Гиппиус В.: Гоголь
X. Сборище уродов

X

Сборище уродов

Первая часть «Мертвых душ» и собрание сочинений 1842 года были последними выступлениями в печати Гоголя-художника. Последние десять лет жизни были годами большой внутренней борьбы, непосредственно связанной с замыслом продолжения «Мертвых душ» и с переоценкой прошлого творчества. Но, переоценивая, он продолжает чувствовать хрупкую личную связь — с изображенным им миром героев: свое творчество он назвал историей собственной души, а своих героев — кошмарами, давившими его собственную душу. Теперь пора подвести итоги, вглядеться в гоголевские типы, в ту систему, в которую они невольно сложились к моменту, когда автор назвал их своими кошмарами.

Сам Гоголь не раз характеризовал созданный им мир обобщающими выражениями, вот некоторые из них: люди ничтожные, несколько уродливых вряд ли не разумея при этом и своих героев — «неотразимо страшные идеалы огрубения» (о «Недоросле»), «скопище уродов общества» (о «Горе от ума»). Выражение «сборище уродов» принадлежит С. Аксакову. Выражение «страшные идеалы» в применении к комическим типам употреблял еще Галич в своей эстетике, говоря о «комических гиперболах, карикатурах, страшных или смешных идеалах духовной жизни». Термин «карикатура» в понимании враждебной Гоголю критики был порицанием, но сам Гоголь не раз употреблял его вполне серьезно, оценивая свои создания, как художественные карикатуры 102. Вполне серьезно ставится вопрос о карикатурности в «Театральном разъезде», в разговоре двух зрителей, из которых один задает вопрос — «отчего, разбирая порознь всякое действие, лицо, характер, видишь: все это правда, живо, взято с натуры, а вместе кажется уже чем-то громадным, преувеличенным, карикатурным». Собеседник отвечает — потому, что «и сцена и место действия идеальные; иначе автор не сделал бы очевидных погрешностей и анахронизмов», а в заключительном монологе автор, говоря о свойстве смеха углублять предмет, заставить «выступить ярко то, что проскользнуло бы» — добавляет, что иначе «презренное и ничтожное... не возросло бы пред ним в такой страшной, почти карикатурной силе». О «Мертвых душах» в своих письмах о них Гоголь говорит то же — что они «задели за живое многих и насмешкою, и правдою, и карикатурою». В письме 1846 г. Плетневу Гоголь говорит о себе: «Тот наставник поступит неосторожно, кто посоветует своим ученикам учиться у меня искусству писать: он заставит их производить карикатуры. У меня быть отголоском всего и отражать в себе действительность, » (П. III, 275). И сочувственный Вяземский называл «Мертвые души» «карикатурами в стиле — Гольбейна».

«карикатурный» позже был заменен более точным — «гиперболический». Впервые употребил его по отношению к Гоголю Ап. Григорьев в статье «Русская литература в 1851 году», где говорил о юморе Гоголя, «юморе страстном, гиперболическом». В статье «Русская литература в 1852 году» он свой намек развил. Действительность принимала у Гоголя «те колоссально комические размеры, которые придавала ей горячая и раздраженная фантазия. Поэтому-то гоголевские произведения верны не действительности, а общему смыслу действительности в противоречии с идеалом... в этом свойстве один только Шекспир однороден с Гоголем, и в этом смысле Шекспир столь же мало натурален». Взгляд Ап. Григорьева отозвался только через 40 лет в статье В. В. Розанова, воскресившего и забытое слово «карикатура», но в явно враждебном смысле, и с тех пор постепенно проникал и в литературную критику, и в историко-литературную науку 103. Если еще в 1909 г. был освистан Вал. Брюсов за скромную попытку публично повторить мысли Ап. Григорьева и Розанова о гоголевском гиперболизме, то теперь отношение к Гоголю, как к гиперболическому реалисту, никого не удивит, и даже из средней школы понемногу исчезают темы, вроде «„Мертвые души“ как зеркало русской жизни». Реалистом — до тех пор, пока этот термин, как большинство наших научных терминов, точно не установлен — в том же смысле, в каком называем реалистами Шекспира и Свифта, Рабле и Мольера, и Вл. Одоевского. Но взаимоотношения между прозой Гоголя и прозой послегоголевской не разрешаются простым указанием на «влияние Гоголя». Проза натуральной школы, многим обязанная и Гоголю, в общем пошла по другому пути; вопрос осложняется еще тем, что к этому пути сам Гоголь стал в конце своего творчества склоняться.

