголю, в другом — признавал его явившимся вне всяких влияний прошлого (только как его результат 121). Во всем, что писалось о натуральной школе ее друзьями и врагами, непременно называлось имя Гоголя. Спор о ней скоро стал спором не художественным, а социально-политическим, для западнических «Отеч. записок» путь к натурализму значил то же, что общественный прогресс; близкий к славянофильству «Москвитянин» повторял против «натуралистов» те же обвинения, какие — не ими — бросались Гоголю (клевета на действительность и главное — клевета на русский народ). Но Гоголь и для группы «Москвитянина» был не только авторитетом, но и знамением; и все-таки эта группа не решалась отделить Гоголя от натуральной школы 122— первый примкнул к натурализму, второй — скорее тяготел к нему, их поочередно выдвигал Белинский на второе место после Гоголя, их же всего раньше признал сам Гоголь. Но уже к 1844 году более тесная группа, как уже писавших, так и дебютантов, объединилась вокруг сборников Некрасова, вышедших под симптоматическим названием «Физиология Петербурга» с участием Некрасова, Белинского, Григоровича, Даля, Панаева, Гребенки. Этот сборник и в тексте — стихотворном и прозаическом, и в рисунках, как ясно было из самого названия, ставил себе задачу — быть «верным зеркалом» петербургской действительности. Основой стиля здесь был, может быть, и стиль Гоголя, но лишенный его комического и патетического гиперболизма. Забота о материале прежде всего влияла на художественные качества: Григоровича Белинский признавал способным не на повесть, а только на «физиологические очерки»; в авторе «Петербургских вершин» Буткове 123 с неудовольствием находил «дагерротипность» — еще раньше порицал г. Соллогуба за то, что он «ограничивается одной верностью действительности». Полной теоретической ясности в этой литературной идеологии не было; не было для нее и подлинного практического образца, кроме все того же, не до конца понятого Гоголя. Только к 1846 году — году первого выступления Достоевского, можно считать формирование натуральной школы законченным (конечно, впоследствии первоначальная цельность была нарушена). Почти одновременными дебютами Герцена в романе, Тургенева в крестьянской новелле, Гончарова в романе и Островского в комедии она была окончательно укреплена.

Но Герцен на время отошел от художественной прозы, Гончаров надолго замолчал, в Тургеневе сильнее, чем в других, отзывалась романтическая традиция, из которой он вырос, первые опыты Островского в 1847 году еще не привлекли внимания. Только молодой Достоевский мог соперничать с Гоголем в значении и успехе, но встречен он и друзьями и врагами все же был как ученик Гоголя. Белинский, восхищаясь «Бедными людьми», писал: «Как бы ни великолепно и ни роскошно развился впоследствии талант Достоевского, Гоголь навсегда останется Колумбом той неизмеримой и неистощимой области творчества, в которой должен подвизаться Достоевский». Только в начале 50-х годов стали возможны такие слова, как слова одного из героев сценки Алмазова «Сон по случаю одной комедии»: «Автор ее (т. е. Островский) представляет мне осуществление того идеала художника, о котором я давно мечтал. Гоголь в моих глазах не подходит под этот идеал. Давно я мечтал о таком художнике, который бы изобразил нам человека совершенно , совершенно искренно, математически верно действительности. И вот такой поэт явился». В 40-х годах единство между Гоголем и молодыми натуралистами в общем литературном сознании не оспаривается.

Белинский вряд ли подозревал, насколько метко его сравнение: Гоголь — Колумб натурализма. Действительно. Гоголь, как Колумб, открыл страну, на которую не рассчитывал. Изображение «презренного и ничтожного» было его целью, и целью сознательной, но он довольствовался изображением его из глубины своего более субъективного, чем объективного опыта, как изображение прежде всего «кошмаров, давивших его собственную душу», — и свой самый большой труд, построенный из реалистического материала, сознательно и усиленно романтизировал перед самым выпуском в свет, подчиняя реализм патетизму, превращая роман — в поэму. Он увидел, что ученики и продолжатели опередили его в натуралистической «верности действительности», и правыми признал их, а не себя: «Наша литература в последнее время, — говорил он в 1849 году Арнольди, — сделала крутой поворот и попала на верную дорогу». К этой «верной дороге» — к натурализму — он начинает решительно склоняться вскоре после выхода «Мертвых душ» и с каждым годом все настойчивее.

