Пропавшая грамота (черновая редакция)

ПРОПАВШАЯ ГРАМОТА.

ЧЕРНОВАЯ РЕДАКЦИЯ.

Так вы хотите, чтобы я вам еще рассказал про деда? Почему ж не потешить веселой прибауткой. Пожалуй. Вы люди бывалые, вас не испугаешь чудными дивами, которых как-то в разумную старину не в сто мер было больше. Ведь точно нивесть какая радость падет на сердце, как услышишь про то, что далеко-далеко, и года ему и месяца нет, деялось на свете. А как еще впутается какой-нибудь и родич, дед или прадед, так вот враг меня возьми, если не чудится, что вот вот вот сам всё то делаешь... будто залез в прадедовскую душу или прадедовская шалит в тебе... Нет, мне пуще всего наши девчата и молодицы. Покажись только на глаза им: „Хома Григорович, Хома Григорович, а нуте, нуте... яку̀ нѐбудь страховѝнну ка̀зочку, а нуте, нуте“ ... тара та та татата и пойдут и пойдут. Не жаль, конечно, рассказать, да загляни<те>, что делается с ними в постеле. Ведь я знаю то, что каждая дрожит под одеялом так, как будто ее трясет лихорадка и, кажется, рада совсем бы влезть в тулуп свой. Царапни горшком крыса, сама как-нибудь задень ногою кочергу и, боже упаси! и душа в пятках. А на другой день ничего не бывало, навязывается сызнова: расскажи страшную сказку, да и только... Знаете ли однако ж, что я вам расскажу теперь? Я вам расскажу, как ведьмы играли с покойным дедом в дурня. Постойте же, чур, только не сбивать. Покойный дед, надобно вам сказать, был не из простых в те годы козаков. Знал и твердо-он — то и словотитлу поставить. В праздник, бывало, отхватает Апостола так, что теперь и иной попович. А ну, сами знаете, что если бы тогда собрать тогдашних грамотных со всего Батурина, то нечего и шапки подставлять — в одну горсть всех завернуть можно было. Стало быть и не дивитесь и дивиться не нужно, если всякой встречный кланялся ему мало мало не в пояс.

— Вискряк не Вискряк, Мотузочка не Мотузочка, Голопоцек не Голопуцек, знаю только, что как-то чудно начинается мудреное прозвище, позвал к себе деда и сказал ему, что так и так наряжает его пан гетьман гонцом с грамоткою к царице. Дед не любил долго собираться. Грамоту зашил в шапку, вывел коня, чмокнул жену и двух своих, как сам он называл, поросенков, из которых один был родный батько хоть бы и нашего брата, и поднял такую за собою пыль, как будто бы пятнадцать хлопцев задумали посереди улицы играть в каши. На другой день, еще петух не драл в четвертый раз горла, дед был уже в Конотопе. На ту пору была тогда ярмарка. Народу высыпало по улицам столько, что глаза мерещило, только, знаете, так как было еще рано, то всё еще дремало, растянувшись по земле. Возле коровы лежал гуляка парубок с покрасневшим как снегирь носом, и с распаренною <?> рожей, возле ятки храпела, сидя, перекупка с кремнями, синькою и бубликами, под телегою цыган, на бочке с дегтем чумак, на самой дороге раскинул ноги бородач москаль с поясами, рукавицами... ну много и того всего, как водится по ярмаркам. Наш дед приостановился, чтобы всё разглядеть хорошенько. Между тем в ятках <начало> мало по малу шевелиться, жидовки начали побрянчивать фляшками. Дым покатило то сям, то там кольцами и по всему табору понесло горячими сластенами. Деду вспало на ум, что у него нет ни огнива, ни табаку наготове, вот и пошел таскаться по ярмарке. Только глянь, навстречу гуляка запорожец, и по лицу видно. В красных как жар шароварах, в синем жупане, в ярком цветном поясе, при боку сабля и люлька с медною цепочкою по самые пяты, запорожец да и только! Эх народец: станет, вытянется, поведет рукою молодецкие усы, брякнет подковами и пустится... да ведь как пустится: ноги отвертывают, словно веретено в бабьих руках, как вихорь дернет рука по всем струнам бандуры и тут же подопрется ею в боки, валяет в присядку, свиснет песню... душа гуляет. Нет, <прошло> времячко, не быть запорожцам в наши годы! Ну встретились, долго ли до знакомства, пошли калякать, калякать так, что дед совсем было уже забыл про путь свой. Попойка завелась как перед великим постом на свадьбе. Только прискучило наконец колотить