Художественные приемы Гоголя превращают изображенный им мир существователей в действительное «сборище уродов». Настойчивое возвращение к одним и тем же тематическим чертам, позволяет при всех вариациях наблюдать систему типов.

В созданном Гоголем мире пошлости можно различить статическую пошлость — отсутствие движения — и динамическую пошлость самих движений, как бы два круга — низший и, сравнительно — но только сравнительно — высший. Низший круг — предел падения; существо принадлежащих к нему типов можно определить как самодовольная физиологичность и самодовольная праздность. Сытый, тепло одетый, окруженный домашним уютом с его необходимой принадлежностью — «бабенкой», обыватель этого круга ни к чему не стремится и по возможности ничего не делает. «Тюрюков и байбаков» (9 гл. «М. душ») «нельзя было выманить из дому даже зазывом на расхлебку пятисотрублевой ухи с двухаршинными стерлядями и всякими тающими во рту кулебяками». Это «даже» знаменательно: у Гоголя даже собаки подчас способны к гастрономическим мечтаниям, но в низшем кругу и питание сводится к «процессу насыщения» — выражение из повести «Страшный кабан», где нарисован прожорливый Иван Осипович, такая же прожорливость у бурсаков в «Вии», у приказного в «Повести о том, как поссорился...», у Собакевича — противника немецкой кухни, и у «господина средней руки», аппетиту и желудку которого завидует Гоголь в начале 4 главы «Мертв. душ». Почти таков же и «процесс насыщения» у старосветских помещиков; это самые привлекательные образы, взятые с поверхности низшего круга, а самый отталкивающий со дна ее «страшный Плюшкин» (выражение Гоголя в набросках к «М. душам») — страшный тем, что низший круг, с которым другие просто свыклись, для него стал желанной самоцелью: при своей карикатурной скупости и он втайне жаден до пищи. Физиологичность «тюрюков и байбаков» неразлучна с праздностью, проявлением той же пустоты жизни.

«занятия» в применении к их безделью и мнимо-серьезным тоном, таким повествуется о «занятиях» Шпоньки (чистил пуговицы, читал гадательную книгу, ставил мышеловки или лежал на постели), Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича (лежат один под навесом, другой на крыльце), майора Ковалева (прохаживается по Невскому проспекту) и, наконец, его слуги — «лежа на спине, плевал в потолок и попадал довольно удачно в одно и то же место». «Деловой человек» Иван Петрович проводит свое «утро» в навязываньи бумажки на хвост собачонке, вероятно, сознавая, впрочем, что это только развлечение в сравнении с подлинным делом — тем вистцем, о котором спорит с гостем. В 1 главе «Мертв. душ» гости «сели за зеленый стол и не вставали уже до ужина. Все разговоры, совершенно прекратились, как случается всегда, когда предаются, наконец занятию дельному» — эти страницы сближают Гоголя с непримиримым врагом карт Вл. Одоевским. Безделье особенно подчеркнуто в Маниловых, супругах безо всякого «задора». Куренье трубки и нежности с женой — раскрыванье ротика для вкусного кусочка, изготовление сюрпризов, томные и длинные поцелуи — только этим и разнообразится статика их существования.