стиля было вызвано индивидуалистическим отталкиваньем Гоголя от уродов-существователей. Но этот индивидуализм в дальнейшей эволюции преодолевается. Алмазов не случайно соединил в своем идеале писателя, которому Гоголь не удовлетворял, черты объективности и «математической верности». Только почувствовав себя в силах творить объективно (по образному гоголевскому выражению — не высовывая собственного носа — П. III, 429, не показывая «непережеванного себя» — П. IV, 110) — Гоголь может — и должен — стремиться к «математической верности действительности».

—1842 гг. — ко времени второго приезда в Россию, когда записные книжки Гоголя усиленно наполняются материалами — бытовыми мелочами, даже записями отдельных слов и выражений (Т. IV, 457 и сл.), тогда же задача романтизации «Мертвых душ» перебивается другою — задачей «начинить» их отдельные эпизоды бытовым содержанием. Можно было бы объяснить эти симптомы проще — чувством путешественника, вернувшегося на родину, что он от русской жизни отстал, и желанием пополнить пробелы — но важно, что в приезд на родину мы ничего подобного не наблюдаем, хотя тогда у Гоголя было и больше досуга, и больше душевного равновесия, чем во второй приезд. Но в начале 1842 года это еще попытки, которые тут же сглаживаются новыми приливами романтического отношения к своему труду. Со времени нового отъезда за границу — это уже сознательный и последовательный путь, и, всего вероятнее, именно к этому времени относить главную часть материала записных книжек, приблизительно датируемых 1841—1842 гг. Начинается спешное собирание материалов, цель которого несколько позже объясняется так: «Это в такой степени не игрушка, что если я не наберусь в достаточном количестве этих игрушек, у меня в «Мертвых душах» может высунуться на место людей мой собственный нос» (П. III, 429) — та же мысль различно варьируется во многих письмах, начиная с половины 1842 года 124.

Гоголь учится быть натуралистом — и это ученье идет тремя путями. Первый — уже испытанный в период «Вечеров на хуторе», когда ему впервые пришлось, сидя в петербургской квартире, живописать мало ему известную «славянскую Авзонию» — Украину: просьба в письмах к родным и знакомым присылать бытовые материалы. Не забыта и первая его адресатка — мать: от нее он получает описания изб и мужиков (П. III, 168), ей поручает расспрашивать продавцов, как они торгуют и как они живут, прибавляя: «Все эти подробности мне очень нужны, и вы потом только узнаете, какая потом будет польза от этого для всех вас» (П. III, 362). Смирнова, муж которой назначен калужским губернатором, должна сообщать ему «характеры всех находящихся в Калуге», сообщать «о всех толках... о всех распоряжениях... ... о крестьянах... обо всем, что ни касается их участи... обо всех важнейших делах, какие передают Ник. Михайловичу» (ее мужу) (П. III, 138). Супругов Данилевских — «набрасывать... слегка маленькие портретики людей», составлять «хоть, например, под такими заглавиями: Киевский лев; Губернская femme incomprise; Чиновник-европеец, Чиновник-старовер и т. п.», и в том же письме высказана надежда: «В них (новых его сочинениях) отразится та верность и простота, которой у меня не было, несмотря на живость характеров и лиц» (П. III, 414). Одна из самых ранних просьб — Шереметевой: «Извещайте меня о всех... » (П. II, 244). Очевидно, Гоголю нужен материал не только бытовой, но и психологический, или, по его выражению 1846 г., не только «вещественная», но и «духовная статистика Руси» (П. III, 166).

Это знаменательное выражение статистика настойчиво повторяется в письмах этих лет и определяет второй путь изучения действительности: по научным книжным источникам. Еще в июле 1842 года Гоголь просит Аксакова прислать ему «Статистику России» Андросова «и еще если есть какое-нибудь замечательное сочинение статистическое о России вообще» и даже «реестр всех сенатских дел за прошлый год» (П. II, 195). Через несколько месяцев выписывает карты России, в очевидной связи не с замыслом русской географии (он явился позже), а все с этой же работой над «Мертвыми душами». В письме 1844 г. Плетневу он, не отрицая в себе, как и всегда, «некоторого познания природы человека», признается, что «во всей России толкался немного с людьми» и что «всегда почти не верен в том, где касался точных описаний местностей и нравов» (П. II, 526). Книжное, изучение местностей и нравов не прекращается; еще в 1847 году он пишет Шевыреву: «Я ничего не читаю, кроме статистических всякого роду документов о России, да собственной внутренней книги» (П. III, 355).