горшки и кидать в народ деньги, да и ярмарка-то не век же стоит. Вот условились, чтобы уже, как говорят, и путь держать вместе. Было давно под вечер, когда выехали они в поле. Солнце, как старый погонщик, залезло на печь; по небу где-где прохватывались красные и оранжевые ленты. По полю пестрели нивы, как праздничная плахта чернобровой молодицы. Нашего запорожца раздобар такой взял, что дед и еще другой приплевшийся к ним гуляка подумали, что одна нечистая сила могла прикрутить молодецкий язык. Откуда что ни набиралось. Истории, присказки такие диковинные, что дед раз десять хватался за бока и чуть не надсадил живота со смеху. Но в поле становилось чем дальше, сумрачнее, а вместе с тем становилась несвязнее и молодецкая молвь, так что наконец рассказчик наш совсем притих и вздрагивал при малом шорохе. „Ге, ге, земляк! да ты не на шутку принялся считать сов. Уж думаешь, как бы домой, да на печь!“ — „Да хорошо вам веселиться“, отвечал он, поворотившись на коне и уставив<шись> в деда. „Перед вами таиться нечего. Знаете ли, что душа моя давно продана нечистому“. — „Экая невидальщина. Кто не знался на веку своем с нечистым. Тут-то и нужно гулять, как говорится, на прах“. — „Эх, братцы, гулял бы и я, да в ночь эту срок молодцу... Эй, братцы, сказал он, хлопнув по рукам. Эй, не выдайте. Эй, не поспите одной ночи, век не запомню вашей дружбы“. Почему ж не пособить человеку в таком горе. Дед без дальних околичностей объявил, что он готов свою душу отправить в пекло, если допустит чорта понюхать собачьим его рылом христианской души.

близкое стойло, торопились, насторожа уши и вковавши очи в мрак. Огонек близился, и перед козаками показался шинок, повалившийся на одну сторону, словно баба на пути с веселых христин домой. В те поры шинки не то были, что теперь. Доброму человеку не только развернуться, приударить горлицы или тропака, прилечь даже было некуда, когда в голову заберет<ся> хмель и ноги начнут [писать] покой-он — по. Двор был уставлен весь чумацкими возами. Под поветками, в яслях, в сенях, иной свернувшись как ёж, другой развернувшись, храпели, как коты. Только шинкарь один нарезывал перед каганцем рубцами на палочке сколько выпито кварт и осьмух. Дед мой, спросивши треть ведра на троих, отправился спать под сарай. Все трое легли рядом. Только дед не успел даже повернуться, как видит, что его земляки спят уже мертвецким сном. Разбудивши приставшего к ним третьего козака, дед напомнил ему про данное ими товарищу обещание. Тот привстал, протер глаза и снова заснул. Нечего делать, пришлось одному караулить. Чтобы чем-нибудь занять себя, обсмотрел он возы все, наведался до коней, закурил люльку, пришел назад и сел опять около своих. Всё было тихо так, что, кажись, ни одна муха не пролетела. Вот и чудится ему, что из-за соседнего воза что-то серое выказывает роги. Тут глаза его начали смыкаться так, что принужден он был ежеминутно протирать кулаком и промывать оставшейся водкой. Промывши глаза он увидел, что ничего нет. Но наконец снова показывается мало погодя из-под воза чудище. Дед вытаращил сколько мог глаза, но дьявольская дремота обвивала перед ним всё туманом; голова скатилась и крепкий сон схватил его так, что он повалился словно убитый. Долго спал дед, и как припекло порядочно уже солнце его обритую макушу, тогда только схватился на ноги. Потянувшись раза два и почесав спину, заметил он, что уже возов стояло не так много как с вечера. Чумаки, видно, потянулись еще до света. К своим — козак спит, а запорожца нет. Выспрашивать — никто слыхом не слыхал и знать не знал. Одна только верхняя свитка лежала <на месте?