Самодовольство в различной степени свойственно всему этому кругу. Мир старосветских помещиков — мир, «где ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик». От своего лица высказывает это Иван Иванович: «Чего у меня нет? Птицы, строенье, амбары, всякая прихоть, водка перегонная, в саду груши, сливы, в огороде мак, капуста, горох... Чего же еще нет у меня? Хотел бы я знать, чего нет у меня?» Иван Иванович забыл в своем перечне еще Гапку — «девку здоровую с свежими икрами и щеками». И надо думать, что его благополучие, по существу, не отличается от благополучия Маниловых или Чертокуцких. Чертокуцкий «женился на довольно хорошенькой, взял за ней 200 душ приданого и несколько тысяч капиталу. Капитал был тотчас употреблен на шестерку действительно отличных лошадей, вызолоченные замки к дверям, ручную обезьяну для дома и француза — дворецкого». Название «пульпультик», фраза «протяни, моньмуня, свой шейку, я тебя поцелую» — обнаруживают в героях «Коляски» первый эскиз к маниловщине. Тем же самодовольством полон герой «Повести о чиновнике, крадущем шинели» и Шиллер, разметивший жизнь до мелочей и застывший в этих границах, и неподвижная в своей хозяйственной тупости Коробочка. В этом самодовольстве объединяются все социальные круги — мелкопоместные украинские помещики, крупнопоместные русские, мелкие и крупные петербургские чиновники. И только «страшный Плюшкин» по воле жизни и личных страстей выпадает из этого круга, да несчастный Акакий Акакиевич, сменивший прежнего самодовольного чиновника, не может в него войти, что и превращает — первоначальный комический замысел в .

— лишенный неподвижности низшего. «У всякого свой задор 104: у одного задор обратился на борзых собак; другому кажется, что он сильный любитель музыки... третий — мастер лихо пообедать, четвертый — сыграть роль хоть одним вершком повыше той, которая ему назначена; пятый, с желанием более ограниченным, спит и видит, как бы пройтиться на гулянье с флигель-адъютантом... шестой уже одарен такою рукою, которая чувствует желание сверхъестественное заломить угол какому-нибудь бубновому тузу или двойке, тогда как рука седьмого так и лезет произвести где-нибудь порядок, подобраться поближе к личности станционного смотрителя или ямщиков». Если оставить в стороне музыканта, который, очевидно, помещен между собачником и гастрономом только в целях комической композиции и которого в ранних редакциях еще нет — найдем знакомые «задоры» — гоголевских героев: пятый объединяется с четвертым и седьмым в общих честолюбивых и властолюбивых наклонностях; задор картежника (у Гоголя часто и шулера) тесно связан с задором к обогащению; мастеров «лихо пообедать» у Гоголя целая галерея. Еще об одном задоре узнаем из более раннего произведения: «Чудно устроено на нашем свете. Все, что ни живет в нем, все силится перенимать и передразнивать один другого. Прежде бывало в «Миргороде» один судья да городничий хаживали в крытых сукном тулупах... » и т. д. («Ночь перед Рождеством»).

Все, что было необходимой обстановкой низшего круга, может, как оказывается, стать предметом задора, предметом динамики. Довольство пищей, платьем, домашним уютом, бабенкой, чинами и деньгами могут смениться «задором» — гастрономией, щегольством, элементарной эротикой, погоней за чинами и деньгами. Это не страсти, которые могли бы дать подлинную динамику и развиваться в трагедии. Это задоры— сущность гоголевского комизма.

Гастрономия и щегольство — низшие ступени того динамического процесса, которому в статическом круге соответствует «процесс насыщения» и процесс одевания тела в теплую одежду, так дорого стоивший Акакию Акакиевичу. Эти же — элементарные формы чисто физиологического эстетизма, единственно доступного этим существователям — причудливые цветовые комбинации в костюмах здесь вызваны простой потребностью раздражать зрительные нервы, как в гастрономии — потребностью раздражать вкусовые. С элементарно-физиологической эстетикой переплетается и элементарнейшая социология, основанная на законах своеобразного обычного права. Подчеркнутая элементарность обусловлена и приемами гоголевского творчества: гипербола всегда легко сочетается с примитивом. Гастрономия, как комическая динамика, намечена уже в жанровой части «Вечеров на хуторе» — особенно в восклицании Рудого Панька: «Боже ты мой, каких на свете нет кушаньев! Станешь есть — объедение, да и полно: сладость неописанная». Сознанию «низших кругов» и рай представляется как предел гастрономических вожделений — «царство ему небесное, чтоб ему на том свете елись одни только буханцы пшеничные, да маковники в меду». Национальная украинская гастрономия во всех подробностях изображена в повести о Шпоньке; и в «Старосветских помещиках», поскольку они остаются в пределах комического, единственный намек на динамику или пародия динамики — гастрономия. Наивно простодушен гастрономический задор Хлестакова; сказывается он, как и все его задоры, в безудержно вдохновенном вранье, когда фантазия рисует ему тысячерублевых перепелок, горячий пирог с мороженым (первая редакция) или суп, приехавший прямо из Парижа. Мережковский справедливо счел значительной фразу Хлестакова — «я люблю поесть. Ведь для того и живешь, чтобы срывать цветы удовольствия». И в круг мечтаний городничего, так внезапно побужденного к динамике, в число других петербургских соблазнов входят ряпушка и корюшка. «Мертвые души» прибавляют, не говоря о грубо насыщающемся Собакевиче и деликатно насыщающемся Манилове — чудотворца-полицмейстера и трагикомический образ Копейкина: цензурные стеснения заставили Гоголя и ему придать гастрономический задор — мечтания о котлетке и французском вине. К украинским и русским гастрономам примыкает и итальянец-аббат, воспитатель героя «Рима». Блестящим завершением всей этой галереи гастрономов будет — уже во второй части «М. душ» — Петр Петрович Петух.