Третьим путем было изучение произведений той самой натуральной школы, главой которой Гоголь так неожиданно оказался, стремление это пробивается тем заметнее, что друзья Гоголя — Языков и другие — отзывались о натуралистах пренебрежительно. Тому же Языкову Гоголь пишет в 1846 г., досадуя на неполучение книг: «Мне бы теперь сильно хотелось прочесть повестей наших нынешних писателей. Они производят на меня всегда действие возбуждающее, несмотря на самую тягость болезненного состояния моего. В них же теперь проглядывает вещественная и духовная статистика Руси, а это мне очень нужно» (П. III, 166). Узнав о выходе «Петербургского сборника» Некрасова, он сейчас же просит прислать его и не доволен, что Вьельгорская оторвала ему одних «Бедных людей», а не прислала весь сборник, выписывает и «Петерб. вершины» Буткова.

«Современника», не зная, что «Современник» переходил в руки натуралистов — Некрасова и Белинского. На первые места он выдвигает гр. Соллогуба как «верного живописца» и Даля — которого защищает в очень симптоматических словах: «...писатель этот более других угодил личности моего собственного вкуса...учит и вразумляет, придвигая ближе ...Его сочинения — живая и верная статистика России» (П. III, 272). Назвав вслед за Соллогубом и Далем — Павлова и Кулиша, Гоголь вкратце характеризует и всю натуральную школу — «несколько молодых писателей», которые «показали особое стремление к наблюденью жизни действительной». Он упрекает их за формальные недостатки — в композиции и стиле («постройка самих повестей мне показалась особенно неискусна и неловка; в рассказе заметил я излишество и многословие, а в слоге отсутствие простоты»), но верит в их будущее. Вообще на первых порах Гоголь отзывался о писателях натуральной школы в том роде, как Чартков в его же «Портрете» думал отозваться о картине молодого художника («Да, конечно, правда, нельзя отнять таланта от художника; есть кое-что... однако же и т. д.») и дольше, чем Чартков, выдерживает пренебрежительный тон; о «Бедных людях» Достоевского он в письме к Вьельгорской, в сущности, сознательно или бессознательно повторил мысли Белинского, только без его пафоса («В авторе „Бедных людей“ виден талант; выбор предметов говорит в пользу его качеств душевных; но видно также, что он молод. Много еще говорливости и мало сосредоточенности в себе; все бы сказалось гораздо живее и сильнее, если бы было более сжато...» — впрочем, оговаривается, что еще не прочитал всего, а перелистнул и собирается читать, как и все современное русское — «понемногу в виде лакомства» (П. III, 184). В подобном же тоне отозвался он позже о «Банкроте» Островского. Был только один писатель этой поры, которого Гоголь признал сразу и без оговорок — Тургенев. В письме 1847 года к Анненкову (кстати, в том же самом, где надеется познакомиться с Герценом) он пишет о Тургеневе: «Сколько могу судить по тому, что прочел, талант в нем замечательный и обещает большую деятельность в будущем» (П. IV, 83). В конце своего его последнего творческого пути, он, если доверять воспоминаниям Арнольди, признал не только Гончарова, но и Григоровича: «Он все читал и, за всем следил. О сочинениях Тургенева, Григоровича, Гончарова отзывался с большою похвалой: „Это все явления, утешительные для будущего, — говорил он. — Наша литература в последнее время сделала крутой поворот и попала на настоящую дорогу. Только стихотворцы наши хромают, и времена Пушкина, Баратынского и Языкова возвратиться не могут“» (Восп., 90).

