Повесть о капитане Копейкине. Цензурная редакция

ПОВЕСТЬ О КАПИТАНЕ КОПЕЙКИНЕ

«После кампании 12-го года, сударь ты мой», — так начал почтмейстер, несмотря на то, что в комнате сидел не один сударь, а целых шестеро, «после кампании двенадцатого года вместе с раненными прислан был и капитан Копейкин. Там под Красным, или под Лейпцигом что ли, только, сударь, вы можете себе представить, ему оторвало и руку и ногу. Ну, тогда еще не сделано было насчет раненных никаких знаете эдаких распоряжений. Этот какой-нибудь инвалидный капитал был уже заведен, можете вообразить себе, гораздо после. Капитан Копейкин видит: нужно работать бы — только рука-то у него, понимаете, левая. Наведался было домой к отцу: отец говорит: «мне нечем тебя кормить; я, можете представить себе, сам едва достаю хлеб». Вот мой капитан Копейкин решился отправиться, сударь мой, в Петербург, чтобы просить государя, что не будет ли какой монаршей милости, что вот мол так и так, в некотором роде так сказать, жизнью жертвовал... Ну, там как- то знаете с обозами или фурами казенными, — словом, сударь мой, дотащился он кое-как до Петербурга. Ну, можете представить себе, эдакой, какой-нибудь, т. е., капитан Копейкин и очутился вдруг в столице, подобной которой, так сказать, нет в мире. Вдруг перед ним свет, эдакое, так сказать, некоторое поле жизни, и при том в таком большущем колиберу. Как сказочная Шахеразада, понимаете, эдакая. Вдруг какой-нибудь эдакой, можете себе представить, Невский проспект, или там, знаете, какая-нибудь Гороховая, чорт возьми, или там эдакая какая-нибудь Литейная. Там шпиц эдакой какой-нибудь, понимаете, в воздухе; мосты там висят эдаким чортом, можете представить себе, без всякого т. е. прикосновения — словом, Семирамида, сударь мой, да и полно. Понатолкался было насчет квартиры, только всё это кусается страшно: гардины, шторы, понимаете, ковры, Персия такая — ну просто, идешь т. е. по улице, а уж нос твой так вот и слышит, что пахнет тысячами. А у моего капитана Копейкина весь ассигнационный банк, понимаете, состоит из каких-нибудь четырех синюх. Ну как-то там приютился в Ревельском трактире за рубль в сутки; обед — щи эдакие, кусок битой говядины. Ну, заживаться, видит, нечего, на другой же день решился итти к министру. А государя, нужно вам знать, в то время [можете представить себе] еще не было в столице. Войска, [понимаете] можете себе представить, еще не возвращались из-за границы. Копенкин мой еще с утра поскреб кое-как левой рукой бороду — платить цирюльнику, [понимаете] всё это составит в некотором роде счет, — натянул мундиришку свою, на деревяжке отправился, можете вообразить себе, к министру. Расспросил у будошника квартиру. «Вот», говорит, указал ему дом на Дворцовой набережной — избенка, понимаете, мужичья. Стеклыща в окнах, можете себе представить, [двух] полторасаженные зеркала, бронзы, галантереи металлические. Какая-нибудь ручка у дверей, что нужно забежать прежде в мелочную лавочку, да купить на грош мыла, да прежде часа два тереть руки, да потом уже разве решишься ухватиться за нее [рукою]. Гебены, лаки везде, сударь мой. Ну, в некотором роде, так сказать, просто ума помраченье. Один щвейцар уже смотрит генералиссимусом: вызолоченная булава, в лице графская физиогномия, как откормленный жирный мопс какой-нибудь, батистовые воротнички канальство... Копейкин мой встащился кое-как, можете вообразить себе, с своею деревяжкою в приемную, прижался кое-как в уголку; чтобы не толкнуть локтем, можете себе представить, какую-нибудь Америку или Индию, раззолоченную, понимаете, фарфоровую вазу [какую-нибудь]. Ну, можете представить сами, что он настоялся там вдоволь, потому что пришел в такое время, когда министр, в некотором роде, едва поднялся, так сказать, с постели, и камердинер может быть поднес ему какую-нибудь серебряную лоханку для разных, понимаете, умываний эдаких. Ждет мой Копейкин часа четыре, как вот входит, наконец, адъютант или там другой, понимаете, чиновник: «Министр», говорит, «сейчас выйдет в приемную». А в приемной уж, понимаете, народу [битком набито] бездна, как бобов на тарелке, пятиклассные, а кое-где торчат даже и толстые золотые макароны, видны и эполеты. Генералитет. Наконец, министр выходит. Ну, подошел к одному, к другому: «зачем вы, что вам угодно», наконец, к Копейкину. Копейкин, собравшись с силами: «так и так, ваше высокопревосходительство, проливал, в некотором роде, кровь, лишился, так сказать, руки и ноги, работать не могу, осмелился просить монаршей милости». Министр видит, человек на деревяжке, и правый рукав пустой пристегнут к мундиру. «Хорошо, говорит, понаведайтесь на днях». Вот, сударь мой, не прошло четыре или пять дней, мой Копейкин является опять. «А», говорит министр: «я вам ничего не могу другого сказать, как только то, что вам нужно ожидать приезда государя. Тогда без сомнения будут сделаны какие-нибудь распоряжения насчет раненых, а без монаршей я, так сказать, воли ничего не могу сделать». Поклон, понимаете, и прощайте. Копейкин мой, [понимаете] можете вообразить себе, вышел в этаком в некотором роде в положении сомнительном. Не зная, так сказать, ожидать или не ожидать чего. Думает, хотя бы уж наверно что-нибудь. [Жить видит] Жить, можете представить, становится труднее, труднее. Ну, думает себе, что будет, то будет, пойду опять к министру: «Как хотите, ваше высокопревосходительство, последний кусок доедаю, не поможете, должен умереть в некотором роде с голода». Говорят: «нельзя, приходите завтра; министр не принимает». На другой день тоже, а швейцар на него просто и смотреть не хочет. У моего Копейкина всего на всего остается какой- нибудь полтинник; то бывало едал щи, да говядины кусок, а теперь в лавочке возьмет какую-нибудь эдакую селедку или огурец соленый, да хлеба на два гроша — словом, можете представить себе, голодает бедняк, а между тем аппетит просто волчий. Проходит мимо эдакого какого-нибудь ресторана, повар там, собака, можете себе представить, иностранец; белье на нем чистейшее голландское, работает котлетки с трюфлями. Ну, [словом] разсупе деликасет такой, что вот просто себя, то-есть, съел <бы> от аппетита. Пройдет ли мимо Милютинских лавок, там из окна выглядывает какая- нибудь эдакая семга, вишенки по пяти рублей штучка, арбуз громадище, просто карета какая-нибудь эдакая лежит и, так сказать, ищет, нет ли где дурака, который бы заплатил сто рублей. Словом, на всяком шагу соблазны такие. У моего кап<итана> Копейкина текут слюнки, а он слышит между тем всё завтра. Так вот представьте положение-то, понимаете, его какое: тут с одной стороны, можете вообразить, у него семга и арбуз, а ему подносят всё одно и то же блюдо — завтра. Наконец, сделалось бедняге, так сказать, в некотором роде не в терпеж. Решился: что-то будет, то будет, одним словом, итти еще раз к министру. Дождался у подъезда, не пройдет ли еще какой проситель и там с каким-то, понимаете, генералом проскользнул со своей деревяжкой в приемную. Министр-то уж его узнал вдруг. «Ну, говорит, для вас теперь ничего нельзя сделать. Нужно ожидать приезда государя; тогда, говорит, без сомнения, составится какой-нибудь комитет насчет раненных». «Но, помилуйте, ваше высокопревосходительство, у меня нет куска хлеба; я проливал, можете себе представить, кровь, лишился руки и ноги... » Только министр, сударь мой, или был занят, или уж он точно надоел ему: «Ступайте, говорит; вас много, говорит, есть таких; ищите средства помочь себе сами». — «Помилуйте, говорит мой Копейкин, как же я могу помочь себе, не имея ни руки, ни ноги» он то хотел прибавить: «а носом и подавно ничего не сделаешь; только разве, что высморкаешься, да и для того нужно купить платок». Только министр, сударь мой, начал, можете себе представить, сердиться. «Ступайте же, говорит, или вас выведут!» А мой Копейкин, голод-то, знаете, пришпорил его: «Как хотите, ваше высокопревосходительство, не сойду, говорит, с места до тех пор, покамест не дадите надлежащей резолюции». И министр, сударь мой, вышел из себя <1 нрзб.> , можете себе представить, еще может быть <1 нрзб.> в летописях, так сказать, не было, чтобы какой-нибудь осмелился так говорить с министром; чиновный там у него народ, можете себе представить, всё это на подобострастии. «Грубиян!» закричал он: «где фельдъегерь? позвать фельдъегеря. Препроводить его, говорит, с фельдъегерем на место жительства». А фельдъегерь уж там, понимаете, и стоит: трехаршинный мужичина какой-нибудь, ручища у него, понимаете, уж так натурой устроена для ямщиков, дантист эдакой. Вот его, раба божьего, схватили, сударь мой, да в тележку с фельдъегерем. Ну, Копейкин думает, по крайней мере, не нужно платить прогон, спасибо и за то. Вот он, сударь мой, едет на фельдъегере. Да едучи на фельдъегере, в некотором роде, так сказать, рассуждает сам себе: «Хорошо, говорит, когда ты сам, говорит, советывал поискать самому средств, хорошо, говорит, я, говорит, найду средства». Ну уж как только его доставили на место и куды именно привезли, ничего этого неизвестно. Так, понимаете, и слухи об капитане Капейкине канули в реку забвения, в какую-нибудь эдакую Лету, как называют поэты. Но только позвольте, господа, вот тут-то, можно сказать, и начинается, так сказать, нить романа. Итак, куда делся Копейкин неизвестно, но не прошло, можете представить себе, двух месяцев, как появилась в Рязанских лесах шайка разбойников и атаман-то этой шайки был, сударь мой, никто другой, как наш капитан Копейкин. Набрал там из разных беглых солдат, некоторым образом, [можно сказать] банду целую. Это было, можете себе представить, тотчас после войны: всё это привыкло, знаете, к распускной жизни, всякому жизнь — копейка, забубенная везде жизнь, хоть трава не расти; словом, сударь мой, у него просто армия [какая-нибудь]. По дорогам никакого проезда нет, и всё это, понимаете, собственно, так сказать, устремлено на одно только казенное. Если проезжающий по какой-нибудь, т. е. своей надобности — ну, спросит только, зачем — да и ступай своей дорогой. А как только какой-нибудь фураж казенный, провиянт или деньги, словом, [можете себе представить] всё, что носит, так сказать, имя казенное, спуску никакого. Ну, можете себе представить, казне изъян ужасный. Услышит ли, что в деревне какой-нибудь казенной близко уже платить казенный оброк, он уж там. Требует тот же час к себе, в некотором роде, старосту: «Подавай, брат, казенные оброки и подати». Ну, мужик видит, эдакой безногий чорт, на воротнике-то у него, понимаете: жар-птица, красное сукно — пахнет, чорт возьми, оплеухой. «На, батюшка, вот тебе, отвяжись только». Думает: уж верно какой- нибудь капитан-исправник, а может быть [еще] и того еще хуже. Только, сударь мой, деньги он, понимаете, примет как следует и тут же крестьянину пишет расписку, чтоб некоторым образом их оправдать, чтобы крестьянину чего- нибудь не досталось, понимаете, что вот принял-мол все казенные подати сполна такой-то капитан Копейкин, и еще приложит и печать свою. Словом, сударь мой, где только есть какой-нибудь казенный профит, он грабит, т. е. на пропалую. Посыланы были несколько раз команды изловить его, но Копейкин мой и в ус не дует. Голодеры, понимаете, собрались всё такие. Но, наконец, может быть, испугавшись сам, видя, что дело, так сказать, заварил не на шутку <?>, и что преследования ежеминутно усиливались, а, между <тем>, что деньжонок у него капиталец набрался порядочный, он, сударь мой, за границу, и за границу прямо, можете представить себе, в Соединенные Штаты, и пишет оттуда, сударь мой, письмо к государю красноречивейшее, какое только можете вообразить; в древности Платоны и Демосфены какие-нибудь — всё это, можно сказать, тряпка, дьячек в сравнении с ним. «Не подумай, государь, говорит, чтоб я того, и того, и того... » Круглоту периодов, понимаете, запустил такую... «Необходимость, говорит, была причиною моего поступка; проливал кровь, не щадил, некоторым образом, жизни, и хлеба, как бы сказать для пропитания, нет теперь у меня. Не наказуй, говорит, моих сотоварищей, потому что они невинны, ибо вовлечены, так сказать, собственно мною. А скажи лучше монаршую свою милость, чтобы впредь, т. е. если там попадутся раненые, так чтобы, примером, за ними эдакое, можете себе представить, смотрение». Словом, красноречиво необыкновенно. Ну, государь, понимаете, был, так сказать, тронут. Действительно, его монаршему сердцу было прискорбно, что человек, так сказать, точно был доведен <до> последней крайности. Он дал немедленно же повеление, чтобы больше не преследовать виновных, а строжайшее предписание составить комитет исключительно с тем, чтобы заняться улучшением участи всех, т. е. раненых, и вот это именно была причина, сударь мой, что таким образом положено основание инвалидному капиталу, обеспечившему, можно сказать, теперь раненых совершенно. Так вот кто, сударь мой, этот капитан Копейкин. Теперь я полагаю, что он в Соединенных Штатах денежки прожил, да вот и воротился к нам, чтобы, понимаете, еще каким-нибудь образом попробовать, что не удастся ли какое-нибудь в некотором роде новое предприятие».