Щеголи — в том же низшем динамическом кругу, что и гастрономы. Традиции обличения щеголей и щеголих, начавшейся в сатирической литературе 18 века и перекинувшейся в 19-й — Гоголь мало чем обязан. Его стилистические приемы те же, как и в изображении гастрономии: преувеличенная изысканность здесь в цветовом, как там во вкусовом подборе; там «стерляжья уха с налимами и молоками, заедаемая расстегаем или кулебякой с сомовьим плесом» — здесь коричневый сюртук с голубыми рукавами или фрак брусничного цвета с искрой и т. п. Типически этот задор сравнительно мало развит; как черта побочная, щегольство проскальзывает в Перепенке, Черткове, гораздо ярче в Хлестакове первой редакции и Чичикове.

В Хлестакове по мере переработки «Ревизора» щегольство смягчается. В первой редакции он рассуждает об отличии губернского «просвещения» от столичного («ведь эти свиньи помещики, я знаю, носят мешки вместо фраков» и т. д.) и в сцене «вранья» фантазирует о том, как заказывает фрак и панталоны; все это уже в редакции 1836 года сокращено, а в окончательной осталась одна только фраза «нет, уж лучше поголодать, да приехать домой в петербургском костюме». Очевидно, Хлестаков должен соединить все задоры и не обладать ни одним в особенности. Но отнятая от Хлестакова сентенция о «просвещении» дана герою «Игроков» — Ихареву («могу заняться тем, что споспешествует к образованию... Поеду в Москву, пообедаю у Яра. Могу одеться по столичному образцу, могу стать наравне с другими, исполнить долг просвещенного человека»). Преувеличенная серьезность тона — любимый комический эффект Гоголя. Подколесин серьезно устанавливает зависимость между служебным положением и цветом фрака. Классическим стал «разговор двух дам», где о последних модах говорится, как о значительнейшем и таинственнейшем событии. В Чичикове щегольской задор сгущен всего более: уже в первой части намечены черты, которые разовьются во второй в сценах покупки сукна и осмотра готового платья.

на динамику: «В голове даже мелькали самые дерзкие и отважные мысли: не положить ли точно куницу на воротник?» Трагизм его в том, что он иначе мечтать не может. Психологический контраст с теми, кто иначе мечтать не хочет, усилен повторением тех же стилистических приемов: новая шинель Башмачкина нарисована с теми же нарочитыми подробностями, как новая фрачная пара Чичикова.

Тяготение ко вкусной пище и хорошему платью иногда объединяется у гоголевских героев в более общее тяготение к комфорту— Хлестакова и Чичикова. Идеалы Хлестакова опять затушеваны в окончательной редакции, из которой исключены рассказы о домах в Петербурге с колоннами и вазами, прудами и каскадами; остались мечты о карете от знаменитого Иохима. О коляске мечтают Закатищев и Собачкин из «Владимира 3-й степени» (по-видимому, одно лицо); интересом к коляске завязывается и комическое положение одноименного рассказа. К домашнему уюту и разнообразному материальному благополучию тянется Яичница (особенно в «Женихах»). Разнообразный комфорт — цель сознательных, напряженных усилий Чичикова. Для этого он переживает в молодости «долговременный пост» и при первой же возможности заводит хорошего повара, тонкие голландские рубашки, отличную пару, «мыло для сообщения гладкости коже». Мечта сделаться помещиком «существенного хозяйства» не оставляет Чичикова и дальше. С этим связан другой задор, который по напряженности, по возможности каждую минуту перейти в трагизм можно назвать и страстью. Это страсть к обогащению; слово страсть в этом смысле и именно о Чичикове употребляет и Гоголь.