>. Пошел посмотреть на коней запорожцевого или своего — духу не слышно. Об том нечего было уже и думать, что бы это значило. Положим, что нечистый взял запорожца, но за что ж коней? Дед заключил, что чорт пешком, и так как до пекла не слишком близко, то утянул его коня. Коня не жаль, больно ему было крепко, что не сдержал козацкого слова. Да ехать-то как без коня. Ну, думает себе: пойду пешком, по дороге встречу где-нибудь цыган, едущих из ярмарки. Только хватился за шапку — нет и шапки. Аж всплеснул руками покойный дед, как вспомнил, что вчера еще обменялись они на время с запорожцем шапками. Кому больше утащить, как не нечистому. Вот тебе и гетьманский гонец! Вот тебе и привез грамоту к царице! Тут дед принялся угощать чорта такими прозвищами и побранками, что, я думаю, ему не один раз чихалось тогда в пекле. Но бранью не пособишь, а затылка сколько ни чесал дед, никак не мог придумать ничего. Что станешь делать? Кинулся достать чужого ума, собрал всех бывших тогда в шинке добрых людей, чумаков и просто заезжих, и рассказал, что так и так такое приключилось горе. Чумаки долго думали, крутили головами, брались за чуб, гладили усы, наконец сказали, что не слышали такого дива на крещеном свете, чтобы гетьманскую грамоту утащил чорт. Другие же прибавили, что когда чорт да москаль украдут что-нибудь — то поминай уже, как и звали.

<на> слова; и если бы дед не полез в карман за пятью злотыми, то, может, и до вечера простоял бы перед ним. „Я научу тебя как найти грамоту“, сказал он, отводя деда в сторону. У деда и на сердце отлегло. „Я вижу уже по глазам, что ты козак — не баба. Смотри ж! близко от шинка будет поворот направо, в лес. Только станет в поле примеркать, чтобы ты был уже наготове. В лесу живут цыгане и выходят они из нор своих и куют железо в такую только ночь, в какую одни ведьмы ездят на своих кочергах. Чем они промышляют на самом деле, знать тебе нечего. Много будет стуку по лесу, только ты не иди в те стороны, откуда заслышишь стук, а будет перед тобою малая дорожка мимо обожженного дерева, дорожкою этой иди, иди, иди. Станет терновник тебя царапать, густой орешник станет мешать тебе, ты всё иди. И как придешь к небольшой речке, тогда только можешь остановиться. Там и увидишь, кого тебе нужно. Но гляди, не позабудь накласть себе в карманы того, что позвонче бреньчит“. Сказавши это, шинкарь ушел в свою кануру, словно его в шею погнало, и не хотел больше говорить ни слова. Покойный дед был человек, нельзя сказать, чтобы из трусливого десятка. [Один], бывало, иной раз выходил на медведя, а подчас и пяти человек умять ему было так же, как нашему брату отпеть воскресный кондак, но всё однако ж почувствовал непонятную дрожь по всем членам, как вступил в такую глухую ночь в лес. Хоть бы звездочка на небе. Темно и глухо, как в винном подвале. Только слышно было, что далеко, далеко вверху над головою холодный ветер гулял по верхушкам деревьев и они, что подгулявшие козацкие головы, покачивались, шопоча листьями пьяную молвь. Как вот завеяло таким холодом, что вспомнил про овчинный тулуп свой, и вдруг словно сто молотов застучало там по всему лесу таким стуком, что у деда по жилам пронесся мороз и зазвенело в голове; так, как бы вам сказать, зарницею осветило на минуту весь лес. Дед увидел тотчас дорожку, словно змейку пробиравшую<ся> промеж мелким кустарником. Вот и обожженное дерево и кусты терновника. Так, всё так, как было ему говорено. Нет, не обманул шинкарь. Не слишком весело было однако ж ему продираться через колючие кусты. Еще отроду не видывал он, чтобы проклятые шипы и сучья так больно царапались. Почти на каждом шагу забирало его вскрикнуть. И думаю, сам нечистый, поднявши хвост побежал бы как собака, если бы увидел тогда дедову рожу. Мало по малу выбрался он на просторное место, и сколько мог он заметить деревья редели и становились чем далее такие широкие, каких дед не видывал и по ту сторону Польши. Чудно ему показалось, когда вместо листьев стали на деревьях жидовские яломки и словно вороны чернели посереди ночи. Глядь промеж деревьями мелькнула и речка, черная, словно вороненая сталь. Долго стоял дед у берега, поглядывая на все стороны, как вот заметил на другом берегу огонь, который, казалось, каждую минуту готовился погаснуть и вспыхивал снова, показывая личину свою в речке, дрожавшей, как польская шляхта в московских лапах. Прошедши далее по берегу, увидел он и мосток, но такой узкой и дырявый, что одна чортовская таратайка могла по нем проехать.