Поворот к натурализму стал резче и круче с 1845 года, когда были сожжены «Мертвые души» за неуказание «путей к прекрасному», — а если переводить этот психологический мотив на язык художественной теории — за недостаточный натурализм. С этих пор он особенно ставит себе цель «не произвольно выдумывать от себя, не отвлекаться в идеальность... самой существенной правды» (П. III, 437), строить свои образы «из нашего материала, из нашей земли, так что всяк почувствует, что это из его же тела взято» (П. III, 368). В 1845 году Белинский по поводу «Тарантаса» Соллогуба сказал: «Русская литература, к чести ее, давно уже обнаружила стремление — быть зеркалом действительности», образ зеркала взял Гоголь уже давно в эпиграфе к «Ревизору», но в комментариях к «Ревизору» подчеркивал идеальность сцены, очевидные погрешности и анахронизмы и «страшную, почти карикатурную » всей комедии. И о первой части «Мертв. душ» писал: «„Мертв. души“... задели за живое многих и насмешкою, и правдою, и карикатурою» (1-е письмо по поводу «М. Д.»). Во второй части карикатуры быть уже не должно: нужно, «дабы назвал их всяк верным зеркалом, » (П. III, 430). Наконец — издание «Переписки», судьба этой книги были толчком решающим. Книга, которая должна была создать утопию из современности, недавних уродов превратить в реальных, будничных «богатырей» — обнаружила всем, и больше всех самому Гоголю, что он в своих построениях исходит не из реальной, а из фантастической России. Гоголь пытался впоследствии даже объяснить самое издание книги желанием добиться верных сведений о России, желанием, чтобы его опровергли фактами; конечно, это был не единственный мотив его замысла, но самой мыслью он очень дорожил: в те же годы он пишет предисловие ко второму изданию «Мертвых душ», в котором просит читателей указывать ему ошибки и промахи, присылать ему замечания, рассказы о происшествиях и даже соображения, что могло бы случиться с героями дальше. «Я не могу выдать последних томов моего сочинения, — пишет Гоголь там же, — покуда сколько-нибудь не узнаю русскую жизнь со всех ее сторон, хотя в такой мере, в какой мне нужно ее знать для моего сочинения» (Т. 111, 252),

«нужно проездиться по России» — так озаглавлена одна из статей «Переписки» — становится лично близок Гоголю. Он решает вернуться в Россию, чтобы все увидеть, все «пощупать» самому. Изучение России всеми возможными способами становится его программой. Арнольди, которому случалось «проездиться» с Гоголем в 1849 году, вспоминает, как он тщательно расспрашивал всех встречных, а в городничего, оказавшегося и почитателем «Ревизора», — «впился, как пиявка, и не уставал расспрашивать его обо всем, что его занимало» (Восп., 87). Большого путешествия по России Гоголь исполнить не мог или не успел, но усиленно к нему готовился, усидчиво работая над географией России: в последние годы напечатано шесть больших тетрадей с географическими конспектами Гоголя — конечно, тут отмечаются больше всего бытовые подробности и характерные местные выражения. Он задумывает не только напитать этим материалом «Мертвые души», но и начертать «сильным живым слогом» — «существенную, говорящую географию» — «живое, а не мертвое изображение России» (в письме к гр. Орлову (П. IV, 344) с просьбой о субсидии для путешествия 125).