Золото — богатство — Гоголь однажды (в одной черновой заметке) назвал «страшным даром» и дважды изобразил его, как дар нечистой силы, в «Вечере накануне Ивана Купала» и в «Портрете». Комический подход здесь возможен для него далеко не всегда, а только либо при заведомо ничтожных целях, для которых богатство добывается, либо при неудаче, когда «страшный дар» не попадает в руки. Хлестаков, почти инстинктивно набивающий карманы в смутных надеждах на платье от Руча и карету от Иохима — комичен; комичен и Пеппе (в «Риме»), который «был твердо уверен, что будет богачом», и оставался ни с чем, тратя все деньги на лотерею; вдвойне комичен Ихарев, потерпевший неудачу с «Аделаидой Ивановной» и, стало быть, расстающийся с мечтой «одеться по столичному образцу, исполнить долг просвещенного человека». Удачи и неудачи Чичикова изображены в комическом свете, потому что и те и другие определяются ничтожными мечтаниями — только во 2 части комизм этот будет поколеблен, по особым причинам, корни которых — в личной и творческой эволюции Гоголя. Страсть к обогащению входит в круг ничтожных мечтаний, когда она средство к устроению комфорта. Слово «комфорт» не гоголевское, его, как обобщающий термин, употребил несколько позже Писемский (в «Тысяче душ») — но в том именно смысле, в каком мы говорим о низшей динамике, о задорах гоголевских героев.

Комфорт, домашний уют не полон без «бабенки», и тяготение к бабенке всецело входит в круг задоров, определяясь, как и они, примитивной физиологией в сочетании с не менее примитивной социологией («дело христианское, необходимое даже для отечества»). В Хлестакове, Пирогове, Ковалеве, Ноздреве — скорее смутный инстинкт, чем задор. Хлестаков равно тешит свою фантазию «двумя хорошенькими купеческими дочками», которые, по его мнению, влюблены в него, и «хорошенькими магазинщицами на Невском проспекте»; он инстинктивно мечется между Марьей Антоновной («такая свеженькая, розовые губки... так у ней и то и то... ») и Анной Андреевной. Примеры и цитаты взяты из первой редакции, в дальнейших и этот задор, как и другие, смягчается, хотя добавляется новая игра фантазии по ассоциации — «к дочечке какой-нибудь хорошенькой подойдешь...» Так и Ковалева прельщает и дочка штаб-офицерши, и встречная смазливенькая, так и Ноздрев с поручиком Кувшинниковым «пользуются насчет клубнички», и Пирогов почти инстинктивно бросается вслед за миловидной блондинкой, как позже Копейкин трюх-трюх следом за стройной англичанкой. Даже Акакий Акакиевич, после ужина с шампанским, «побежал было вдруг, неизвестно почему, за какою-то дамою», впрочем, сейчас же остановился, «подивясь даже сам неизвестно откуда взявшейся рыси» — войти в круг задоров даже элементарно-физиологических Башмачкин роковым образом не может. Физиологичность этого задора стилистически изображается сближением с гастрономией. В начале «Театрального разъезда» первые выходящие обыватели переходят в разговоре от молоденькой актрисы («недурна, но все чего-то еще нет») к свежему зеленому гороху у «нового ресторана», от зеленого гороха к панталонам, от панталон к картам. И Ноздрев вслед за рассказом о волокитстве Кувшинникова вспоминает — «рыб и балыков навезли чудных». Бабенка на одном уровне со всеми другими приманками.