бог знает чего не дал бы, лишь бы улепетнуть от такого знакомства. Но теперь нечего делать, нужно было завязаться. Вот дед и отвесил поклон, мало не в пояс. „Помогай бог вам, добрые люди!“ Хоть бы один кивнул головой; сидят да молчат, да сыплют что-то в огонь. Видя одно место незанятым, дед без всяких околичностей уселся и сам. Смазливые рожи ничего; ничего и дед. Долго сидели молча, так что деду уже и наскучило. Давай шарить в кармане, вынял люльку, наклал табаку, посмотрел вокруг — ни один не глядит на него. „Уже, добродейство, будьте ласковы, как бы так, чтобы, примерно сказать, того (дед живал в свете не мало, знал уже как подпускать турусу и при случае, пожалуй, и перед царем не ударил бы лицом в грязь!) чтобы, как говорят, и себя не забыть, да и вас не обидеть. Люлька-то у меня, примерно, есть, да того, чем бы зажечь ее, чорт ма “. И на эту речь ни один не отозвался, только одна рожа сунула горячую головню деду чуть-чуть не в лоб, так что если бы не пришла блажь ему посторониться, то статься может, что и распрощался бы с одним глазом навеки. Видя наконец, что время даром проходит, решился, будет слушать или нет нечистое племя — рассказать дело. Рожи и уши наставили и лапы вытянули. Дед догадался, забрал в горсть все бывшие с ним деньги и кинул им, словно собакам, в середину. Как только кинул он деньги, всё перед ним перемешалось, земля под ним задрожала, и как уже он и сам рассказать не умел, только попал чуть ли не в самое пекло. Батюшки мои, ахнул дед, разглядевши хорошенько. Что за чудища! Рожи на роже, как говорится, не видно. Ведьм такая гибель, как случается на Рождество иногда выпадать снегу: разряжены, размазаны, словно панночки на ярмарке. Деда, несмотря на страх весь, смех напал, когда увидел, как черти с собачьими мордами на немецких ножках увивались около них, словно парни возле красных девок... И все, сколько не было их там, словно хмельные, отплясывали какого-то чертовского тропака. Пыль подняли, боже упаси, какую! Дрожь проняла бы крещеного человека при виде, как высоко скакало бесовское племя, а музык<анты> колотили себя в щеки кулаками, словно в бубны, и свистали носами, как вол<торны>. Только завидели деда и турнули к нему ордою. Свининые, собачьи, козлиные, дрофиные, лошадиные рыла все повытягивались и вот так и лезут целоваться... Плюнул дед, такая мерзость напала! Наконец схватили и посадили деда за стол длиною, может, с дорогу от Конотопа до самого шинка. Ну, это еще не совсем худо, подумал дед, завидевши на столе свинину, колбасы, крошенную с капустой цыбулю и много всяких сластей. Видно, дьявольская сволочь не любит сухарей грызть черствых из ларя. Дед таки, нужно вам знать, не упускал при случае хорошенько подъесть.