Ступив на этот новый творческий путь, Гоголь должен был совершенно видоизменить построение своей поэмы 126«положительных» героев, хотя и это требование объяснялось большим натурализмом задания: изменено теперь должно быть все — и план, и материал, и художественные приемы. Комическая интрига остается той же, она основана все на том же, еще в начале 30-х годов полюбившемся Гоголю «старом правиле» внезапного «помешательства» — теперь оно прямо высказано в словах Чичикова — «всякий раз, как только начинаешь достигать плодов и, так сказать, уж касаться рукой, вдруг буря, подводный камень, сокрушенье в щепки всего корабля». Но в частностях изменяются и приемы композиции. Прежние систематические и как бы схематические объезды помещиков теперь сменяются случайным стечением обстоятельств, которые естественно приводят Чичикова от одного к другому. Чичиков становится не только стержнем, на который нанизываются эпизоды и характеры, но и действующей фигурой — плутовские проделки, раньше упомянутые только в рассказе о прошлом, кроме одной центральной, тянущейся через всю поэму, — теперь входят в самую динамику поэмы: Чичиков собирается обмануть Костанжогло, продать все купленное им с мнимо добрыми намерениями имение Хлобуева, кроме мертвых и беглецов, и улизнуть, не заплатив долга, — и в погибших промежуточных главах так, видимо, и поступает 127; он же впутывается в дело о подделке завещания, он же замышляет и побег из тюрьмы: авантюрная традиция, раньше чуждая Гоголю, теперь должна послужить цели большего реалистического разнообразия. Чичиков первой части застыл в своих тематических чертах, Чичиков второй — должен быть изображен психологически более сложным; теперь он способен на колебания и внутреннюю борьбу. Психологизм должен быть усилен во всей поэме, и вся она должна превратиться в психологический роман, пути для которого были ко второй половине 40-х годов уже проложены Лермонтовым и его продолжателями Герценом и Гончаровым. Рядом с прежними «уродливыми помещиками», застывшими в физиологичности, появляются типы «интеллигентов», людей с душевным содержанием — впервые в «Мертвых душах»; да и во всем творчестве им предшествовали только Пискарев и Чартков — носитель и отступник эстетической веры. Появляются вновь — после «Вечеров» и «Тараса Бульбы», но совсем в ином плане — любовные эпизоды, выражение все того же психологизма задания: между Тентетниковым и Улинькой — любовь, размолвка, примирение, взаимное счастье и брак; между Платоновым и «эмансипированной» Чаграновой более сложные психологически-любовные отношения. Об этом известно со слов слушавших погибшие главы, по их рассказам можно судить и о более широком, по сравнению с I частью, общественном фоне: Тентетникова арестуют за участие в тайном политическом обществе и ссылают в Сибирь; Улинька — как бы воспоминание о женах декабристов — следует за ним.

Именно в этом — в стремлении создать реальный (по теперешней терминологии) и психологический роман в широко и разнообразно задуманном плане — нужно искать причин неудачи второго тома «Мертвых душ», а вовсе не в одном введении «положительных» типов. Еще Белинский, отрицая односторонность Гоголя, указывал на образ «Тараса Бульбы» — очевидно, что прежними, гиперболическими приемами могли рисоваться и не одни ничтожные. Во второй же части бледными фигурами кажутся не одни «идеальные», а и далекие от идеальности Тентетников, Платонов, Глебов — все, в ком психологизм сменял привычный тематизм. Задачи изображать «идеальных» у Гоголя и не было, напротив — за идеальность сожжено все написанное к 1845 году, Гоголь только неизбежно соскальзывал на схематизацию и идеализацию, не имея в прошлом опыта в изображении психологической сложности. Когда один корреспондент (К. Марков) предостерегал его от «героев добродетели» и давал, как принципиальный натуралист, совет — «спрячьте руки; зрителям видно, как вы передвигаете куклы» (Т. IV, 553). Гоголь отвечал, не споря по существу: «Я не имел в виду собственно . Напротив, почти все действующие лица могут назваться героями недостатков. Дело только в том, что характеры значительнее прежних, и что намеренье автора было войти здесь глубже в высшее значение жизни, нами опошленной, обнаружив видней русского человека не с одной какой-либо » (П. IV, 98; в письме к Пушкину 7. X. 35 Гоголь, напротив, говорил о желании «показать хотя с одного боку всю Русь»). «Героями недостатков» в гоголевском толковании можно назвать героев второй части, во всяком случае, за исключением Костанжогло, Муразова и генерал-губернатора. Эти три героя нарисованы в тонах его третьей идиллии и иллюстрируют намеченные там схематические очерки идеального домостроителя, идеального (и благочестивого!) богача и идеального чиновника. В этих иллюстрациях к своей идиллии Гоголь неизбежно должен был выбирать между двумя возможностями: или рисовать откровенно фантастического обитателя своей фантастической России, или подменивать идеализованного существователя прежним — слегка подкрашенным, а в сущности, обесцвеченным — существователем. Муразов и генерал-губернатор фантастичны — особенно первый («...... ...»), граничат с фантастикой и предприятия Костанжогло («...рыбью шелуху, например, сбрасывали на мой берег шесть лет сряду; ну, куды ее девать? Я начал из нее варить клей, да сорок тысяч и взял»), есть фантастика и в самой рисовке его внешности после вдохновенного рассказа о своем богатстве («...как царь, в день торжественного венчанья своего, сиял он весь, и, казалось, как бы лучи исходили из его лица»). Но как ни превращает Костанжогло свое расширенное домостроительство в искусство для искусства («...и не потому, что растут деньги — деньги деньгами, — но потому, что все это дело рук твоих») — он не может скрыть в себе самодовольства хозяина-приобретателя («Все множится да множится, принося плод да доход») и, по существу, не отличается от Чичикова — недаром Чичиков, еще прежний, еще задолго до всяких признаков перерождения заслушивается речью Костанжогло, «как пенья райскай птички».