Есть другой тип эротического задора, где мечта о бабенке неотделима от мечтаний о домашнем уюте вообще. Неразделимы они в представлении Кочкарева, когда он, соблазняя Подколесина, дает картины: диван, собачонка, чижик, рукоделье — «и вдруг к тебе подсядет бабеночка, хорошенькая этакая, и ручкой тебя». Подколесин, которого Кочкарев «держит в чувственном чаду» (Шамб), сейчас же соглашается — «а черт, как подумаешь, право, какие в самом деле бывают ручки, ведь просто, брат, молоко...» Только степенью задора, но не существом отношения к «бабеночке» отличаются друг от друга Кочкарев, Подколесин, Жевакин — «большой аматер со стороны женской полноты» — и Яичница, любопытствующий вместе с другими у замочной скважины, но, в сущности, больше заинтересованный домами и дрожками.

«славной бабенке»-институтке он мечтает после первой встречи — «ведь если, положим, этой девушке да придать тысячонок двести приданого, из нее мог бы выйти очень, очень лакомый кусочек...» Обычные мечты Чичикова — «жизнь во всех довольствах, со всякими достатками; экипажи, дом, отлично устроенный, вкусные обеды», — но после закуски и выпивки у полицмейстера среди этих соблазнов появляется и «белокурая невеста с румянцем и ямочкой на правой щеке».

А в работах Чичикова о «потомстве» мечты эти подкрашиваются и элементарнейшей социологией.

К задорам вполне социальным относится задор погони за чинами, иногда и орденами. Здесь связь с общим материальным благополучием самая отдаленная, чины не средство, а цель. В самой подмене возможных подлинных целей целью призрачной (а «польза государственная» в устах городничего только и может звучать иронией) заключена комическая динамика. Физиологические задоры были намеком на динамику, но еще не тем действительным движением, которым могла бы определиться композиция повести или драмы. Такое движение возможно там, где звучат социальные тона. Гоголь сознательно сделал такую социальную динамику своей комедийной программой и высказал ее в «Театральном разъезде», где любовной интриге противопоставил «электричество чина, денежного капитала, выгодной женитьбы». Рядом с физиологией ничтожных Гоголь изобразил и их мировоззрение, которое сводится к косной вере в социальные перегородки и штампы, не ими установленные. По установленным желобкам текут и ничтожные мечтания — отсюда неизбежные недоразумения между ничтожными и теми, чей кругозор шире. Для Марьи Александровны («Отрывок») невеста ее сына потаскушка только потому, что отец нечиновен; господин П. (в «Театр. разъезде») искренне недоумевает, «как же может быть гусь действ. статский советник». Что табель о рангах — основа их мировоззрения — видно из слов «господина с весом» (там же): «Сегодня он скажет: такой-то советник не хорош, а завтра скажет, что и бога нет. «». Этим мировоззрением определяется вся статика и динамика этого круга. Значительному лицу по себе только в том обществе, где все «почти одного и того же чина»; у «незначительного» русского человека «страсть сильная зазнаться с тем, который бы хотя одним, чином был его повыше», Ковалев тешит себя чином майора, статским советником; в 1 главе «М. душ» Чичиков сказал вице-губернатору ошибкою «ваше превосходительство». По готовым желобкам направляется и фантазия Хлестакова — особенно в окончательной редакции, где от самой скромной выдумки воображение подымается с невероятной быстротой все выше. 1) Вы, может быть, думаете, что я только переписываю, нет, начальник отделения со мной на дружеской ноге. 2) Хотели меня даже и министр. 5) Мне даже на пакетах пишут «ваше превосходительство». 6) Один раз я даже ... 8) Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш... — завоевание, главным образом, последней редакции; в первоначальных Хлестаков то и дело ограничивает себя и тут же противоречит себе, впадая в крайности, рассказывает о своей звезде, о том, что управлял министерством 105. Хлестаков невольно, в минуту вдохновения высказывает те же мечтания, какими живет и городничий, замечтавший о генеральстве и голубой кавалерии через плечо. Ничтожный Хлестаков вертит ничтожными чиновниками при помощи одного только «электричества» табели о рангах, чинах и орденах.