«Только позволь, Иван Андреевич», сказал на это полицмейстер: «ведь капитан Копейкин, ты сам сказал, без руки и без ноги, а у... »

что совершенно справедлива пословица, говорящая, что русский человек задним умом крепок. Однако ж, минуту спустя он тут же начал хитрить и пробовал вывернуться, говоря, что, впрочем, в Англии очень усовершенствован механизм и механика, что видно по газетам, как изобрел один деревянные ноги такого роду, что при одном прикосновении к незаметной пружинке уносили эти ноги человека бог знает в какие места.

наведенные остроумною догадкой почтмейстера, заехали едва ли не далее. Из числа многих в своем роде сметливых предположений было, наконец, одно, странно даже и сказать, что не есть ли Чичиков переодетый Наполеон, что англичанин издавна завидует, что, дескать, Россия так велика и обширна, что даже несколько раз и карикатуры выходили, где русский изображен разговаривающим с англичанином, а англичанин стоит и сзади держит на веревке собаку, и что под этой собакой разумеется Наполеон. Смотри, мол, говорит, вот только что-нибудь не так, так я на тебя сейчас выпущу эту собаку; и что вот теперь они, может быть, и выпустили его с острова Елены; так вот и пробрался теперь в Россию, представляя вид, будто бы Чичиков, а в самом деле вовсе не Чичиков.

портрет Наполеона. Полицмейстер, который служил в кампании двенадцатого года и лично видел Наполеона, не мог тоже не сознаться, что ростом он никак не будет выше Чичикова и что окладом своей фигуры Наполеон тоже нельзя сказать, чтобы слишком толст, однако ж и не так, чтобы тонок. Автор должен обратиться к читателю: он, право, не знает, как ему быть, [он почти] и уверен, читатель назовет это невероятностью. Сказать откровенно, он с своей стороны считает это невероятным, но, как нарочно, всё это была совершенная правда, и тем более еще изумительно, что самый город был не так далеко от обеих столиц. Впрочем, нужно помнить, что это происходило не так давно после достославного изгнания французов. В это время все наши помещики, чиновники, сидельцы, купцы и всякой грамотный и даже неграмотный народ сделались, по крайней мере, на целые восемь лет политиками заклятыми. Московские ведомости и Сын Отечества зачитывались немилосердно, доходя к последнему чтецу в кусочках, негодных ни на какое употребление. И вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали мерку овса? как воспользовались вчерашнею порошей?» говорили: «А что пишут в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова св. Елены?» Купцы особенно этого сильно опасались, ибо верили совершенно в предсказание одного пророка, уже три года сидевшего в остроге. Пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлою рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и что теперь держится на каменной цепи, но после разорвет, цепь и должен, наконец, овладеть всем миром. Пророк за предсказанье попал, как следует, в острог, но, тем не менее, дело сделал и смутил совершенно купцов. Долго еще, во время самых даже прибыточных сделок, купцы, отправляясь в трактир запивать их чаем, поговаривали об антихристе. Многие из чиновников и благородного дворянства невольно подумывали тоже об этом и, зараженные мистицизмом, который, как известно, был тогда в большой моде, видели в каждой букве, из которых было составлено слово Наполеон, какое-то особенное значение. Многие открыли даже в нем апокалипсические цифры. Итак, еще в этом не было слишком много удивительного, что чиновники задумались на время над этим пунктом. Впрочем, господа чиновники заметили скоро сами, что воображение их чересчур уже рысисто, что это уже слишком далеко, а нужно сурьезно подумать о том, что поближе. Думали, думали, толковали, толковали и, наконец, решили, что не худо бы еще расспросить хорошенько Ноздрева, так как он первый вынес историю о мертвых душах, и притом, как видно из его слов, был в тесных отношениях с Чичиковым; может быть, даже знает кое-что из обстоятельств его жизни, то попробовать еще, что скажет Ноздрев.

прибегнули к нему. Поди ты, сладь с человеком! Не верит в бога, а верит, что если чешется переносье, то, верно, скоро умрет. Пропустит мимо создание поэта, ясное, стройное, всё проникнутое чудным согласием и высокою мудростию простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, выломает, изломает природу — это ему понравится, и он пойдет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится, наконец, к шарлатану или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декокт из нивесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни. Конечно, можно отчасти извинить господ чиновников действительно затруднительным их положением. Утопающий, говорят, и за маленькую щепку хватается, и у него нет в это время рассудка подумать, что ведь на щепке может разве только прокатиться верхом муха, а в нем весу, слава богу, без малого четыре пуда. Так и упомянутые нами господа ухватились, наконец, и за Ноздрева. Полицмейстер в ту ж минуту написал к нему записочку пожаловать на вечер, и квартальный в ботфортах, с привлекательным румянцем на щеках, побежал в ту ж минуту, придерживая шпагу, в прискочку, на квартиру Ноздрева. Ноздрев был занят важным делом: целые четыре дни уже не выходил он из комнаты, не впускал никого и получал обед из маленького окошка, словом, даже исхудал. Дело требовало [точно] большой внимательности: оно состояло в подбирании из нескольких десятков дюжин карт одной талии, но самой меткой, на которую бы можно было понадеяться, как на вернейшего друга. Работы оставалось еще, по крайней мере, на две недели. Во всё продолжение этого времени Порфирий должен был чистить пуп меделянскому щенку особенной щеточкой и мыть его беспрестанно три раза на день мылом. Прежде всего Ноздрев отправил квартального к чорту, но когда начитал в записке городничего, что может быть даже для него пожива, потому что на вечер ожидают еще одного какого-то новичка, то смягчился. Запер комнату ту же минуту на ключ и, одевшись как попало, отправился к ним. Показания и свидетельства Ноздрева оказались опять яркая противоположность пояснениям господ чиновников. Это был решительно человек, для которого не существовало сомнения вовсе, и сколько у них было шаткости, [и робости] нерешительности, столько у этого уверенности и решительности. Он отвечал на все пункты, даже и не заикнувшись. Объявил, что и мертвых душ он ему продал на несколько тысяч даже рублей. На вопрос, не шпион ли он какой-нибудь и старается втайне кое-что разведывать, Ноздрев отвечал, что шпион, что и в школе, где он с ним вместе учился, его называли фискалом и что за это его товарищи, а в том числе и он, несколько его поизмяли, так что ему нужно было после того поставить около 400 пиявок к одним вискам, то есть, он хотел было сказать: около сорока, но уж четыреста как-то само собою. На вопрос, не делатель ли он фальшивых бумажек, он отвечал, что делатель, и при этом случае рассказал анекдот про необыкновенную ловкость Чичикова: как, узнавши, что в доме находилось на два миллиона фальшивых ассигнаций, опечатали и приставили караул на каждую дверь по два солдата и как он в одну ночь переменил их так, что на другой день, когда сняли печать, нашли, что все два миллиона были настоящие. На вопрос: точно ли Чичиков имел намерение увезти губернаторскую дочку, и правда ли, что он взялся помогать и участвовать в этом деле, Ноздрев отвечал, помогал, и что не будь он, так ничего бы и не было. Тут было и спохватился он, видя, что солгал вовсе напрасно и мог таким образом сам накликать на себя беду, но языка уже никак не мог придержать. Впрочем, и трудно было, потому что представились сами собою такие интересные подробности, от которых никак нельзя было отказаться: даже названа была деревня, где была приходская церковь, в которой положили венчаться, деревня Трухмачевка, поп отец Сидор, за венчание 75 рублей, и то бы не согласился, что он припугнул его, обещаясь донести на него, что перевенчал поп лабазника с кумой и что он дал даже свою коляску и заготовил везде переменных лошадей. Подробности дошли даже до имен ямщиков. Попробовали было заикнуться о Наполеоне, но и сами были не рады, что попробовали, потому что Ноздрев понес такую околесину, в которой не только не было никакого подобия на правду, но даже ни на что не было подобия, так что чиновники, вздохнувши, отошли прочь. Один только полицмейстер, наклонивши голову, продолжал слушать, думая, не будет ли, по крайней мере, чего-нибудь дальше, да, наконец, и рукой махнул, сказавши: «Чорт знает, что такое».

с того, ни с другого. Параличем ли его, или другим чем прихватило, только он так, как сидел, так и хлопнулся навзничь со стула. Вскрикнули, как водится: «Ах, боже мой», всплеснули руками, послали за доктором, чтобы пустить ему кровь, но увидели, что прокурор уже был одно бездушное тело. Тогда только с соболезнованием узнали, что у покойника была, точно, душа, хотя он, по скромности своей, никогда ее не показывал. Еще одна жизнь убежала из мира, и всё совершилось в одну минуту. И тот, кто еще не так давно ходил, двигался, садился играть в вист, подписывал разные бумаги и был виден так часто между чиновников со своими густыми бровями и мигающим глазом, теперь лежал на столе. Левый глаз уже не мигал вовсе, но бровь одна всё еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением. О чем покойник спрашивал: зачем он умер или зачем жил, об этом один бог ведает.

такой вздор, когда ребенок даже видит, что это вздор — и всё это правда? И не выдумка это чересчур пересоленная? И много найдется умников, которые скажут: «нет, это невозможно», и раздастся и отдастся в дальних рядах, невинно повторяющих чужие речи: «нет, это невозможно». И произведут бедных чиновников моих в пошлейших дураков, ибо люди от души щедры на слово дурак и готовы несколько раз на день прислужиться им своему ближнему. И будут довольны люди, что уничтожили несообразность и обличили автора, и похвалят за это себя — и поделом: хвала и честь [за это] их остроумию.

по косвенной, неверной дороге, тогда как истина сияла светлее солнца, и, кажется, весь открыт был широкий, прямой и светлый путь, по которому бы должно было потечь оно. Но отшатнулось ослепленное человечество, не замечая само и, раз попавши на ложную дорогу, пошло столетьями блуждать, теряясь далее и далее и очутилось вдруг в неведомой глуши, вопрошая испуганными очами: «Где выход, где дорога?» И родились незаконные, неслыханные следствия от незаконных причин, и произошли дела, которых бы не признали своими сами сотворившие их, от которых даже со страхом отвратились отдаленные отцы их, как отвращается мать от чудовища, подкинутого ей на место сына. И видит всё это текущее поколение, и видит ясно, и дивится, как можно было подобным образом заблуждаться, и смеется над неразумием своих предков, смеется, не видя, что огненными письменами начертаны сии страницы, что кричит в них всякая буква, что отвсюду устремлен их пронзительный перст на него же, на него, на текущее поколение. Но смеется текущее поколение и самонадеянно, гордо начинает ряд новых заблуждений, над которыми также посмеются потом потомки.