кусок хлеба, и — глядь, и отправил его в чужой рот. Вот-вот возле самых ушей и слышно даже, что чья-то морда жует и <хлопает?> зубами на всё пекло. Дед ничего. Схватил другой кусок и вот, кажись, и по зубам помазал, только опять не в свой рот. В третий раз снова мимо, а от колбас, как нарочно, такой запах пошел по всему столу, какого дед, как сам после того божился, не нюхал никогда на белом свете. Досада схватила, взбеленился дед так, что позабыл и страх весь и в чьих лапах находится. Прискочил к ведьмам: „Что вы, Иродово племя, задумали смеяться, что ли, надо мною. Если вы не отдадите сейчас же козацкой шапки моей, то будь я собачий сын, если не посвертываю всем вам шеи и не поворочу проклятых <?> рож ваших на затылок!“ Не успел он кончить, как все чудища выскалили зубы и подняли такой адской смех, что <у> деда захолонуло на душе, вот так, точно подольешь воды в молодые дрожжи, или разожжешь как огонь железо и после кинешь его в воду... такое адское шипение поднялось по всему пеклу. „Ладно“, провизжала одна ведьма, которую дед почел за главную, потому что харя была уже чуть ли не мерзостнее <?> всех. „Шапку отдадим тебе, только не прежде, покаместь не сыграешь с нами три раза в дурня!“ Что прикажешь делать? [Срам] сесть козаку с бабами в дурня! Дед отпираться, отпираться. А наконец сел. Принесли карты, только такие замасленные, какими только у нас поповны гадают про женихов своих. „Слушай же“, залаяла ведьма в другой раз. Если хотя раз выиграешь — твоя шапка, когда ж все три раза останешься дурнем, тогда не погневайся, не только не видать тебе ее, да может статься и свету больше. „Сдавай, сдавай, старая ведьма, после уж увидим“. Вот карты и розданы. Взял дед в свои руки, — смотреть не хочется, — такая дрянь, хоть бы на смех один козырь; из масти самая старш<ая> десятка, пар даже нет; а ведьма всё подваливает пятериками. Что прикажешь делать: остался дурнем. Только что дед успел остаться дурнем и со всех сторон заржали, залаяли, захрюкали морды: „дурень! дурень!“ „Чтоб вы перелопались, дьявольское племя!“ закричал дед, затыкая пальцами себе уши. Ну, думает, ведьма подтасовала, теперь я сам буду сдавать. Сдал, засветил козыря, поглядел в карты: масть хоть куда, козыри есть; и дело шло, кажись, как нельзя лучше. Карт в колоде оставалось уже немного.

„Ге, ге, да это не по-козацки, а чем ты кроешь, земляче?“ — „Как чем? козырями“. — „Может по-вашему это и козыри, только по-нашему нет!“ Глядь — в самом деле простая масть. Тфу дьявольщина! пришлось в другой раз быть дурнем. И пошло чертанье драть горло: „дурень! дурень!“ таким криком, что стол дрожал и карты прыгали по столу. Дед начал горячиться, сдал в последний. Опять идет ладно. Ведьма опять пятерик. Дед покрыл и набрал из колоды полную руку козырей. „Козырь!“ вскрикнул, ударив в горячности <?> картою по столу так, что ее свернуло коробом. Ведьма, не говоря ни слова, покрыла восьмеркою масти. „А чем, хрычевка, черти б позабирали всю твою родню, бьешь!“ Ведьма подняла карту: под нею простая шестерка масти. „Что за дьявол?“, повторил дед, несколько раз плюнувши. К счастью еще, что и у ведьмы на ту пору была плохая масть. У деда случились пары, стал набирать все карты из колоды, только мочи нет — дрянь такая лезет, что дед и руки опустил. В колоде ни одной карты. Пошел простою шестеркою. Ведьма приняла! Что бы это значило? Э! э! смекнул дед. Карты потихоньку под стол и перекрестил их. Глядь на руках у него туз, король и валет козырей, и он спустил вместо шестерки кралю. Ну хорошо ж: „Король козырей! Туз козырей! валет !.. “ Гром пошел такой по пеклу... ведьму напали корчи и, откуда ни возьмись, бух шапка деду прямёхонько в лицо... „Нет, это еще не всё!“ закричал, прихрабрившись и надев ее на себя, дед. „Если не станет передо мною сейчас молодецкой конь мой, то вот, убей меня гром на этом месте, если я не перекрещу святым крестом всех !.. “ — „Вот тебе конь твой!“ и загремели перед ним конские кости. Заплакал бедняга, глядя на них, что дитя неразумное, жаль стало товарища. „Дайте ж мне хоть другого коня скорее выбраться из вашего чортовского гнезда!“ Чорт хлопнул арапником, конь как огонь взвился перед ним, <и> дед что птица вынесся наверх.