«Записках сумасшедшего», которого собственная собачонка высмеивает за домогание ордена, и Барсуков сохранившегося отрывка «Утро чиновника», тоже добивающийся ордена. Но в замысле «Владимира 3-й степени» намечалась и другая возможность: абсурдное мировоззрение, доведенное до предела, приводит к абсурдному — и уже не смешному, а страшному концу. Барсуков сходит с ума. Также развязываются «Записки сумасшедшего», где в сознании Поприщина возник абсурдно бредовый образ испанского короля из недавних титулярных советников — образ гиперболически усиленный, но одной природы с привычной табелью о рангах. Но здесь психологическая комедия всецело покрывается трагедией социальной, но и психологической тоже, потому что Поприщин не всецело в кругу ничтожных, его любовь к директорской дочке не равна простому тяготению к бабенке.

Изображая физиологические и элементарно социальные задоры, Гоголь был менее всего психологичен. Термин — «физиологическое направление» появился в сороковых годах в несколько другом смысле: из причислявших себя к гоголевской школе несомненно физиологичен — был Писемский. Гоголь был физиологичен, а не психологичен, когда создавал гиперболические карикатуры; сведение психологии к физиологии делало его примитивы особенно цельными и яркими. Этого-то творческого приема не мог простить Гоголю Розанов, очарованный психологизмом Достоевского.

пределам комического. Там психология пересиливает физиологию, элементарная социология усложняется, является и возможность трагического. Где эти пределы — гоголевская критика до сих пор не установила, заколдованная мнимо всеобъемлющей формулой «смех сквозь слезы» 106. По-видимому, пределы комического кончаются, 1) когда в ничтожной психике возникают переживания, не сводимые к задорам — как в «Записках сумасшедшего», 2) когда физиология покрывается социологией, как в них же и в «Шинели», и 3) когда самый задор, или самое ничтожное существование в целом, в сознании автора озаряется другим светом, когда он сам тяготеет к этому миру и оправдывает его, либо по вполне бессознательному влечению — такой случай был в первых двух идиллиях Гоголя, либо пытаясь найти смысл в мире ничтожных даже в их задорах, и тем оправдать не только их, но и свое невольное к ним тяготение. Этот случай — третья идиллия Гоголя.

102 Термин «карикатура» и у Гоголя находим в двух значениях — без всякого оттенка осуждения, как в приведенных примерах — и с оттенком осуждения, как в «Предуведомлении для актеров»: «Больше всего надо опасаться, чтобы не впасть в карикатуру». Очевидно, в одно и то же слово, по поводу одного и того же произведения («Ревизор») подставляются два разных значения. Смысл «Предуведомления», конечно, ясен: преувеличенные образы «Ревизора» от дальнейшего преувеличения должны пострадать и превратиться в «дурные карикатуры».

103 Ценные наблюдения над гиперболизмом Гоголя — в книге Потебни «Из записок по теории словесности», с. 355 и сл. Мандельштам в специальной работе о стиле Гоголя касается его гиперболизма только вскользь.

104 Выражение «задор» найдено Гоголем не сразу; первоначально было «свой конек»; «свое влечение». Ср. в «Евгении Онегине» (Гл. 4, с. 36, изд. 1828 г.).



Кто целит в уток из ружья,
Кто бредит рифмами, как я:

Кто правит в замыслах толпой,

Кто в чувствах нежится печальных,

И благо смешано со злом.

105 В первонач. редакциях Хлестаков говорит, напр., что у него есть «маленькая звезда»; в 1836 году эта фраза зачеркивается. Первоначально Хлестаков «управлял министерством»; министерство заменено департаментом.

106 «смех сквозь слезы», во всяком случае — не гоголевское. Гоголь говорил о слезах того, кто более всех смеется на свете («Театр. разъезд»), о взгляде на мир сквозь смех (видный) и слезы (незримые), о грусти, услышанной сквозь смех (авт. исп.) — словом, о смене смеха и слез. Из современников Гоголя Белинский говорил о смехе, растворенном горечью, Шевырев — о грусти в смехе. Выражение «смеяться сквозь слезы» принадлежит Пушкину, и сказано по поводу «Старосветских помещиков», но с очевидным ударением на слове «смеяться». Переоценку выражения «смех сквозь слезы» см. в статье Н. Бокадорова «Комедии Гоголя» («Памяти Гоголя». К., 1902); другие переоценки (Вл. Шмидта, С. Шамбинаго) — односторонни.