— невозможны. Еще Чернышевский предостерегал от выводов, указывая, что перед нами только черновик второй части, который подлежал переработке. Надо помнить еще, что до нас не дошли наиболее характерные для нового плана манеры, наиболее «психологические» главы — примирение Тентетникова с Бетрищевыми, молитва Улиньки на могиле матери, «две чудные лирические страницы», изображавшие счастье, душившее Тентетникова, затем роман между скучающими «героями нашего времени» Платоновым и Чаграновой: «Это счастие было только на минуту, и через месяц после первого признания они замечают, что это была только вспышка, каприз, что истинной любви тут не было, что они и не способны к ней, и затем наступает с обеих сторон охлаждение, и потом опять скука и скука» — наконец, переживания Тентетникова и Улиньки перед ссылкой (Восп., 115 сл., 127 сл.). Слышавшие эти главы — Арнольди, Смирнова, Шевырев отзывались о них восторженно. После чтения Арнольди сказал Гоголю: «В этих главах вы гораздо ближе к действительности, чем в первом томе; тут везде слышится жизнь, как она есть, без всяких преувеличений, а описание сада — верх совершенства» (Восп., 121). Критик Н. Мизко и на основании дальнейших глав находил, что герои второй части «как предметы опытной наблюдательности... » (Ш. IV, 886), и даже на сурово осудившего вторую часть Писемского производили впечатление «совершенно живых» людей — Бетрищев, Тентетников, Петух (в нем он отмечал, однако, и карикатурность), сыновья Петуха — и в особенности Хлобуев. Предсказывать, выработался бы из Гоголя натуралист или нет — невозможно, да и бесполезно; ясно только, что новые творческие приемы стоили ему мучительных усилий.

В рисовке каждой отдельной фигуры применяются тоже другие приемы. Прием тематических черт еще отзывается, как воспоминание, в изображении двух наиболее гиперболических и тем близких к первой части героев — Петуха и Кошкарева. Петух — арбуз (в исправленной редакции несколько ослаблено — точный арбуз или бочонок, но зато вводится еще раз отождествление с арбузом). Кошкарев в первой редакции рисуется еще вполне карикатурными чертами: «Лицо какое-то чинное в виде треугольника 128— все как бы лежало дотоле под прессом». Замечательно, что, исключая эту характеристику, еще отзывающуюся прежними приемами, из новой редакции — Гоголь ничем ее не заменяет, и внешность Кошкарева остается не нарисованной, так же как вовсе не нарисована внешность Тентетникова, Хлобуева, Муразова и князя 129. Внешность Бетрищева и Платонова нарисована новым и довольно симптоматическим приемом — сравнением с известными, шаблонными образцами. Бетрищев — « генерал 12-го года». У схематического красавца Платонова — картинный рост, он — «Ахиллес и Парис вместе». Приемы натуралистической рисовки внешности испробованы только в Костанжогло: «Он... поразил Чичикова смуглостью лица, жесткостью черных волос, местами до времени поседевших, живым выраженьем глаз и каким-то отпечатком пылкого южного происхождения» (в первой редакции — примесь чего-то желчного и озлобленного). Улинька нарисована с особой тщательностью, но видно, как не дается Гоголю этот рисунок, он то сбивается на прозаизмы, говорит о «необыкновенном соотношеньи между собою всех частей тела», то ищет помощи в сравнениях с шаблонами, как в рисовке Бетрищева и Платонова — «такого чистого, благородного очертанья лица нельзя было отыскать нигде, кроме разве только на одних древних камейках» — то, наконец, переходит в преувеличенную идеализацию — она была блистающего роста. Идеализация значительно смягчена в исправленной редакции. Вместо «она была блистающего роста» сказано проще — «она как бы возвышалась над всеми своим ростом»; фраза — «она точно предстала затем, чтобы осветить комнату» — вовсе исключена; вместо «ухватившись чудесной ручкой» сказано «ухватившись рукой», вместо «сиявшая жизнью фигурка» — «фигурка эта». На этой переработке образа, несомненно, отразился совет, который дала Гоголю Смирнова в письме 1 августа 1849 г.: «Улиньку немного и дайте работу жене Костанжогло: она уж очень жалка» (Восп., 126). Вторым советом Смирновой Гоголь уже воспользовался и вместо «полусонной» бездельницы первой редакции дал совсем новый образ энергичной, веселой и разговорчивой женщины, у которой есть и своя работа— новый и, мне кажется, решающий довод для определения времени работы Гоголя над дальнейшими редакциями: первая закончена к 1850 году, вторая вырабатывалась в 1850—1851 гг. 130