городов. Чтобы не прекратилась, боже сохрани, как-нибудь жизнь без потомков, он решился лучше посидеть денька три в комнате. В продолжении сих дней он беспрестанно полоскал горло молоком с фигой, которую потом съедал, и носил привязанную к щеке подушечку из ромашки и конфоры. Он уже всё сделал, что ему следовало, переписал список вновь всем крестьянам, сделал потом другой в миньятюре, пересмотрел даже и в ларце своем разные находившиеся там предметы и записочки, кое-что перечел и в другой раз; изредка, ходя по комнате, посматривал в зеркало на свой совершенно круглый подбородок, и всё это, наконец, прискучило ему сильно, и потому обрадовался, как бог знает чему, когда почувствовал, наконец, возможность выйти из комнаты. Он не мог, однако же, понять, что бы это значило, что ни один из господ чиновников не приехал сделать ему никакого визита. Выход его, как всякого выздоровевшего человека, был очень радостен, точно праздник. Одевался он с удовольствием и еще с большим удовольствием расположился бриться, ибо очень любил это занятие. На этот раз, когда пощупал он свою бороду и посмотрел в зеркало, не мог удержаться, чтобы не вскрикнуть: «Эк его! леса-то пошли писать какие!» И в самом деле, леса не леса, а по всей щеке и подбородку высыпался очень густой посев. Выбрившись, вымывшись, вытершись самым воскресным образом, надевши совершенно чистое белье, фрак, всё это опрятно, нигде ни пушинки, отправился он прежде всего сделать визит губернатору. Идя дорогою, он невольно даже посмеивался, думая кое о чем приятном. Читатель может быть даже и догадывается, о чем. Но каково же было его изумление, когда швейцар встретил его весьма лаконическим ответом: «Не принимает». Чичиков объяснил ему, что он не проситель и чтобы он доложил просто, что вот, мол, Павел Иванович пришел. Но швейцар ответил, что он это хорошо знает, но что именно его-то и не велено принимать. Это озадачило нашего героя. Он отправился в ту же минуту к председателю палаты, к полицмейстеру, к виц-губернатору, к сему, к другому, но все приняли его так странно, такой принужденный, такой непонятный вели разговор, так смутились и потерялись и такую понесли бестолковщину, что герой наш тоже с своей стороны чуть не потерял голову. Он попробовал еще зайти кое к кому, чтобы узнать по крайней мере причину этого, но не добрался никакого толка. Без цели бродил он по городу и в сумерки возвратился домой. От скуки или просто с горя, он приказал подать себе чаю, хотя знал, что чай в трактирах запахом бывает несколько похож на табак. В задумчивости и в каком-то бессмысленном размышлении о странности положения своего, стал он разливать чай: хлебнул и чихнул вместе, потому что чай был чистейший табак. Вдруг в это время дверь его отворилась, и предстал Ноздрев, уж никак неожиданным образом.

«Здравствуй, брат, Чичиков», вскрикнул он: «а я, признаюсь, не думал тебя застать. Проходя дорогою, думаю себе: дай-ка зайду навестить приятеля; смотрю: в окошках огонь... Ну, здравствуй, душа, как поживаешь?»

«Да что ты, право, так отдалился от всех», говорил Ноздрев: «нигде не бываешь. Конечно, я знаю, ты занят иногда учеными предметами, любишь читать... » Уж почему Ноздрев заключил, что герой наш занимается учеными предметами и охотник почитать, этого, признаемся, мы никак не можем сказать, а Чичиков и того еще менее. «Ах, брат Чичиков, т. е. если б ты только видел... вот уж, точно, можно сказать, была бы пища твоему сатирическому уму». Почему у Чичикова сатирический ум, это для нас тоже совершенно непонятно. «Вообрази, брат, у купца Лихачева мы играли в горку. Карты, если бы ты увидел — просто блины; только, как говорит Кувшинников, шлепать ими крепостных людей по щекам. Ты себе не можешь представить, какая была умора. Перепендев, который был со мною: Вот, говорит, если б теперь Чичиков! уж вот бы ему точно... » Между тем Чичиков от роду не знал никакого Перепендева. «А ведь признайся, брат, ведь ты тогда, право, преподло поступил со мною, помнишь, в шашки. Ведь я было выиграл... Ну, да ведь я, чорт меня знает, не могу никак долго сердиться. Намедни с председателем... Ах да, ведь я тебе должен сказать, что в городе все против тебя. Они думают, что ты делаешь фальшивые бумажки; пристали ко мне, да я за тебя горой, наговорил им, что вместе с тобой учился в школе и отца твоего знал, словом, чорт знает, чего наговорил и, сказать правду, пульку-таки им слил порядочную».

«Я? делаю фальшивые бумажки!» вскрикнул Чичиков и вскочил со стула.

«Зачем ты, однако же, так напугал их?» продолжал Ноздрев: «Ведь они, чорт их знает, с ума сошли от страху. Уж думали было, что ты разбойником тебя и шпионом... А прокурор от страха умер, завтра будет погребение. Они ведь, если сказать правду, сильно боятся нового генерал-губернатора, чтобы за тебя им не досталось от него. А я насчет нового генерал-губернатора такого мнения, что если он подымет нос и заважничает, то ничего не сделает с дворянством, решительно ничего. Дворянство требует ласкового обхождения и удовольствий. Конечно, можно запрятаться к себе в кабинет и не дать ни одного бала, да ведь этим любви не заслужишь. А ведь ты, однако ж, Чичиков, рискованное дело затеял увезти губернаторскую дочку. Я ждал этого, ей-богу ждал. Я, признаюсь, в первый раз, как увидал вас на бале — ну, думаю себе, Чичиков недаром... Послушай, брат, признаюсь, с тем к тебе пришел, я готов, чтоб тебе доказать дружбу... Уж так и быть венца тебе подержу, и коляска моя будет готова и переменные лошади, только с уговором: ты должен мне дать взаймы две тысячи денег. Нужны, брат, вот хоть зарежь».

приезд генерал-губернатора — всё это привело его в испуг не малый. Ну, уж коли пошло на это, думал он сам в себе, так нечего здесь долее мешкать, нужно отсюда убираться поскорее.

бричка подмазана и пр. и пр. Селифан произнес: «Слушаю, Павел Иванович», и остановился, однако же, на несколько времени у дверей, не двигаясь с места. Чичиков тут же велел Петрушке выдвинуть из-под кровати чемодан, покрывшийся уже порядочною пылью, и вместе с ним принялся укладывать без большого разбора: чулки, рубашки, белье даже не мытое, платяные щетки, сапожные колодки, календарь. Всё это укладывалось как попало, потому что он положил непременно быть готовым с вечера, чтобы завтра не могло быть никакой задержки. Селифан, постоявши минуты две у дверей, вышел, наконец, чрезвычайно медленно, медленно, как только можно себе вообразить, медленно спускался он с лестницы, отпечатывая своими толстыми сапогами мокрые следы по сходившим вниз избитым ступеням и почесывая долго рукою у себя в затылке. Что означало это почесывание? и что вообще оно значит? Досада ли на то, что вот не удалась задуманная на завтра сходка с своим братом в неприглядном тулупе, опоясанном кушаком, где-нибудь в царевом кабаке. Или уже завязалась в новом месте какая зазнобушка сердечная и приходится оставлять вечернее стояние у ворот и политичное держание за белы ручки, когда нахлобучиваются на город сумерки, детина в красной рубахе бренчит на балалайке перед дворовой челядью и плетет тихие речи разночинный отработавшийся народ или, просто, жаль оставлять отогретое уже место на людской кухне под тулупом, близ печи, да щей с городским мягким пирогом, с тем, чтобы вновь тащиться под дождь и слякоть и всякую дорожную невзгоду. Бог весть, не угадаешь. Многое разное значит у русского народа почесывание в затылке.

— это была первая неприятность. Вставши, он ту же минуту послал узнать, заложена ли бричка и всё ли готово; но донесли, что бричка была не заложена и не всё готово — это была вторая неприятность. Он приготовился принять не очень ласково нашего друга Селифана и, полный нетерпения, ожидал только, какую тот представит с своей стороны причину и оправдание. Скоро Селифан показался в дверях, и господин имел удовольствие услышать те же самые речи, какие обыкновенно слышатся всегда от прислуги, в таком случае, когда нужно скоро ехать.

«Да ведь, Павел Иванович, нужно будет лошадей ковать».

«Ах, ты !.. » Здесь было вставлено выражение, в важных случаях необходимое, без которого у нас на Руси делается дело как-то лениво. «Зачем же ты прежде об этом не вздумал сказать? Не было времени, что ли?»

«Да время-то было... Да и колесо тоже, Павел Иванович, шину нужно будет совсем переменить, потому что оно теперь по милости вашей подгрязнило... А уж перед у брички совсем, Павел Иванович, расшатался, так что и двух станций не сделает».

«Ах ты, подлец эдакой! Какой урод тебя, дурака эдакого, на свет пустил. Да где у тебя-то глаза были до этих пор. Ведь три недели сидели на месте — хоть бы заикнулся. А вот к последнему часу и пригнал, чушка ты проклятая; именно к последнему часу: тут бы вот садиться да ехать, а он вот тут-то именно и нагадил. Ведь ты ж знал это всё? Отвечай. (Здесь герой наш назвал его кажется, рылом.) Знал? А?»

«Знал», отвечал Селифан, потупивши голову.

«Ну, так зачем же ты мне тогда не сказал?»

«Вишь ты, как оно мудрено случилось: и знал ведь, да и не сказал».

«А вот теперь ступай, приведи кузнеца, да чтобы в два часа всё было сделано! Слышишь?»

«Да еще, Павел Иванович, серого-то коня, право, хоть бы продать, потому что он, Павел Иванович, подлец; право, только, можно сказать, помеха другим».

«Да, как раз вот теперь его, небось, стану продавать».

«Ей-богу, Павел Иванович, т. е. он только что на вид, а на деле-то он самый лукавый конь. Такого коня т. е. нигде не найдешь».

«Об этом будет время в другом месте подумать; ступай за кузнецами».

покамест сладил, потому что кузнецы, как водится, были отъявленные подлецы и, смекнув, что работа нужна к спеху, заломили ровно вшестеро. Чичиков, как ни горячился, называл их и мошенниками, и разбойниками, грабящими проезжих, намекнул даже на страшный по смерти суд, но кузнецов ничем не пронял: они совершенно выдержали характер и не только не отступились от цены, но даже провозились около брички, вместо двух часов, целых пять. В продолжении этого времени Чичиков испытал приятные минуты, известные всякому путешественнику, когда в чемодане всё уложено и в комнате валяются только веревочки, бумажки, да разный сор, когда человек не принадлежит ни к дороге, ни к сидению на месте, видит из окна плетущиеся фигуры, толкующие об своих гривнах и с каким-то глупым любопытством изредка подымающие глаза, чтобы, взглянувши на него, опять продолжать свою дорогу, и это равнодушие всякий раз как будто растравляет сильнее нерасположение духа. Всё, что ни есть, что ни видит он: и лавчонка против его окон, и вывеска, и голова старухи, живущей в супротивном доме, и подходящей в это время к окну с коротенькими занавесками, — всё ему гадко, однако ж он не отходит от окна. Стоит то позабываясь, то обращая вновь какое-то противовольное внимание на движущееся и недвижущееся в улице и не думая и не не думая, а между тем с досады душит какую-нибудь муху, которая в это время жужжит и бьется о стекло. Но желанная минута наконец настала. Наконец всё было готово: и перед был как следует налажен, и колесо было обтянуто новою шиною, и кони приведены с кузницы, и разбойники-кузнецы отправились, считая полученные целковые и пожелавши всякого благополучия, и бричка, наконец, была заложена, и два горячие калачи, только что купленные, были внесены в бричку, и Селифан уже засунул кое-что для себя в карман, бывший у кучерских козел, и сам герой наш при взмахивании картузом, производимым беспрестанно половым в том же демикотонном сертуке и при желании его счастливой дороги, при трактирных и чужих кучерах и лакеях, собравшихся позевать на то, как выезжает чужой барин, и при других прочих, всегда сопровождающих выезд обстоятельствах, сел в экипаж, — и бричка, в которой ездят холостяки и помещики, имеющие около сотни душ крестьян, которая так долго застоялась в городе и может быть так даже надоела читателю, наконец, выехала из ворот гостиницы. «Слава тебе, господи», подумал Чичиков и перекрестился. Селифан хлыснул кнутом, к нему подсел сначала повисевший несколько времени на ступеньке Петрушка, и господин средних лет и благоприятной наружности, герой наш Чичиков, усевшись на грузинском коврике, покрывавшем поклажу, находившуюся в бричке, заложивши за спину себе кожаную подушку, притиснув совершенно два горячие калача, пошел опять подплясывать и покачиваться, потому что мостовая имела уже известную читателям подкидывающую силу. С каким-то неопределенным чувством глядел он на домы, стены, заборы и улицы, которые тоже, с своей стороны, как будто подскакивая, медленно уходили назад, и которых, бог знает, сулит ли ему участь увидеть еще когда-нибудь в продолжении своей жизни. При повороте в одну из улиц, бричка должна была остановиться, потому что во всю длину улицы проходила бесконечная погребальная процессия. Чичиков высунулся, чтобы рассмотреть, кого хоронят. Гроб был открыт и несен на траурном катафалке. С каким-то неизъяснимым, странным чувством и вместе с некоторого рода испугом узнал он прокурора, с теми же неподвижными чертами, какие всегда видны были на нем и при жизни; один нос только казался больше и острее; густые брови были также приподняты, хотя глаза уже давно смежились. Исполненный неприятных ощущений, он тот же час спрятался в угол, закрыл себя кожею и задернул занавески. В это время, когда экипаж был таким образом арестован, Селифан и Петрушка, набожно снявши шляпы, рассматривали, кто как, в чем и на чем ехал, и может быть внутренно считали, сколько числом шло пешком, а сколько ехало в карете. Он сам отчасти занялся рассматриванием в стеклышко, находившееся в кожаных занавесках. За гробом шли, снявши шляпы, все чиновники. Заметивши их, он начал побаиваться, чтобы не узнали его как-нибудь по экипажу. Но им было не до того: они даже не занялись разными житейскими разговорами, которые обыкновенно в это время занимают провожающих покойника. Все мысли их были в это время сосредоточены в самих себе. Они думали, каков-то будет новый генерал-губернатор, как он возьмется за дело, как примет всё. За чиновниками, шедшими пешком, следовали кареты, из которых выглядывали дамы в траурных чепцах. По движениям губ и рук их видно было, что они были заняты кое- каким живым разговором. Может быть они тоже говорили о приезде нового генерал-губернатора и делали предположения насчет балов, которые он без сомнения даст, и говорили о вечных своих фестончиках и нашивочках. Наконец, за каретами следовали пустые дрожки, вытянувшиеся гуськом. Наконец, и ничего уже не осталось, и герой наш мог уже ехать. Открывши кожаные занавески, он вздохнул и от души произнес: «Вот прокурор жил, жил, а потом и умер! И вот, я думаю, напечатают в газетах, что скончался к всеобщему прискорбию подчиненных и всего человечества почтенный гражданин, редкий отец, примерный супруг... Много напишут всякой всячины; прибавят еще, что сопровождаем был плачем и рыданием вдов и сирот, а ведь если разобрать хорошенько дело, так у тебя, может быть, на поверку всего и было только, что густые брови». Тут он закричал Селифану: «ехать поскорее» и подумал тем временем про себя: «Это однако ж хорошо, что встретились похороны; говорят, значит счастие, если встретишь покойника».

уже город назади, и вот уже ничего нет — и опять в дороге. И опять по обеим сторонам столбового пути вновь пошли писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни с самоварами, бабами, горшками, ребятишками. Мужик пешком в протертых лаптях, плетущийся за восемьсот верст, городишки, выстроенные живьем с деревянными лавчонками, мучными бочками, калачами, лаптями и прочею мелюзгой, рябые шлахбаумы, поля неоглядные и по ту сторону и по другую, рыдваны помещичьи, солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик с свинцовым горохом и надписью: «такого-то артиллерийского полку», зеленые, желтые и свежеразрытые черные полосы, лентами мелькающие по степям, затянутая вдали песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий вдали колокольный звон, вороны, как мухи, и горизонт без конца... Русь! Моя пустынно [необъятно] раздольная родная Русь. Святым крестом своим осени тебя святой, [забубенная] звенящая [Русь] моя Русь... Что слышится мне в тоскливой твоей песне, несущейся по тебе от моря до моря. Что слышится в ней и зовет и хватает меня за сердце [Почему всё поет в тебе] какие лобзающие звуки несутся мне в душу и вьются около моего сердца... чего ты хочешь от меня, какая непостижимая связь, что глядишь ты мне в очи, и всё, что ни есть в тебе, вперило на меня очи... Еще недоуменно смотрят чуткие очи и уже главу мою осенило грозное облако движущееся и благотворно освежит и онемела мысль пред пространством, потерявшим конец и как <1 нрзб.> много дождя. Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли в тебе не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца! Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему. Как грозно и мощно объемлет меня величавое пространство! и какой страшной силой отразилось в глубине моей, вмиг осветились какую сверкающую чудную незнакомую земле даль. Русь!

«Держи, держи, дурак», кричал Чичиков Селифану.

«Вот я тебя палашом», кричал скакавший навстречу фельдъегерь, с усами в аршин: «Не видишь, леший дери твою душу, казенный экипаж».

раз пробежавшая дрожь прохватила тело, и уже сменила ее приятная теплота. Кони мчатся. Как соблазнительно крадется дремота и смежаются очи, и уже сквозь сон слышатся «Не белы снеги», и сап лошадей, и быстрый шум колес, и уже храпишь, прижавши совсем к углу соседа. Проснулся: пять станций убежало назад; луна, неведомый город, ночь, церкви с старинными деревянными куполами и тонкими чернеющими остроконечьями; темные и белокаменные домы. Сиянье месяца там и там: как белые полотняные платки развешались по стенам, по мостовой, по улицам; косяками пересекают их черные, как уголь, тени, как сверкающий металл блестят озаренные деревянные крыши, и нигде ни души: всё спит. Один одинешенек разве где-нибудь в окошке брезжит огонек: мещанин ли городской тачает свою пару сапогов, пекарь ли возится в печурке — что до них! А ночь! Небесные силы, какая ночь совершается в вышине! А воздух! А небо, далекое, высокое, там, в недоступной глубине своей раскинувшееся так необъятно, звучно-ясное... Но дышит свежо в самые очи холодное дыхание ночи и убаюкивает тебя, и вот уже дремлешь и забываешься, и храпишь, и ворочается сердито, почувствовав на себе тяжесть, бедный прижавшийся в углу сосед. Проснулся — и уже опять перед тобою поля и степи; нигде ничего, везде пустырь, всё открыто. Верста с цыфрой летит тебе в очи; занимается утро; на побелевшем холодном небосклоне золотая полоса. Свеже́е и хлеще становится ветер, покрепче в теплую шинель... Какой славный холод! Какой чудный обнимающий вновь тебя сон! Толчек — и опять проснулся: на вершине неба солнце. «Полегче, легче», слышишь голос; телега спускается с кручи; внизу плотина широкая и широкий ясный пруд, сияющий, как медное дно, перед солнцем, деревня, избы рассыпались на косогорье, как звезда блестит крест сельской церкви в стороне, болтовня мужиков и желанный аппетит в желудке. Боже, как ты хороша подчас далекая-далекая дорога! Сколько раз, как погибающий и тонущий я хватался за тебя, и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала. А сколько родилось в тебе чудных замыслов, поэтических грез, сколько перечувствовалось дивных впечатлений... Но и друг наш Чичиков чувствовал в это время не вовсе прозаические грезы. А посмотрим, что̀ он чувствовал. Сначала он не чувствовал ничего и поглядывал только изредка назад, желая увериться, точно ли выехал из города; но, когда увидел, что город уже давно скрылся, что ни шлахбаума, ни кузниц, ни всего того, что находится вокруг городов, не было видно, и даже белые верхушки каменных церквей давно спрятались, он занялся только своей ездою, посматривал покойнее направо и налево, и город N как будто бы не был вовсе или он проезжал его бог знает в какое давнее время. Иногда только в необъемной картине, в сжатых рамках и в уменьшенном виде представлялись ему городское общество, губернатор, бал, висты до петухов, осетрина, белуга, гостиница, странное смущение и конфузное свидание с чиновниками, но всё это становилось [всё] бледнее, бледнее, подобно последним оттискам какой-нибудь яркой гравюры. Или тем ярким пятнам, которые [долго беспрестанно носятся перед нашими глазами] мерещатся в глазах наших после того, как мы глядели пристально [и долго] на понизившееся и утонувшее в [великолепном блеске] невыносимом блистании солнце. Долго еще отпечатываются горячо и ярко эти пятна на всем, что ни видит глаз наш: на полях, озаренных вечерним блеском, с проснувшимся шумом насекомых, с приподнявшимися тоненькими стебельками, увенчанными яркими искрами полевых тонких цветов, на красноватой пыльной дороге, на старенькой крыше сельской лачуги, обросшей дикой полынью, на складывающейся скирде свежего сена, [издающего благоуханный запах на всё поле] и на мужиках, подымающих его на вилы, словом, на всем круглятся и носятся эти пятна, сначала раскаленные и яркие, потом бледнее и бледнее и, наконец, уже потухнувшие они всё еще носятся перед глазами нашими, темнея, как свинцовые пули. Но и их уже нет и стоит один <2 нрзб.> только свежеющий воздух да тонкий чудесный запах [свежего сена] скошенной [высохшей] травы, несущийся по всему полю. Наконец Чичиков перестал вовсе думать, стал слегка закрывать глаза и склонять голову к подушке. Автор признается, что этому даже отчасти рад, находя таким образом: случай поговорить о своем герое, ибо доселе, как читатель видел, ему беспрестанно мешали то Ноздрев, то дамы, то чиновники, то балы, то городские сплетни, то, наконец, тысячи тех мелочей, которые кажутся только мелочами, когда <1 нрзб> [А в свете] покамест обращаются в свете, почитаются за весьма важные дела. Итак, теперь всё, совершенно всё отложим в сторону и займемся исключительно нашим героем.

во всех частях, чтоб это было такое совершенство, чтобы ни пятнышка, если только безделица какая-нибудь — как-нибудь нос не так или что-нибудь не так хорошее к душевным качествам, так беда. Никакой цены не дастся автору, хоть как глубоко ни загляни он в душу, хоть отрази чище зеркала образ человека. Самая полнота и средние лета героя тоже очень не понравятся; герою полноты ни в каком случае не простят, и весьма многие дамы, отворотившись, скажут: «фи, такой гадкой». Увы, всё это известно автору, но что же делать. До сих пор как-то автору еще ничего не случилось произвести по внушению дамскому и даже он чувствовал какую-то странную робость и смущение, когда дама облокотится на письменное бюро его. Теперь, конечно, всё прошло, даже и смущения не чувствует он. Воспитанный уединением, суровой, внутренней жизнию, не имеет он обычая смотреть по сторонам, когда пишет, и только разве невольно сами собой остановятся изредка глаза только на висящие перед ним на стене портреты Шекспира, Ариоста, Фильдинга, Сервантеса, Пушкина, отразивших природу таковою, как она была, а не таковою, как угодно было кому-нибудь, чтобы она была. [Итак, в герое своем один автор господин]. И если не найдут причины в самом творении, почему избран [герой] такой-то герой, а не другой, [то автор не обязан пояснять <2 нрзб.> ] ибо автор ничего не пояснит и не прибавит [и не даст ответа]. Но почему не избрал он в герои совершенного и добродетельного человека, это другое дело, это и можно сказать. А по весьма законной причине не выбран добродетельный человек. Потому что хоть на время нужно дать какой-нибудь роздых бедному добродетельному человеку, потому что бедного добродетельного человека обратили в какую-то почтовую или ломовую, и нет писателя, который бы не ездил на нем, потому что, обративши его в лошадь, то и дело хлещут его кнутом, понукают да пришпоривают, не имея <1 нрзб.> никакого и до того изморили, что теперь вышел он бог знает что, а не добродетельный человек. Одни только ребра да кожа видны на нем, а уж и тени нет никакой добродетели. Нет, пора, наконец, припречь и подлеца.

— наверно неизвестно. Лицом на них он, кажется, не походил: по крайней мере, какая-то родственница, находившаяся в их доме по случаю его рождения, выразилась пословицею: родился-де ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца. Никаких тоже подробностей детства не осталось в его воспоминании. Он помнил только неясно, что отец его был какой-то высокой, худощавый и несколько чахоточный человек, который ходил по комнате в весьма длинном сертуке, плевал в песочницу, стоявшую в углу, глубоко вздыхал и бил очень больно линейкою по рукам нашего героя за всякую ошибку, которую он делал, упражняясь в писании вечно находившейся перед ним прописи: добродетель есть сама себе награда, всю пожелтевшую. Как он учился в училище, об этом ничего неизвестно; замечательно только то, что он был один из тех, которых несколько трудно было надуть, и вел себя в отношении к товарищам таким образом, что они его угощали, а не он их [и замечательно еще то, что] Особенно нужно заметить, что он был поведения очень хорошего. Ничего не было в нем буйного или непокорного начальству; [всё было в нем тихо и скромно] всё отзывалось какой-то особенною похвальною тихостью и скромностью. Не замечено было в нем никаких беспорядочных или неуместных движений, как-то: перелезть на диво всем через забор, прочитать в скамейке роман во время скучной лекции, издержать без толку деньги в театр, словом, ничего такого, к чему влекутся молодые, слишком живые души; никогда не являлся он неряхой или растрепой, и баллы в поведении получал отличные. Но при всех этих похвальных качествах, он всё бы мог остаться не более как то, что называют в обширном смысле хороший человек, или весьма гладенько выточенный обыкновенный, опрятный человек, без всяких резких выпуклостей, если бы рано не обнаружилось в нем одно качество, выступавшее совершенно вперед из ряду других качеств и таким образом уничтожавшее видимую ровность его характера: это чувство мы назовем стремлением приобресть копейку, что, как известно, означает благоразумного и основательного человека. Еще в те годы, когда человек почти ребенок и думает только как <нрзб.> да устроить себе поуже талию в мундире или фраке, он уже питал влечение ко всякого рода движимым и недвижимым имениям; владение имуществом значительным доставляло просто какую-то негу его чувствам. Изо всего, что когда- либо случалось ему читать на веку своем, нравилась ему более всего читанная еще в детстве известная историйка молочницы, несшей кувшин и замечтавшейся о том, как она распорядится с деньгами, вырученными за молоко, как сначала заведет она маленькую свинку, как эта свинка, сделавшись свиньей, наведет поросенков, как эти поросенки, сделавшись каждый с своей стороны опять свиньей, доставит столько денег, что можно будет купить корову, а потом кобылу, а потом пойдет целый завод лошадей и коров, а потом и дом с огородами, а там сады, деревни и прочее, что далее, то лучше, как говаривал один помещик, начинавший есть спаржу с другого конца, и потом уже доходивший до верхушки. В этом постепенном возрастании было для него что-то необыкновенно радостное. Зато он никак не мог слышать равнодушно окончания этой истории, то есть когда молочница от радости прыгнула и разбила кувшин. Он бывал растроган до слез и никогда, как он [потом] сам сознавался, не трогала его так даже сама Герцогиня Лавальер, сочинение Жанлис. С такими чувствами, конечно, оставалось только вступить в гражданскую службу. Он вступил в казенную палату какого-то губернского города. Надобно заметить, что до его вступления палата особенно не отличалась взрачностью своих чиновников. Отчего и по каким причинам они <1 нрзб.> сюда все <далее нрзб.> . Тот глядел на всех волком и грубил и начальнику и подчиненному; другой и не грубил, но какое-нибудь лицо имел такой странной фигуры, как бывает точно один <?> дурно выпеченный хлеб: щеку раздуло в одну сторону, подбородок покосило в другую, губа треснула, словом, совсем не так, как хлеб, который удался, а скорее тот, который раздулся в сторону каким-то пузырем и в прибавку треснул. Всё служащее сословие к тому же весьма плохо брилось, и подбородки в субботний день походили более на крупные железные напильники такого же самого железно-серого цвета. Итак, среди таких товарищей немудрено, что новый чиновник много выиграл благообразием своей наружности и тою добродетелью, которую всякий отец рекомендует своему сыну и которая известна под именем искательности. Посредством этой благосклонной искательности. Он очень скоро пробился к непосредственному начальнику своему, какому-то повытчику, человеку весьма суровому, неразговорчивому и вовсе нерасположенному оказывать кому-либо благосклонность; но и повытчик неустоял, подался — и не успели оглянуться невзрачные чиновники, как взрачный уже переехал к нему на квартиру, стал жить с ним, совершенно как в семействе, даже исправлял иногда должность домоводки, разливал чай, принимал просителей и даже сек кухаркина сына, словом, совершенно, как у себя. Хозяин сам был вдовец, но имел зрелую дочь, наследницу благоприобретенного имения. Повидимому, казалось, он прочил ее в невесты Чичикову, и Чичиков, казалось, тоже был не прочь, обращался с ней как с невестой, а повытчика называл папенькой и целовал в руку. Но как скоро получил место и сделался сам повытчиком, то переехал на другую квартиру, повытчика перестал звать папенькой и не целовал больше в руку, а дело о невесте так и прошло, как будто не бывало вовсе. При всем том, однако же, весьма приветливо с ним раскланивался, когда встречался, просил к себе на чай, так что престарелый чиновник, хотя очень сильно потом почесывался в затылке, но не мог не убедиться, что Чичиков, точно, приятный человек. С этих пор герой наш стал думать сурьезно, как подобно всякому благоразумному человеку извлечь, как говорят, выгоду из службы. С помощию ли увлекательных преимуществ наружности и обхождения или чего иного, о котором знает лучше всякий находящийся на службе, только ему удалось, наконец, получить то, что называют наживное местечко. Целые две недели [после] вследствие этого получения видно было в лице нашего героя самое праздничное выражение в лице. Он переменял даже беспрестанно чистые рубашки, и в глазах его было что<-то> такое веселое, как у жениха. Радость эта была несколько уменьшена принятыми строгими мерами со стороны правительства противу всяких взятков. Но Чичиков и здесь нашелся и доказал старую истину: русской человек сметлив, и тогда-то именно и выкажет изобретательность, когда его хорошенько прижмут. Вскоре он из самого преследования извлек выгоды и возблагодарил даже бога за всякие меры, предпринимаемые противу взяток. Если являлся к нему проситель, он принимал его очень вежливо, с самым приятным и обворожительным обхождением, уверял, что всё будет сделано, что он не должен беспокоиться ни о чем, и если тот заикался как-нибудь о благодарности, то он обеими руками изъявлял совершенное отрицание. Следовали многие приятные слова и выражения: «помилуйте, как можно, неужели вы думаете, чтоб я имел в виду какую корысть; нет, сделайте милость, ничего, ничего не хочу; это наш долг, наша обязанность, будьте покойны совершенно, всё будет сделано самым скорейшим образом и завтра же поутру вы получите известие. Позвольте узнать вашу квартиру, вам беспокоиться нечего самим, всё будет принесено к вам на дом». Так что проситель, очарованный приятными поступками и учтивым обхождением, возвращался домой чуть не в восторге, приговаривая: «вот, наконец, человек, каких бы надо побольше на подобных местах! Как приятно встретить такого благородного и бескорыстного человека!» Только ожидает проситель день — не приносят ничего к нему на дом. «Ну, сегодня, верно, он занят, что-нибудь помешало». Но на другой день нет никакого известия, на третий — тоже. Проситель решается итти сам в канцелярию, расспрашивает писарей и разную мелюзгу и узнает, что дело и не начиналось. Он к начальнику: «Ах, извините», говаривал Чичиков, весьма приятно и дружественно схватив за руки просителя: «у нас было столько дел, но будьте покойны совершенно, завтра же будет сделано всё и принесено к вам прежде обеда». И всё это выражалось с самыми обворожительными движениями. Если при этом распахивалась как-нибудь пола халата, то рука в ту же минуту придерживала эту полу, словом, всё было в самом пристойнейшем виде. А между тем проситель у себя на дому ждал день, другой — известие не приносится на дом; он берется, наконец, за ум: «да полно, нет ли здесь чего?» Расспрашивать того, другого — говорят, нужно дать писарям. «Помилуйте, помилуйте, почему ж не дать: я готов, из пустяков да стал бы я длить дело, почему ж не дать секретарям четвертак, другой». — «Нет, не четвертак, а беленькую», отвечают. «Как беленькую писарям! Да ведь тут всего писанных три строки». — «Да писарям-то», отвечают, «четвертак и придется, а остальное пойдет начальнику». — «Так вот что», говорит проситель, скребя рукой у себя в голове и давши себе от души название дурака: «так зачем же, чорт возьми, я даром сидел две недели». И ворчит он, полный нехорошего расположения духа, браня на чем стоит свет изменившийся порядок вещей. Что прежде было, по крайней мере, известно, что принес-де правителю красную — да и дело в шляпе; а теперь беленькую, да еще провозишься две недели, чорт бы побрал все облагороженные обхождения и обращения чиновников. Впрочем, в этом нечего винить Чичикова, он поступал сообразно с веком; не один он выиграл чрез преследование взятков, ибо выгод все-таки предстоит ничуть не меньше, может быть даже и больше, а взяточником никто не назовет, напротив, всякой скажет: «О! он честнейший, благороднейший человек, но секретари мошенники», почти то же, что Мироны. Мироны в стороне, как сказал Крылов. Скоро представилось герою нашему новое поле для извлечения выгод: составилась комиссия постройки храма божия. В эту комиссию пристроился и герой наш и оказался весьма скоро одним из самых деятельных членов. Комиссия, как водится, подвизаясь с ревностию и усердием, приступила к делу. Но климат что ли мешал или огромность храма была причиною, только целые четыре года они ровняли всё еще одно только место для фундамента, а всё еще ни один кирпич не был выведен, но зато явление случилось другого рода: фундамента не вывели, а в других частях города очутилось у каждого члена комиссии по каменному дому в три этажа, весьма недурной гражданской архитектуры. Чиновники уже начинали благоденствовать и многие заводиться семейством, как вдруг внезапно прежний начальник был сменен, а на место его прислан другой, человек военный, прямой и в душе, точно, враг всякого интереса, взяток и всего, что называется в обширном смысле неправдой. Новый начальник принялся за всё, как водится, со всею надлежащею строгостию, потребовал отчеты, увидел запутанность, на каждом шагу недочеты, везде недостающие суммы, и не мог при этом не остановить внимания на новые здания приятной гражданской архитектуры, украшавшие город. Тут же произведено следствие по всей строгости законов, члены попали под суд, красивые дома поступили в казну на разные богоугодные заведения и школы для кантонистов, всё прочее чиновничество было напугано, распугано, перепугано и распечено, выражаясь служебным слогом, на пропало. Многие, и в том числе наш герой, были отставлены с самыми запачканными аттестатами и предписаниями не принимать ни в какую службу. Но так как начальник был военный и, стало быть, не знал всех гражданских проделок, то мало-помалу посредством благовидной наружности, умения угождать и приобретенной наружной правдивости начали входить осторожно к нему в милость секретари и прочие чиновники. И генерал очутился скоро в руках мошенников еще хуже прежних, которых впрочем он не подозревал никак мошенниками, напротив, даже радовался, что выбрал людей, как следует, и подчас хвастался не на шутку прозорливостию, умением различать людей и совершенным истреблением всяких злоупотреблений. И на мысли его не входила тень подозрения, что может быть он невинно и без всякого намерения несравненно более наделал злоупотреблений, чем все его предшественники. Чиновники, присмотревшись несколько к новому начальнику и [рассмотревши] узнавши дух и мнения его, начали несколько оправляться. В это время и Чичиков, несколько встряхнувшись после сильного удара, стал помышлять сильно сколько-нибудь поправить дело. Он употребил все старания войти в близкие сношения с одним из ближайших секретарей к его превосходительству. Может быть сей последний имел чин другой и назывался иначе, но мы лучше будем называть всех подчиненных чиновников секретарями. Итак Чичиков, с помощью кое-какой тысяченки, обратился к секретарю, чтобы обделать и поправить свое дело; но однако же как ни велика была привязанность генерала к своему секретарю, но он отказал наотрез. Всё, что мог сделать секретарь, это было уничтожение замаранного послужного списка, и на это умный секретарь подвинул начальника состраданием, изобразив ему трогательную картину несчастного положения семейства Чичикова, которого у него не было.

задабриваниями и подмасливаниями кого следует остался у него какой-то самый вздор. В продолжении сего печального времени он перестал совершенно заниматься своею наружностию, что случалося с ним всегда в обстоятельствах критических. То уже было он совершенно начинал входить в те степенные, приличные формы, в каких читатель нашел его при заключении с ним знакомства в первой главе. И уже не раз, заглядывая в зеркало, подумывал он о многом весьма приятном: о бабенке, о детской, о кое-каких изменениях в доме, после чего долго сохранялась в лице его приятная усмешка. Но после нами описанного печального события из него вышел совсем другой человек: заботливое и грустное выражение означилось сильно на лице его, и когда нечаянно случилося ему взглянуть в зеркало, он не утерпел, чтобы не сказать: «Какой же я стал гадкий!» Нужно же однако ж было скрепиться духом и начать вновь поприще жизни. Не без затруднений он пристроился при каких-то питейных сборах, но скоро бросил по причине крайнего неблагородства службы. «Грязная должность, чорт побери», выразился он, «ничего для души нет». Надобно заметить, что Чичиков любил службы благородные и был строгий блюститель всякого рода благопристойностей, чтобы не только были вежливы чиновники, но даже чтобы столы были непременно из красного дерева. Всякий хотя немного дурной запах уже оскорблял его. С этой стороны нервы его были так же чувствительны, как у девушки: когда Петрушка одевал или раздевал его, он почти всякий раз клал к себе в нос гвоздичку. Читателям без сомнения приятно будет узнать, что герой наш всякие два дни переменял чистую рубашку, а в летнее жаркое время даже два раза на день. Итак, служба по питейным сборам ему совершенно не понравилась, тем более что и выгод [ему] представлялось в ней весьма немного. В откупщики, конечно, он бы пошел, да для этого именно нужно было то, что у него было в плохом состоянии, то есть деньги. Герой наш решился попытаться еще служить по таможне. Надобно знать, что сей род службы был издавна предметом тайных его желаний. Он видел, какие редкие вещицы, фарфор, бронзы, материи и батисты получали родственницы и кумушки служивших по таможне чиновников. И весьма часто, служа еще в палате и в комиссии построения храма, устав от дел и забот, а иной раз, может быть, и от виста или другой вседневной суеты, произносил он почти со вздохом: «Вот бы куда определиться! Вот где настоящее местечко, и граница близка, и просвещенные люди». Но что-нибудь всегда мешало удовлетворить тогда же такому побуждению: или представлявшиеся разные текущие тоже не вовсе ничтожные приращения, или благоразумная мысль, что таможня все-таки не более как журавль в небе, а комиссия уже синица в руках. Теперь же, когда ни палата, ни комиссия уже не останавливали, он предался совершенно одной мысли. С редкою аккуратностию и неслыханною отчетливостию он тут же расчислил, во сколько времени можно совершить процесс значительного приращения, и нашел, что, допустивши одни так называемые законные или позволенные доходы, можно в десять лет с небольшим получить порядочное значение в свете, не говоря уже [о том, что] о тончайших голландских рубашках, которыми можно было запастись на всю жизнь и об и один сорт французского мыла, которое сообщало свежесть щекам и нежность коже, которого имени автор, право, не припомнит. Новый чиновник едва успел определиться в должность, как уже был замечен с хорошей стороны начальством. Скоро увидели необыкновенные его способности. В самом деле, казалось, сама судьба определила быть ему таможенным чиновником. Подобной расторопности, проницательности и прозорливости было не только не видано, но даже не слыхано. В три недели не более он так набил руку в таможенном деле, что знал решительно всё, даже не весил, не мерил, а по фактуре узнавал, сколько в какой штуке аршин материи или сукна; взявши в руку сверток, он мог сказать вдруг, сколько в нем фунтов. Что же касается до обысков, то здесь, как выражались сами даже товарищи, было у него просто собачье чутье. Нельзя было не изумиться, видя, как у него доставало столько терпения и деятельности, чтобы ощупать всякую пуговицу, и всё это производилось с самым убийственным хладнокровием, вежливым до невероятности. И в то время, когда обыскиваемые бесились, выходили из себя и чувствовали злобное побуждение избить щелчками приятную его физиономию, он, не изменяясь ни мало ни в лице, ни в вежливых своих поступках, приговаривал только: «Не угодно ли вам немножко побеспокоиться и привстать» или: «Не угодно ли вам будет, сударыня, пожаловать в другую комнату; там супруга одного из наших чиновников осмотрит вас» или: «Позвольте, вот я ножичком немножко пораспорю подкладку вашей шинели». И, говоря это, он вытаскивал оттуда шали, платки так же хладнокровно, как будто бы из собственного сундука. Даже начальники изъяснялись, что это был чорт, а не человек, и что решительно ничего не могло от него укрыться. Он отыскивал в колесах, дышлах, в лошадиных ушах и нивесть в каких местах, куды бы никакому автору не пришла мысль забраться, а куда позволено забираться только таможенным чиновникам, так что бедный, переехавший через таможню, всё еще в продолжении нескольких минут не мог опомниться и, отирая пот, выступивший мелкою сыпью по всему телу после таковой проделки, только крестился да приговаривал с изумлением: «Ну, ну, ну!», и его положение очень похоже было на положение школьника, выбежавшего из секретной комнаты, куда начальник призвал его с тем, чтобы дать кое-какое наставление, но вместо того высек совершенно неожиданным образом. В непродолжительное время не было никакого житья контрабандистам. Это была решительная гроза и отчаяние всего польского жидовства. Распоряжаясь и служа таким образом, с помощию расторопности, разных конфискованных товаров и просто отобранных кое-каких вещей, не поступивших в казну во избежание излишней переписки и прочего, и пр<очего>, словом, с помощью того и другого удалось ему составить опять капиталец, который мог доставить ему опять значение в обществе, если бы не попутал чорт, по выражению русского человека. Приращение вышесказанным порядком показалось неизвестно почему несколько медленным. Говорят, что кто только начал немного входить во вкус в приобретениях, тому трудно остановиться, пока не съеден будет весь кусок. По этой самой причине герой наш решился войти в секретные сношения с образовавшимся вновь обществом контрабандистов. Против соблазнов не устоял также и другой чиновник, его товарищ, несмотря на то, что волосом был сед. В самом деле, здесь представились такие выгоды в один год, каких в иной службе не представляются и в десять. Жиды прыгали от радости, что, наконец, перетащили на свою сторону самого неутомимейшего из своих гонителей. Читатель, без всякого сомнения, слышал так часто у нас повторяемую историю об остроумно придуманном путешествии испанских баранов, которые, совершив переход через границу в двойных тулупчиках, провезли под тулупчиками на несколько миллионов брабантских кружев. Это происшествие случилось именно тогда, когда Чичиков служил при таможне. Если бы он не участвовал в сем деле, жидам никогда бы не удалось привести в исполнение подобное предприятие. После трех или четырех разов бараньего похода через границу у обоих чиновников очутилось едва ли не по сту тысяч капитальцу. У Чичикова, говорят, даже немного и более, потому что был молодцеватее. Бог знает, до какой бы еще благословенной цифры возрос этот капиталец, если бы тот же друг человеческого рода не подвернулся весьма некстати и не сбил с толку обоих чиновников. Чиновники, как говорится, просто перебесились, поссорились ни за что. Как-то в жарком разговоре, а может быть отчасти и выпивши, Чичиков назвал другого чиновника поповичем, а тот, хотя, действительно, был попович, но, неизвестно почему, обиделся чрезвычайно и ответил ему очень резко и сильно, именно вот как: «Нет, врешь, я статский советник, а не попович; а вот ты так попович». И потом еще прибавил: «Вот, мол, что!» Хотя он срезал и уничтожил его совершенно, обративши таким образом на него самого приданное название и хотя выражение «Вот, мол, что» могло иметь сильное значение, но, не удовольствуясь этим, он послал тот же час на него тайный донос. Впрочем, говорят, что и без того произошла у них сильная ссора за какую-то крепостную душу женского пола, крепкую бабенку с свежими щеками, как выражались таможенные чиновники, что будто даже были подкуплены люди несколько поизбить нашего героя под вечер в темном переулке, но что будто бы крепкою бабенкой не воспользовался ни Чичиков, ни другой чиновник, а воспользовалось лицо совершенно постороннее, какой-то штабс-капитан Пономарев. Автор признается, что не охотник вмешиваться в семейные дела, ниже в те, которые имеют вид семейных, и потому не может сказать наверно, как было дело. Впрочем, во всяком случае настоящего толку было бы весьма трудно добраться и потому он оставляет досочинить тем из читателей или читательниц, которые чувствуют уже к этому особенное влечение. Таким образом тайные сношения с контрабандистами сделались открытыми. Статский советник, хотя и сам пропал, но рад был, что упек хоть своего товарища. Обоих, как водится, взяли под суд и отставили от службы. Статский советник по русскому обычаю с горя запил, но надворный устоял; он пустил опять в ход оборотливость своего ума, ловкость и кое-какие запасные тысяченки, и так как люди слабы, а деньги хоть и мелкая вещица, но весу довольно, то ему удалось, по крайней мере, обработать так, что его не отставили с таким бесчестием, как товарища. Но уж ни капиталу, ни разных заграничных вещиц, словом, ничего не осталось нашему герою. На всё это нашлись другие охотники. Удержалось у него тысяченок десять кровных, которые он прятал на черный день в таком месте, куда не могли докопаться, да дюжины две голландских рубашек, да небольшая бричка, в какой ездят холостяки, да два крепостных человека, кучер Селифан и лакей Петрушка, да таможенные чиновники, движимые сердечною добротою, оставили ему четыре или пять кусков мыла для сбережения свежести и белизны щек — вот и всё. Итак, вот какого рода было положение нашего героя. Это называл он «потерпеть по службе за правду». Читатель мог бы, конечно, подумать, что, после таких испытаний и превратностей судьбы, тревог и жизненного горя, он удалится в какое-нибудь мирное захолустье уездного городишки и кое-как своими кровными десятью тысяченками будет наслаждаться небольшими удовольствиями жизни: напиться чаю с каким-нибудь капитан-исправником да выглянуть в ситцевом халате подчас из окна низенького деревянного домика на какого проезжающего, которого нашлет бог раз в год для доставления разнообразия уездному жителю, и проведет таким образом век не шумный, но, в своем роде, может быть тоже не бесполезный. Но так не случилось. Надобно отдать справедливость, Чичиков был, точно, человек с характером. После всех этих неудач и неприятностей, которые достаточны охладить всякого, страсть к приобретению в нем не угасла ни мало. Он был в досаде, в горе, роптал на весь свет, сердился на несправедливость судьбы, негодовал на несправедливость людей, а всё, однако же, не мог никак оставить цели, к которой неслись его помышления. В этом отношении он был сущий немец и одарен щедро той добродетелью, которой недостает у русского человека, именно, терпением. Он рассуждал, и, в самом деле, в рассуждениях его видна была некоторая сторона справедливости: «Почему же», говорил он: «мне одному такое несчастие? Почему же другие, которые приобретают и наживаются тоже пополам с грехом, а иногда и совсем с грехом, почему же другие приобретают и вес и зна<чительность>, уважение, проводят остаток дней честно в кругу семейства, в совершенном изобилии и благополучии. Чем я хуже других, зачем же я несчастнее других, ведь я приобретал так же, как и другие, [конечно] может быть, разве только другими [средствами] способами. Но, однако ж, никому не причинил я вреда. Никого не сделал я несчастным, никто не пострадал от меня: я не ограбил вдову, я не пустил кого-либо по миру в одной рубашке, как делают весьма многие». (Герой наш пропустил кое-какие уроны, которые претерпела казна, но у нас, впрочем, составилось мнение, что казна богата.) «За что же я один должен пить горькую чашу, тогда как другие благоденствуют и наслаждаются всеми благами мира? И что же я теперь? Куда я гожусь теперь? На что может послужить жизнь моя, лишенная значения, приличного чину и летам и званию. Какими глазами я могу смотреть теперь в глаза всякому почтенному, пользующемуся уважением человеку? Как не чувствовать мне угрызения совести, чувствуя, что, так сказать, даром бременю землю, и что скажут потом мои дети? Вот, скажут, отец скотина, не оставил нам никакого состояния». Читатели, я думаю, и прежде имели случай заметить, что герой наш чрезвычайно заботился о потомках. Так уж заведено на этом грешном свете. Это уже такая чувствительная струна. Иной бы может быть и не так глубоко запустил руку, если бы не вопрос, который, нивесть почему, приходит сам собою: «А что скажут дети?» И вот будущий родоначальник, как осторожный кот, покося только одним глазом, не глядит ли откуда-нибудь хозяин, хватает поспешно всё, что к нему поближе: масло, свечи, кенарейка ли попалась под лапу — словом, не пропускает ничего. Так плакал герой наш, такими жалобами и стенаньями оглашалось всё внутри его, а деятельность не умирала и в голове всё что-то хотело строиться и, казалось, ожидало только как- нибудь смелого плана. В ожидании [будущих] дальнейших видов, он решился покамест заняться званием поверенного по частным, звание еще не приобретшее у нас права гражданства, которого пихают и толкают со всех сторон, смотрят свысока на него и мелкая приказная тварь и сами поверившие дела, звание определенное на [жизнь] совершенное пресмыкание в передних, на грубые слова из уст их и развитие всех достойных пройдох, на которых бывает так же способен всё тот же чудный русский человек. Среди разных поручений досталось ему, между прочим, похлопотать о заложении в Опекунский совет нескольких сот крестьян. Имение было расстроено: разные скотские падежи, повальная болезнь, истребившая лучших работников, прикащики и, наконец, плохое управление самого хозяина побудили владельца для поправления как самого имения, так и для удовлетворения кое-каких своих надобностей, в которых, натурально, не бывает никогда недостатка у русского человека, прибегнуть к залогу, который тогда был делом еще совершенно новым и на который решались не без страху. Чичиков, в качестве поверенного, прежде расположивши всех, кого следует, потому что без надлежащего расположения не только не может итти никакое дело, [не может итти даже] но даже не может быть взята простая справка или выправка, все-таки хоть по бутылке мадеры влить во всякую глотку нужно непременно. Итак, расположивши всех, спросил не без боязни, что вот-де какая история случилась, что больше половины крестьян вымерло, так [нельзя ли так загладить, они де могут умереть и после] пожалуйста [дескать] чтобы какой-нибудь прид<ирки?>. «Да ведь они же в ревизской сказке числятся?» сказал секретарь. — «Числятся», отвечал Чичиков. «Ну так что же вы?» сказал секретарь: «хоть бы и все вымерли. Один умер, другой родится, и всё в дело годится». Секретарь, как видно, умел говорить и в рифму. А между тем, героя нашего осенила самая вдохновеннейшая мысль, какая когда-либо приходила в человеческую голову. «Эх я, Аким Плошина», сказал он сам себе: «ищу рукавиц, а обе за поясом. Да накупи я всех этих душ, которые вымерли, покамест не подавали еще новых ревизских сказок, да приобрети хоть, например, их тысячу, да, положим, Опекунский совет даст по 250 на душу, вот уж у меня будет 250 капиталу. Теперь же время как нарочно удобное. Не так давно еще была эпидемия, народу вымерло, слава богу, не мало, помещики попроигрывались, закутились и прокутились, всё полезло в Петербург служить, имения брошены и управляются кем как ни попало, подати уплачиваются с каждым годом труднее, так мне с радостью всякой уступит уже потому только, чтобы не платить за них даром, а может быть и так случится, что с иного я еще зашибу копейку. Вот беда, разве что без земли, но это не остановит: время теперь именно такое, какое в другой раз не случится. Теперь продаются земли от казны в Херсонской и Таврической губернии, говорят, по рублю десятину, туда их всех и переселю. А переселение можно сделать законным порядком, как следует по судам, это уж мое дело, я это сделаю. Если захотят освидетельствовать крестьян, пожалуй, я и тут не прочь, почему же нет. Я представлю и свидетельство за собственноручным подписанием капитана-исправника. Деревне, пожалуй, можно дать имя, или пусть будет просто Чичикова слободка, или можно даже назвать ее по имени, данному мне при крещении, то есть какое-нибудь село Павловское».

<но> все помышления его, за который, не знаю, будут ли благодарны ему читатели, а уж автор так благодарен, что и сказать нельзя. Как бы то ни было, но, не приди в голову Чичикову эта мысль, не явилась бы на свет сия поэма.

разными другими предлогами он предпринял заглянуть в те и другие углы нашего обширного государства, и преимущественно в такие углы, которые особенно более других пострадали от каких- нибудь несчастных случаев: неурожаев, смертностей и прочего, прочего. Словом, где бы можно было и поудобнее и подешевле накупить потребного народу. Он никак не адресовался наобум ко всякому помещику, а, напротив, избирал людей более по своему вкусу, таких, с которыми бы можно было делать подобные сделки, которых уже он сколько-нибудь узнал. Итак, читатели [никак] не должны негодовать на автора, если лица, доселе являвшиеся, не пришлись по их вкусу: автор совершенно в стороне, виноват Чичиков; автору очень хотелось бы избрать других, и он даже отчасти знает, какие характеры понравились бы читателю, ну, да поди между прочим, сладь с Чичиковым: у него совершенно другие потребности. Здесь он полный хозяин, куды ему вздумается поехать, туда и мы должны тащиться. Автор, с своей стороны, если уж точно падет на него сильное обвинение за невзрачность лиц и характеров, может привести одну причину. Никогда вначале не видно всего мужества развития и широкого течения. Въезд в какой бы ни было город, хоть даже в столицу, всегда как-то бледен, всё как-то сначала серо и однообразно: тянутся какие-нибудь бесконечные стены и заборы, да заводы, закопченные дымом, и потом уже выглянут углы шестиэтажных домов, магазины, вывески, громадные перспективы улиц с городским блеском, шумом и громом и всё, что на диво произвела рука и мысль человека. По крайней мере, читатель уже видел, как произвел первые покупки Чичиков, как пойдет дело далее и какие пойдут удачи потом и что произведет всё это, увидят потом. Еще много пути предстоит совершить всему походному экипажу, состоящему из господина средних лет, брички, в которой ездят холостяки, лакея Петрушки и кучера Селифана, с подведомственной ему, где красуется фаворит гнедой, подлец серый и обыкновенный пристяжной конь. Итак, вот, наконец, весь на лицо герой наш, таков, как есть. Может быть еще потребуют заключительного определения одной чертою: кто же он относительно качеств нравственных? Это видно, что он не герой, исполненный всех совершенств и добродетелей, — разве подлец? Почему же подлец. Зачем же быть так строгу? Теперь у нас подлецов не бывает; есть люди приятные, благонамеренные, а таких, которые бы на всеобщий позор выставили свою физиогномию под публичную оплеуху, отыщется разве каких-нибудь два-три человека, да и те уж говорят теперь о добродетели. Справедливее, полагаю, назвать героя нашего прожектером. У всякого есть свой прожект. Может быть, покажется только неприятным читателю, что этот прожект составил почти главное в характере. У кого же нет какого- нибудь одного стремления, оставляющего неотразимое свое выражение в характере и подобно холодному рассудительному деспоту, истребляющему мало-помалу все другие потребности души. И не только одна сильная или смелая страсть, но не раз не значущая страстишка к чему-нибудь мелкому разрасталась в человеке и заставляла позабывать его высокие и святые обязанности и в ничтожных побрякушках видеть высокое и святое. Безумно слепо мы все влечемся к какой-нибудь одной страсти и слепо жертвуем для нее всем; и есть что-то упоительное, восторженное, вечно зовущее в сем влечении. И у автора, пишущего сии строки, есть страсть, — страсть заключать в ясные образы приходящие к нему мечты и явления в те чудные минуты, когда, вперивши очи в свой иной мир, несется он мимо земли и в оных чудесных минутах, нисходящих к нему в его бедный чердак, заключена вся жизнь его и, полный благодарных слез за свой небесный удел, не ищет он ничего в сем мире, но любит свою бедность сильно, пламенно, как любовник любит свою любовницу. Но читатель [и] сему не поверит, и в том он прав: всякой есть господин и властен верить и не верить. Разнообразны, бесчисленны возникают и образуются стремления в человеческих сердцах и чем они слепее, тем необходимо своеобразней и тем невероятней людям. Но почему не допустить Чичикову одной преобладающей страсти. Правда, в этом нельзя спорить, что в страсти к приобретениям есть что-то [такое] отталкивающее, то есть, конечно, если оно будет сообщено герою поэмы. В натуре — другое дело, в натуре ничего — и множество читателей оттолкнутся, и уже невольная грусть овладела душою автора. Не потому грустно, не потому тяжело, что будут недовольны Чичиковым, что не понравится герой поэмы нашей, но потому грустно и тяжело, что живет в душе такая верная, неизменяющаяся уверенность, что тем самым героем, тем же самым Чичиковым были бы довольны читатели. Не загляни автор поглубже в его душу, не шевельни на дне ее того, что ускользает невидимо и прячется от света [а что прячется под маску], не обнаружь сокровеннейших: его мыслей, которых никакому другу не поверяет человек, а покажи его таким, каким он показался всему городу NN, Манилову и многим другим помещикам, — и все были бы радешеньки и приняли бы его за интересного человека. Нет нужды, что ни лицо ни фигура не остались отточенными в головах их, что он не мечется перед глазами, как живущий человек, зато по окончании чтения они не растревожены ничем, душа их была покойна и они могут обратиться вновь к мирным занятиям, то есть сесть за вист, побежать с неразвлеченным вниманием выбрать из принесенных магазинной девушкой коробов именно что гармонирует более всего с головным убором и цветом волос, и знает он вас много, мои почтенные читатели, вам бы хотелось чтоб вас убаюкивали <как> ребенка, вам бы не желалось, чтоб обнаруживали пред вами бедность жизни, ничтожные страстишки и много много того, чего так много на свете. Зачем, говорите вы, изображать всё это и обращать в неизгладимые строки, к чему это, разве мы не знаем сами, что есть много презренного и глупого в жизни. И без того случается нам часто видеть то, что вовсе не утешительно видеть. Лучше нам представлять что-нибудь хорошее, пусть лучше мы позабудемся и вы похожи с вашим стремлением позабыться на помещика, которому пришел докладывать прикащик, что та и другая часть в хозяйстве идут совершенно плохо и что если он сам не обратит на это внимания и пожертвует на поправление хотя половину из принесенного оброка, так скоро и поправить нельзя будет. Да зачем, брат, ты говоришь мне это? — отвечает помещик, — ведь я и без тебя знаю, что всё идет дурно. Да дай мне по крайней мере позабыться, я по крайней мере тогда счастлив, я не слышу ничего этого. И вот те деньги, которые хоть сколько-нибудь поправили бы дело, идут на разные средства для приведения себя в забвение. А там вдруг неожиданным образом продают его именье с аукциона, и пошел помещик в одном леггом сертучке забываться по миру с душою, готовой от крайности на все низости. Еще будет на автора одно обвинение и найдутся так называемые патриоты, которые скажут: да ведь это всё наше, ведь это всё грехи русские, хорошо ли выставлять их, а что скажут и подумают о нас иностранцы. Ну, против подобного мудрого обвинения автор признается, что даже не находится и отвечать. Видно придется ему вместо ответа привести двух обитателей одного незаметного уголка России Писта Пистовича и сына его Феописта Пистовича. Пист Пистович был характера самого кроткого, какой когда-либо был видыван в человеке. [Всю] жизнь свою он провел то, что называется халатным образом, состоявшую в беспрерывном хождении по комнате, в курении трубки и в постоянном размышлении об одном предмете, хотя, конечно, несколько странном. Именно почему зверь родится нагишем, а не так, как птица, т. е. не вылупливается так, как птица из яйца. Феопист Пистович был, напротив, то, что по-русски называется богатырь, и двадцатилетняя плечистая натура его поминутно оказывала расположение разгуляться. Как-то ничего не мог он сделать слегка, но всё или спина у кого-нибудь трещит или кто-нибудь появится с болдырем в лице. В доме всё, начиная от ключницы до дворовой собаки, бежало прочь, еще издали его завидев, даже собственную кровать изломал он в куски. — «Да», говаривал всегда Пист Пистович, когда доходили до него жалобы на его сына. — «Нужно бы, нужно пожурить Феописта Пистовича, да ведь сделать-то как это? Наедине ведь его не пристыдишь, уж я пробовал, а человек он честолюбивый; если бы укорить его при другом, а при другом-третьем скажем — весь город узнает. Пусть уж так его остается собакой, ведь не он же один: у Степана Прохорыча похуже сынишка». И довольный таким умным решением отец отправлялся вновь по комнате рассуждать о странности рождения зверя, разнообразя свои рассуждения разными приходящими на ум сметливыми замечаниями и запросами, например: а любопытно бы знать, как бы толста была скорлупа яйца, если бы, положим, слон родился в яйце; ведь должна быть очень толста, пушкой не прошибешь; а лучше, я полагаю, выдумать какое-нибудь новое огнестрельное орудие. Так протекала жизнь сих двух обитателей одного скромного уголка России, жизнь, конечно, не бесконечная, потому что прислужилась теперь автору ответом на мудрое обвинение, которое, вероятно, будет со стороны так называемых патриотов. Но нет, не патриотизм и не первое чувство причиною ваших обвинений; знаю я вас, мои некоторые почтенные читатели. Другое скрывается под тем и другим. Всё скажу я вам, ибо кто же скажет вам правду, как не автор. Вы боитесь глубоко устремленного взора, вы страшитесь сами устремить на что-нибудь глубокий взор. Вы любите по всему скользнуть недумающими глазами, вы посмеетесь может быть от души над Чичиковым, может быть даже, чего доброго, похвалите автора, скажете: а однако же плут кое-что верно схватил. И каждый из вас после этого с удвоившейся гордостью обратится к себе, самодовольная усмешка сохранится в лице его, и усмехнувшись он прибавит: а ведь в самом деле престранные и пресмешные бывают люди в некоторых провинциях, да и подлецы притом не малые. А кто из вас святого христианского смиренья углубит во внутрь собственной души сей тяжелый допрос: «А нет ли во мне какой-нибудь части Чичикова?» Как бы не так, а вот попробуй, пройди только в это время мимо вас какой-нибудь ваш же знакомый среднего росту, имеющий чин ни очень большой, ни очень малый, вы в ту же минуту толкнете под руку соседа, сказав ему, чуть не фыркнувши от смеха: «Смотри, вон Чичиков, Чичиков пошел», и потом как ребенок, позабыв всякое приличие, должное вашим летам и званию, побежите за ним следом, поддразнивая его сзади как ребенок и произнося в полголоса: Чичиков, Чичиков, Чичиков.

часто повторяемую его фамилию. Автор должен предуведомить читателя, что герой наш человек очень обидчивый и всегда бывает недоволен, если о нем изъяснятся как-нибудь неуважительно или просто скажут что-нибудь такое, которое может уронить вес и значение его в свете. Читателю, конечно, с полугоря, рассердится ли он на него или нет, но что до автора, то он никак не должен ссориться с своим героем. Как бы то ни было, еще не мало пути и дороги нужно им пройти вместе рука об руку. Две части впереди, это не безделица.

«Эххе хе! Что ж ты?» сказал Чичиков Селифану. «Ты!»

«Что?» сказал Селифан медленным голосом.

«Как, что? гусь ты! как ты едешь? Ну же, потрогивай!» И в самом деле Селифан давно уже ехал, зажмурив глаза, изредка только потряхивал он с просонков вожжами по бокам тоже, казалось, дремавших лошадей, а с Петрушки уже давно нивесть в каком месте слетел с головы картуз, и он со своих козел опустился весь совершенно назад, уткнувши свою голову в колено Чичикову, так что тот должен был дать ей щелчка. Селифан приободрился и, несколько отшлепавши по спине серого коня, после чего тот пустился рысцей, да помахнувши сверху кнутом на всех, примолвил тонким певучим голоском: «Не бойся». Лошадки расшевелились и понесли, как пух легонькую бричку. Селифан только помахивал да покрикивал: «Эх, эх, эх!», плавно подскакивая на козлах, по мере того как тройка то взлетала на пригорок, то неслася духом с пригорка, которыми была усеяна вся столбовая дорога, стремившаяся мягким чуть заметным накатом вниз. Чичиков только улыбался, слегка подлетывая на своей кожаной подушке, ибо любил быструю езду, и какой же русской не любит быстрой езды. Его ли душе, стремящейся закрутиться, загуляться и позабыться, не любить. Что восторженно-чудное в ней слышится? Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь и всё летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога нивесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мелькании всего, когда видишь, как не успевает означиться пропадающий предмет. Только над головой небо, далекие тучи да продирающийся месяц кажутся недвижимы. Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? Знать, у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем гладнем разметнулась на полсвета да и ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи. И не хитрой, кажись, дорожный снаряд, не железным схвачен винтом, а наскоро живьем отработал тебя с одного топора ярославский мужик не в немецких ботфортах. Ямщик только всего борода да тулуп да рукавицы и сидит чорт знает на чем, а привстал да замахнул рукой, да затянул песню — кони вихрем, спицы в колесах смешались в один гладкой круг; только дрогнула дорога да вскрикнул в испуге остановившийся пешеход, и вот она понеслась, понеслась, понеслась. И вот уже вдали видно только, что пылит и сверлит воздух. Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка, несешься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, всё отстает и остается назади. Остановился пораженный божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? Что значит это наводящее ужас движение и что за неведомая сила [заключена] в сих невиданных светом. Эх, кони, кони, что за кони, вихри ли сидят в ваших гривах, чуткое ухо горит в каждой мышце вашей и теле. Заслышали с вышины знакомую песню. Дружно напрягли разом медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится вся вдохновенная богом... Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ! Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик, гремит и становится ветром разорванный в куски воздух. Летит мимо всё, что есть на земле и полях, постораниваются и дают тебе дорогу другие народы и государства.

< Цензурная редакция >

— так начал почтмейстер, несмотря на то, что в комнате сидел не один сударь, а целых шестеро, — после кампании двенадцатого года, вместе с ранеными прислан был и капитан Копейкин. Пролетная голова, привередлив как чорт, побывал и на гауптвахтах и под арестом, всего отведал. Под Красным ли, или под Лейпцигом, только, можете вообразить: ему оторвало руку и ногу. Ну, тогда еще не успели сделать насчет раненых никаких, знаете, эдаких распоряжений; этот какой-нибудь инвалидный капитал был уже заведен, можете представить себе, в некотором роде после. Капитан Копейкин видит: нужно работать бы, только рука-то у него, понимаете, левая. Наведался было домой к отцу, — отец говорит: мне нечем тебя кормить, я, можете представить себе, сам едва достаю хлеб. Вот мой капитан Копейкин решился отправиться, судырь мой, в Петербург, чтобы хлопотать по начальству, не будет ли какого вспоможенья...

вдруг в столице, которой подобной, так сказать, нет в мире, вдруг перед ним свет, относительно сказать, некоторое поле жизни, сказочная Шехерезада, понимаете, эдакая. Вдруг какой-нибудь эдакой, можете представить себе, Невский прешпект, или там, знаете, какая-нибудь Гороховая, чорт возьми, или там эдакая какая- нибудь Литейная; там шпиц эдакой какой-нибудь в воздухе; мосты там висят эдаким чортом, можете представить себе, без всякого, то есть, прикосновения — словом, Семирамида, судырь, да и полно! Понатолкался было нанять квартиру, только всё это кусается страшно: гардины, шторы, чертовство такое понимаете, ковры — Персия, судырь мой, такая... словом, относительно так сказать, ногой попираешь капиталы. Идешь по улице, а уж нос слышит, что пахнет тысячами; а у моего капитана Копейкина весь ассигнационный банк, понимаете, из каких-нибудь десяти синюх, да серебра мелочь. Ну, деревни на это не купишь, то есть и купишь может быть, если приложишь тысяч сорок, да сорок-то тысяч нужно занять у французского короля. Ну, как-то там приютился в Ревельском трактире за рубль в сутки; обед, щи, кусок битой говядины... Видит: заживаться нечего. Расспросил, куда обратиться. Что ж, куда обратиться? Говорят, высшего начальства нет теперь в столице. Всё это, понимаете, в Париже, войска не возвращались, а есть, говорят, временная комиссия. Попробуйте, может быть что-нибудь там могут. Пойду в комиссию, говорит Копейкин, скажу: так и так, проливал в некотором роде кровь, относительно сказать, жизнию жертвовал... Вот, судырь мой, вставши поранее, поскреб он себе левой рукой бороду, потому что платить цирюльнику, — это составит в некотором роде счет, натащил на себя мундиришка, и на деревяшке своей, можете вообразить, отправился в комиссию. Расспросил, где живет начальник. Вон, говорят, дом на набережной: избенка, понимаете, мужичья: стеклушки в окнах, можете себе представить, полутора-саженные зеркала, марморы, лаки, судырь ты мой... словом, ума помраченье! Металлическая ручка какая-нибудь у двери — конфорт первейшего свойства, так что прежде, понимаете, нужно забежать в лавочку, да купить на грош мыла, да часа с два в некотором роде тереть им руки, да уж после разве можно взяться за нее. Один швейцар на крыльце, с булавой: графская эдакая физиогномия, батистовые воротнички, как откормленный жирный мопс какой-нибудь... Копейкин мой встащился кое-как с своей деревяшкой в приемную, прижался там в уголку себе, чтобы не толкнуть локтем, можете себе представить, какую-нибудь Америку, или Индию — раззолоченную, относительно сказать, фарфоровую вазу эдакую. Ну, разумеется, что он настоялся там вдоволь, потому что пришел еще в такое время, когда начальник в некотором роде едва поднялся с постели и камердинер поднес ему какую-нибудь серебряную лоханку для разных, понимаете, умываний эдаких. Ждет мой Копейкин часа четыре, как вот входит дежурный чиновник. Говорит: «сейчас начальник выдет», а в комнате уж и эполет и эксельбант, народу, как бобов на тарелке. Наконец, судырь мой, выходит начальник. Ну... можете представить себе: начальник! в лице, так сказать... ну, сообразно с званием, понимаете... с чином... такое и выраженье, понимаете. Во всем столичный поведенц; подходит к одному, к другому: зачем вы, зачем вы, что вам угодно, какое ваше дело? Наконец, судырь мой, к Копейкину. Копейкин: так и так, говорит, проливал кровь, лишился в некотором роде руки и ноги, работать не могу. Осмеливаюсь просить, не будет ли какого вспомоществования, каких-нибудь эдаких распоряжений насчет относительно, так сказать, вознаграждения, пенсиона что ли, понимаете... Начальник видит: человек на деревяшке и правый рукав пустой пристегнут к мундиру: «хорошо, говорит, понаведайтесь на-днях». Копейкин мой в восторге: ну, думает, дело сделано. В духе, можете вообразить, таком подпрыгивает по тротуару. Зашел в Палкинской трактир выпить рюмку водки, пообедал, судырь мой, в «Лондоне», приказал себе подать котлетку с каперсами, пулярку с разными финтерлеями, спросил бутылку вина, ввечеру отправился в театр, — одним словом, кутнул во всю лопатку, так сказать. На тротуаре видит: идет какая-то стройная англичанка, как лебедь, можете себе представить, эдакой. Мой Копейкин, кровь-то, знаете разыгралась, побежал было за ней на своей деревяшке: трюх-трюх следом, да нет, подумал, на время к чорту волокитство, пусть после, когда получу пенсион, теперь уж я что-то слишком расходился. А промотал он между тем, прошу заметить, в один день чуть не половину денег! Дня через три-четыре является он, судырь ты мой, в комиссию, к начальнику. «Пришел, говорит, узнать: так и так, по одержимым болезням и за ранами... проливал в некотором роде кровь... » и тому подобное, понимаете, в должностном слоге. «А что, говорит начальник, прежде всего я должен вам сказать, что по делу вашему без разрешения высшего начальства ничего не можем сделать. Вы сами видите, какое теперь время. Военные действия, относительно так сказать, еще не кончились совершенно. Обождите приезда господина министра, потерпите. Тогда будьте уверены, вы не будете оставлены. А если вам нечем жить, так вот вам, говорит, сколько могу» ... Ну и, понимаете, дал ему, конечно, немного, но с умеренностью стало бы протянуться до дальнейших там, разрешений. Но Копейкину моему не того хотелось. Он-то уже думал, что вот ему завтра так и выдадут тысячный какой-нибудь эдакой куш: на̀ тебе, голубчик, пей да веселись; а вместо того жди. А уж у него, понимаете, в голове и англичанка и суплеты и котлеты всякие. Вот он совой такой вышел с крыльца как пудель, которого повар облил водой, и хвост у него между ног и уши повисли. Жизнь-то петербургская его уже поразобрала, кое-чего он уже и попробовал. А тут живи чорт знает как, сластей, понимаете, никаких. Ну, а человек-то свежий, живой, аппетит просто волчий. Проходит мимо эдакого какого-нибудь ресторана: повар там, можете себе представить, иностранец, француз эдакой с открытой физиагномией, белье на нем голландское, фартук белизною равный в некотором роде снегам, работает фензерв какой-нибудь эдакой, котлетки с трюфелями, — словом, разсупе-деликасет такой, что просто себя, то есть, съел бы от аппетита. Пройдет ли мимо Милютинских лавок: там из окна выглядывает в некотором роде семга эдакая, вишенки по пяти рублей штучка, арбуз-громадище, дилижанс эдакой высунулся из окна и, так сказать, ищет дурака, который бы заплатил сто рублей, — словом, на всяком шагу соблазн, относительно так сказать слюнки текут, а он жди. Так представьте себе его положение: тут с одной стороны, так сказать, семга и арбуз, а с другой стороны ему подносят горькое блюдо под названием: завтра. Ну уж, думает, как они там себе хотят, а я пойду, говорит, подыму всю комиссию, всех начальников, скажу: как хотите! И в самом деле: человек назойливый, наян эдакой, толку-то, понимаете, в голове нет, а рыси много. Приходит он в комиссию: ну что, говорят, зачем еще, ведь вам уж сказано. «Да что, говорит, я не могу, говорит, перебиваться кое-как. Мне нужно, говорит, съесть и котлетку, бутылку французского вина, поразвлечь тоже себя, в театр, понимаете». — «Ну уж, говорит начальник, извините. На счет этот есть, так сказать, в некотором роде терпенье. Вам даны пока средства для прокормления, покамест выйдет резолюция, и без сомнения вы будете вознаграждены как следует; ибо не было еще примера, чтобы у нас в России человек, приносивший, относительно так сказать, услуги отечеству, был оставлен без призрения. Но если вы хотите теперь же лакомить себя котлетками и в театр, понимаете, так уж тут извините. В таком случае ищите сами себе средств, старайтесь сами себе помочь». Но Копейкин мой, можете вообразить себе, и в ус не дует. Слова-то ему эти как горох к стене. Шум поднялся такой, — всех распушил! всех там этих, секретарей, всех начал откалывать и гвоздить: да вы, говорит, то, говорит! да вы, говорит, это, говорит! да вы, говорит, обязанностей своих не знаете! да вы, говорит, законопродавцы, говорит! Всех отшлепал. Там какой-то чиновник, понимаете, подвернулся из какого-то, даже вовсе постороннего ведомства — он судырь мой, и его! Бунт поднял такой. Что прикажешь делать с эдаким чортом? Начальник видит: нужно прибегнуть, относительно так сказать, к мерам строгости. «Хорошо, говорит, если вы не хотите довольствоваться тем, что дают вам, и ожидать спокойно в некотором роде здесь в столице решенья вашей участи, так я вас препровожу на место жительства. Позвать, говорит, фельдъегеря, препроводить его на место жительства!» А фельдъегерь уж там, понимаете, за дверью и стоит: трех-аршинный мужичина какой- нибудь, ручища у него, можете вообразить, самой натурой устроена для ямщиков — словом, дантист эдакой... Вот его раба божия в тележку, да с фельдъегерем. Ну, Копейкин думает, по крайней мере не нужно платить прогонов, спасибо и за то. Едет он, судырь мой, на фельдъегере, да, едучи на фельдъегере, в некотором роде, так сказать, рассуждает сам себе: «Хорошо, говорит, вот ты мол говоришь, чтобы я сам себе поискал средств и помог бы, — хорошо, говорит, я, говорит, найду средства!» Ну уж как там его доставили на место и куда именно привезли, ничего этого неизвестно. Так, понимаете, и слухи о капитане Копейкине канули в реку забвения, в какую-нибудь эдакую Лету, как называют поэты. Но позвольте, господа, вот тут-то и начинается, можно сказать, нить завязки романа. Итак, куда делся Копейкин, неизвестно; но не прошло, можете представить себе, двух месяцев, как появилась в рязанских лесах шайка разбойников, и атаман-то этой шайки был, судырь мой, никто другой...