косогоры, пропасти, буераки, волки, ястрепа, цапли, — кажись, всё перед ним мелькало, путалось и дразнило его языками. Деревья протягивали ветви и хватали со всех сторон его за шапку, так что дед принужден был снять ее и держать в руках, ухватясь другою за гриву, а проклятые ветви, видно < 1 нрзб. >, между тем щолкали его по носу и драли за чуб, но досаднее всего показалось деду, что смотреть дрянь какой кустик и тот, смотри, вытягивался ухватить его за чуб. Небо всё еще чернело, что козацкие брови. Где-где мерещились звезды. Повеял ветерок. Ну, слава богу, недалеко до рассвету. Только дед примечает: конь его еще прихрамывает и глядь вместо ушей торчат роги — смекнул дед: никто другой, как сам хромой чорт под ним. Ну, думает, теперь не быть добру. Только не успел он и шагнуть — перед ним провал такой, что голова закружилась. Сатанинское животное прямо через него. Дед держать, не тут-то было: и через пни, кочки полетел в провал и так хватился о землю, что, кажись, и дух вышибло. По крайней мере, что деялось с ним в то время ничего не помнил, и как очнулся немного и осмотрелся, то уже почти совсем рассвело. Перед ним мелькали знакомые места, и он лежал на крыше своей же хаты. Перекрестился дед, когда слез долой. Экая чертовщина! Слава богу, есть по крайней мере шапка. Что за пропасть, какие с человеком чудеса деются? Глядь на руки — все в крови. Посмотрел в стоявшую сторчмя бочку, наполненную водою, — и лицо также. Обмывшись хорошенько, чтобы не напугать детей, входит он потихоньку в хату. Смотрит: дети пятятся задом к нему и в испуге указывают ему пальцами, говоря: „ Дывысь, дывысь, маты, як дурна, скаче! “. И в самом деле, баба сидит, заснувши перед гребнем, держит в руках веретено и сонная подпрыгивает на лавке. Дед, взявши за руку, полегоньку разбудил ее. „Здравствуй, жена! Здорова ли ты?“ Та долго смотрела, выпучивши глаза, и наконец уже узнала деда и рассказала, как ей снилось, как печь ездила по всей хате, выгоняя лопатою вон горшки, лоханки, ушаты... чорт знает что такое. „Ну“, говорит дед: „тебе во сне, мне наяву, нужно только, думаю, будет освятить нам хату. Мне же теперь мешкать нечего. Сказавши это и отдохнувши немного, дед достал коня и уже не останавливался ни днем, ни ночью покаместь не доехал до места и не отдал грамоту самой царице... Там навиделся дед таких див, что стало надолго после того рассказывать. Как повели в палаты [такие] высокие, что если бы хат десять поставить одну на другую, и то вряд ли будет. Как вошел он в одну комнату — нет, в другую — нет, в третюю — нет, в четвертую даже заглянул — нет, а в пятой уже глядь сидит сама в золотой короне, в серой новехонькой свитке, в красных сапогах и золотые галушки ест. Как повелела царица дать ему целую шапку синиц. Всего и вспомнить нельзя. Об возне своей <с> чертями дед и думать позабыл. Только раз как-то случилось был он навеселе. Гостей было вдоволь, варенухи и съестного <?> и того больше. Слово за словом дед и заикнулся про грамоту, как было она пропала и начал уже было рассказывать... Только глядь невзначай вверх на полку — горшки все понадували щеки, выпучили глаза и такие стали ему строить хари, что деда мороз подрал по коже и уже не допросились его кончить. На другой же день дед всё рассказал попу на исповеди и освятил все уголки и закоулки хаты. После чего уже не боялся говорить об этом встречному и поперечному. Хотя, видно, уже в наказание за то, что он не сделал этого прежде, бабе ровно через год, именно в то самое время, прилучилось такое диво, что танцуется ногам, да и только. За что ни примется, ноги затевают свое и вот так и дергает пуститься в присядку.