названия из тех, которые Гоголь старательно собирал и заносил в свои черные тетради; вводятся новые картины — наступление весны в 1 главе; новые жанровые детали, как изображение Перфильевны в той же главе; напротив, сцены, отзывавшиеся шаржем, — смягчаются или вовсе исключаются. Исключена карикатурная сцена встречи Тентетникова бабами и мужиками (бабы дерутся, дряблая старушонка, похожая на сушеную грушу, взвизгивает: «Соплюнчик ты наш!», «бороды заступом, лопатой и клином» ее отгоняют). Смягчена сцена, где «человек двадцать рыбаков» тащат Петуха вместе с пойманной рыбой из пруда. Исключен из 3 главы разговор Селифана с Петрушкой с авторскими издевательствами над «рожей» Петрушки. Для сравнения с работой над первой частью, где усиленно вводились патетические вставки и концовки, характерно, что патетическое место 2 главы о «гибнущем грязном человеке» и «погибающей душе брата» из новой редакции выбрасывается.

Общественный фон в новой редакции расширяется, а общественные обличения становятся резче, причем эта новая резкость направляется как направо, так и налево: «человек в футляре» — учитель-чиновник Федор Иваныч, сменивший идеального воспитателя Александра Петровича, сначала изображался как добрый, старательный и только неумелый — в новой редакции он уже не оправдывается; не оправдываются и бюрократы — начальник и дядя Тентетникова. Вводятся размышления Тентетникова о бюрократизме как о кропанье мертвых бумаг, как о управлении. Но подобная же резкость появляется и в отношении к революционным передовым направлениям. Вводятся новые детали в пренебрежительное изображение тайного общества: в нем видят намек на петрашевцев, а в фигуре «недокончившего курса эстетика» — запоздалый выпад против Белинского. Появляются и выпады Костанжогло против «политических экономов», против фабрик — как отзвук недавних призывов к патриархальности. Напротив, нападки на школы — смягчаются, исключается речь Костанжогло об их вреде (и о вреде богаделен) вместе с возражениями Платонова, остаются два слова о «Дон-Кишотах» человеколюбия и просвещения: из чернового письма к Белинскому и из авторской исповеди можно тоже видеть, что Гоголь испуган репутацией защитника невежества и первоначальную парадоксальную позицию сдал. Наконец — новая редакция последней дошедшей главы усиливает и психологизм. Мелькнувшая и сейчас же исчезнувшая возможность перерождения Чичикова под влиянием увещаний Муразова — превращается в новой редакции в сложный психологический рисунок. Там он сразу сдается (на словах, которым соответствуют только смутные и сейчас же пропавшие чувства) на увещания Муразова начать новую жизнь. Здесь, после первого невольного согласия, сразу же опоминается: «Нет, поздно, поздно!.. нет, не так воспитан!.. огрубела натура... ». Новые убеждения Муразова подействовали, и вся природа его потряслась и размягчилась, и он «полупробужденными силами души, казалось, что-то осязал». Мысль о том, чтобы сохранить и все выгоды от своих мошенничеств, уже не приходит ему в голову, он близок к действительному перевороту, — но новый соблазн — совершенно оправдаться нечистыми путями — опять превращает его в прежнего Чичикова, и он идет на новые плутни. В развитии этих колебаний моралистические и художественные задания совпали. Поворот пока внешний, но с надеждой и на внутренний — в жизни Хлобуева (под влиянием того же схематического моралиста Муразова), по существу, изображен в обеих редакциях одинаково, ослаблена только близость с отдельными мыслями и выражениями «Переписки».

Отказавшись от непосредственного морального учительства в последние годы жизни, Гоголь не отказался от мысли выразить в продолжении «Мертвых душ» свои моралистические выводы. Но выводы эти не были окончательными. Созданный всецело в плане «Переписки» образ Костанжогло перебивается образом Хлобуева, которому предстоит почти аскетический подвиг, и неизвестно, остановился ли бы Гоголь на мысли о превращении Чичикова в утопического «русского помещика» «Переписки» или изобразил бы его возрождение иначе. Эта двойственность сама по себе осложняла работу, а соединение идейных заданий с художественными, с требованиями натуралистической «верности» делало ее исключительно сложной. Еще большие трудности предстояли в третьей части, в которой должен был переродиться Плюшкин, которая должна была закончиться «первым вздохом Чичикова для истинной прочной жизни».

Алексей Н. Веселовский предположил в плане трех частей «Мертвых душ» параллель с тремя частями божественной комедии. Трудно сказать, насколько это соответствовало заданиям Гоголя. По-видимому, только третья часть должна была стать «чистилищем» для Хлобуева, Плюшкина и Чичикова; об остальных своих героях Гоголь обмолвился только загадочной фразой, что они воскреснут, «если захотят» (Восп., 114). Если перерождение Чичикова было задумано как развязка всей поэмы, то вряд ли задумано было что-нибудь подобное Дантову «раю». Изображение «рая» трудно и мыслить в плане реального психологического романа, в который поэма Гоголя превращалась, — так же как изображение «ада» возможно было лишь в прежнем гиперболическом плане, от которого Гоголь отказался.

Примечания

121 В статье 1846 г. о «Петербургском сборнике» Белинский писал: «У Гоголя не было предшественников в русской литературе, не было (и не могло быть) образцов в иностранных литературах. О роде его поэзии до появления ее не было и намеков». То же через 25 лет повторял Скабичевский: «Гоголь принялся осмеивать окружающую его жизнь вне всяких веяний каких-либо идей философских или политических, вне всяких художественных традиций» (От. зап. 1871, III).

122 «Происхождение натурализма, кажется, объясняется гораздо проще: нет нужды придумывать для него родословной, когда на нем лежат явные признаки тех влияний, которым он обязан своим существованием. Материал дан Гоголем или, лучше, взят у него...» (Москвитянин. 1847. Сент.).

123 У Шенрока и в тексте «Писем» и в указателе «Гутков» вместо «Бутков».

124 Взятые вне хронологии и вне творческой эволюции Гоголя цитаты, доказывающие тяготение Гоголя к натурализму, служили обычно для доказательства традиционного определения Гоголя как реалиста. Так у Овсянико-Куликовского (Гоголь. 2-е изд. П., 1907) они же послужили для выравниванья пути Гоголя в одну прямую линию (творчество «экспериментатора»).

125 языка — также не осуществленный Гоголем.

126 уцелевшими от сожжений первой половины 40-х годов и только последнюю, ненумерованную, относил ко времени после 1846 года. Соображения Тихонравова были подорваны В. Каллашем (Гол. мин. 1913. № 9), который отнес обе дошедшие редакции к последним годам жизни Гоголя, усматривая в тексте намеки на петрашевцев и Грановского. Не входя в рассмотрение всех доводов В. Каллаша, я приведу ниже новые соображения в защиту его датировки. Эта датировка позволяет считать вторую часть «Мертвых душ» выражением

127 Этим вполне разрешаются недоумения Шенрока — как Чичиков только собирается стать помещиком, уже после покупки имения у Хлобуева (Т. IV, 908).

128 «Страшная рука»: «Это был треугольник, вершина которого находилась в носе: лица, которые более всего выражают глупость» (Т. V, 97).

129 Последние могли, впрочем, быть охарактеризованы в сожженных главах.

130 «Все почти главы соображены и даже набросаны... собственно написанных две-три и только» (П. IV, 294). На языке Гоголя, как пояснял и Тихонравов, «набросаны» значило написаны вчерне, «написаны» — отделаны. Летом 1851 года Берг слышал в Москве, что написано 11 глав 2 части; если слухи были верны — это была та вторая редакция, в которой Гоголь воспользовался советами Смирновой.

Раздел сайта: