Нос (черновики)

НОС.

I.

ПЕРВОНАЧАЛЬНЫЙ НАБРОСОК.

23 числа 1832-го года случилось в Петербурге необыкновенно-странное происшествие. Цирюльник, живущий в Вознесенской улице, Иван Иванович (фамилия его утратилась, по крайней мере на вывеске его изображен господин с намыленною бородою и подписью внизу: и кровь отворяют, выставлено: Иван Иванович, больше ничего). Цирюльник, говорю, Иван Иванович, проснулся и натащил на себя запачканный фрак, которого воротник и клапаны испускали запах вовсе не похожий на амбре. Супруга Ивана Ивановича, которой имя чрезвычайно трудное, начала вынимать из печки горячие хлебы. „А дай-ка я вместо кофию, да съем горячего хлебца“, сказал Иван Федорович. И хорошо, подумала про себя супруга, бывшая вовсе не прочь от <того>, чтобы самой выпить кофейник. Иван Федорович переломил хлеб и какое же было его изумление, когда он увидел сидящий там нос. Нос мужской, довольно крепкой и толстый... Изумление его решительно превзошло всякие границы, когда он узнал, что это был нос коллежского асессора Ковалева, — тот нос, который теребил во время бритья и упирался большим пальцем. Он не мог ошибиться: нос был полноват, с едва заметными тонкими и самыми нежными жилками, потому что коллежский асессор любил после обеда выпить рюмку хорошего вина.

II.

ПЕРВАЯ ПОЛНАЯ РЕДАКЦИЯ.

господин с намыленною щекою с надписью: „и кровь отворяют“ не выставлено никакой фамилии). Цирюльник Иван Федорович проснулся довольно рано и услышал запах горячего хлеба. Приподнявшись немного на кровате, он увидел, что супруга его, довольно почтенная дама, очень любившая пить кофий, вынимала из печи только что выпеченные хлебы. „Сегодня я, Парасковья Осиповна, не буду пить кофию“, сказал Иван Федорович, „а вместо того хочется мне съесть горячего хлебца с луком“. То-есть Иван Федорович хотел бы и того и другого, но знал, что двух вещей совершенно невозможно требовать, ибо Парасковья Осиповна очень не любила таких прихотей. „Пусть дурак ест хлеб, мне же лучше“, подумала про себя супруга. „Останется кофию лишняя порция“, и бросила один хлеб на стол.

— Разрезавши хлеб на две половины, он поглядел в середину и к удивлению своему увидел что-то выглядыва<ющее?>, белевшее. Иван Федорович ковырнул ножем и пощупал пальцем: „холодное!“, сказал он сам про себя: „что бы это такое было?“ Он засунул пальцы и вытащил довольно крепкой и мясистый нос... Вынувши его, он и руки опустил. Начал протирать глаза и щупать его, пальцем: нос, точно нос! и еще казалось как будто чей-то знакомый. Ужас изобразился в лице Ивана Федоровича. Но этот ужас был ничто против того негодования, которое овладело его супругою: „Где это ты, зверь, отрезал нос“ закричала она с гневом. „Мошенник, пьяница, я сама на тебя донесу полиции. Разбойник какой! Вот уже я от трех человек слышала, что ты во время бритья так теребишь за носы, что еле держатся“.

Но Иван Федорович был ни жив, ни мертв. Он узнал, что этот <нос> принадлежал коллежскому асессору Ковалеву, которого он брил каждую середу и воскресенье. „Стой, Парасковья Осиповна, я положу его, завернувши <в> тряпку, в уголок, пусть там маленечко полежит, а после его вынесу.“ „И слушать не хочу, зверь проклятый! Чтобы я позволила у себя в комнате лежать отрезанному носу? — Не будет этого, не будет! Найдут полицейские обыскивать да подумают, что я была участницею в таком. Вон его, вон! неси куда хочешь, чтобы я духу его не слышала!“ Иван Федорович стоял совершенно как убитый. Он думал и не мог придумать, каким образом это случилось. Одна мысль о том, что полицейские отыщут у него нос и обвинят его как отрезавшего этот нос, приводила в ужас. Уже ему мерещился красный воротник, шпага и он дрожал всем телом. Наконец достал он свое исподнее платье и сапоги, натащил на себя всю эту дрянь, сопровождаемый нелегкими увещаниями Парасковьи Осиповны. Завернул нос в тряпку и вышел на улицу. Он хотел его куды-нибудь подсунуть: или в тумбу под воротами, или так как-нибудь нечаянно выронить да и повернуть в переулок, но на беду ему попадался какой-нибудь знакомый человек, который почел за дело спросить его: куды идешь? или поговорить о дороговизне цен. Так что Иван Федорович никак не нашелся подсунуть. Один раз он вздумал было уронить, но бутошник еще издали указал ему алебардою, сказавши: „Подыми, вон ты что-то уронил“, и Иван Федорович должен был поднять нос и спрятать в карман. — Отчаяние овладело им, тем более, что народу беспрестанно увеличивалось на улице по мере того как начали отпираться магазины и лавочки. Он решился итти к Исакиевскому мосту: не удастся ли как-нибудь швырнуть ему в Неву. — Но я виноват: давно бы следовало кое-что сказать об Иване Яковлевиче, человеке почтенном во многих отношениях. Иван Яковлевич, как всякой порядочный русской человек, был пьяница страшный. И хотя каждый день брил чужие подбородки, но его собственный был у него вечно небрит. Фрак у Ивана Яковлевича (Иван Яковлевич никогда не ходил в сюртуке) был пегой: то-есть он был черный, но весь в коричневых, желтых и серых яблоках, на воротнике лоснился и вместо многих пуговиц висели только ниточки. Иван Яковлевич был большой циник: и когда коллежский асессор Ковалев говорил ему во время бритья по обыкновению каждый раз вечером: „У тебя, Иван Яковлевич, вечно воняют руки“, то Иван Яковлевич отвечал на это вопросом: „Отчего ж бы им вонять?“ — „Не знаю, братец, только воняют“, говорил коллежский асессор, и Иван Яковлевич, понюхавши табаку, мылил ему за это щеки, и под носом, и за ухом, и под бородою, и везде где только ему была охота. — Этот почтенный гражданин находился уже на Исакиевском мосту. Он прежде всего обсмотрелся, потом нагнулся на перила, будто бы посмотреть <как> течет вода под мост, и швырнул потихоньку тряпку с носом. Он почувствовал как будто бы 10 пуд разом с него свалилось. Иван Яковлевич даже усмехнулся и, вместо того чтобы итти брить чиновные подбородки, он отправился в заведение с надписью „Кушанье с чаем“ спросить стакан пуншу, как вдруг заметил в конце моста квартального надзирателя благородной наружности с широкими бакенбардами, в треугольной шляпе, со шпагою и заложенным за пуговицу пальцем. — Он обмер. А между тем квартальный кивал ему пальцем и говорил: „А поди сюда, любезный!“

Иван Яковлевич, зная форму, снял еще издали картуз свой и, подошедши довольно поспешно, сказал: „Желаю доброго дня вашему благородию.“

„Нет, нет, братец, не благородию, а скажи, что ты там делал на мосту.“

„Ей богу, судырь, ходил брить, да посмотрел только шибко ли река идет.“

„Врешь. Врешь. Этим не отбояришься. Изволь-ка отвечать всё!“

„Я уж вашей милости, как сами изволите назначить два ли раза в неделю или три, готов брить без всякого профиту“, отвечал Иван <Яковлевич>.

„Нет, это пустяки, приятель. Меня три цирюльника бреют, да еще и за большую честь почитают. А вот изволь-ка признаться, что там делал ?.. “

Иван Яковлевич побледнел... но здесь происшествие скрывается совершенно туманом, и что далее произошло, решительно ничего неизвестно.

2.

Коллежский асессор Ковалев проснулся довольно рано и сделал губами: брр... , что всегда он делал, когда просыпался, хотя и сам не мог растолковать по какой причине. Потянувшись, он приказал подать к себе небольшое стоявшее на столе зеркало, чтобы взглянуть наново прыщик, который выскочил вчера вечером на его лбу [когда он очень долго прохаживался по Невскому просп<екту>]. К величайшему изумлению увидел, что у него вместо носа совершенно гладкое место. Испугавшись, Ковалев велел подать воды и протер полотенцем глаза: — точно, нет носа... — Он начал щупать рукою, ущипнул себя, чтобы узнать, не спит ли он. Кажется, не спит...

нельзя сравнить с теми коллежскими асессорами, которые получают это звание на Кавказе. Это два совершенно особые рода. Ученые коллежские профессора... Хм... Россия такая чудная земля, что если скажешь что-нибудь об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессора от Риги до Камчатки непременно примут на свой счет. То же разумей и о всех званиях и чинах от высших до низших. Ковалев был кавказский коллежский асессор. Он два года еще только состоял в этом звании и потому ни на минуту не мог позабыть его, а чтобы еще более облагородить его он никогда не называл себя просто коллежским асессором, но всегда маиором. „Послушай, голубушка“, говорил он обыкновенно, встретив на улице бабу, продававшую манишки: „ты приходи ко мне на дом, квартира моя в Садовой, спроси только, здесь живет маиор Ковалев — тебе всякой покажет.“ — Если же встречал нечаянно<?> какую-нибудь смазливенькую, то давал ей сверх того секретное приказание и всегда повторял: „Ты спроси, душинька, квартиру маиора Ковалева.“ Потому самому пока будем вперед этого коллежского асессора <называть> маиором.

Маиор Ковалев имел обыкновение каждый почти день прохаживаться по Невскому проспекту. Воротник у него был чрезвычайно накрахмален. Бакенбарды у него были такого рода, какие и теперь еще можно видеть у губернских поветовых землемеров, у архитекторов и, если только они русские люди, также у отправляющих разные полицейские обязанности и вообще у всех тех мужей, у которых чрезвычайно полные] и румяные щеки и которые хорошо играют в бостон. Эти бакенбарды идут по самой середине щеки и прямехонько доходят до носа. Маиор Ковалев носил большое множество печаток сердоликовых с гербами и таких на которых только было вырезано: середа, четверг, понедельник и проч. Маиор Ковалев приехал в Петербург по надобности, а именно искать приличного своего звания <места>. Если удастся, то виц-губернатора, а не то экзекутора в каком-нибудь видном департаменте. Маиор Ковалев был непрочь и жениться. Но только в таком случае, когда невеста будет иметь двести тысяч капиталу. — И потому читатель может посудить теперь в полной мере, каково было положение этого маиора, когда он увидел вместо довольно недурного, умеренного носа, — преглупое, ровное, гладкое место.

Как на беду его, еще ни один извозчик не выезжал на улицу и он должен был итти пешком, закутавшись в свой плащ и закрывши платком <лицо>, показывая вид, как будто бы у него шла кровь. „Но авось-либо мне так представилось, не может быть, чтобы нос пропал неизвестно куда“, подумал он и зашел в кондитерскую нарочно, чтобы посмотреть в зеркало. К счастью в кондитерской никого не было; мальчишки мели комнаты и расставляли стулья; некоторые с сонными глазами выносили горячие пирожки; по столам и стульям валялись залитые кофием вчерашние газеты. Он робко подошел к зеркалу и глянул. „Чорт знает что, какая дрянь!“ произнес он, плюнувши. „Хотя бы уже что-нибудь было вместо носа, а то ничего“.

С досадою закусивши губы, вышел он из кондитерской и не решился глядеть ни на кого, что было он всегда делал прежде, сопровождая это приятною улыбкою. Вдруг он остановился как вкопанный у дверей одного магазина. Перед магазином остановилась карета и из нее выпрыгнул, согнувшись, господин в мундире. Ковалев с радостью и ужасом узнал, что этот господин был его собственный нос. Он решился дождаться его возврата в карету и стоял как в лихорадке. Через две минуты нос, действительно, вышел из магазина. Он был в модном парике <и> мундире шитом золотом с большим стоящим воротником, на нем были замшевые панталоны, при боку шпага. По шляпе с плюмажем можно было видеть, что он считался в ранге статского советника. Заметно было, что он ехал куда-нибудь с визитом. Он поглядел на обе стороны и закричал кучеру: подавай! — сел и уехал. — Бедный Ковалев чуть не сошел с ума. Он не знал как и подумать об таком странном происшествии. Как же можно, чтобы нос мог ездить и ходить в мундире. Он побежал за каретою, которая К счастию отъехала недалеко и остановилась перед Казанским собором. Он поспешил в собор, пробрался сквозь ряд нищих старух с завязанными лицами и двумя отверстиями только для глаз, над которыми он прежде так смеялся и вошел в церковь. Молельщиков внутри церкви было немного; они все стояли только при входе в двери. Ковалев чувствовал, что он в таком расстроенном состоянии, что никак не в силах был молиться. Он искал господина носа по всем углам и наконец увидел его стоявшего в стороне. Нос совершенно спрятал лицо свое в большой стоящий воротник и с выражением величайшей набожности молился. „Как подойти к нему?“ думал Ковалев: „Одет как господин и при том еще статский советник. Чорт его знает! Он начал, стоя около него, покашливать, но нос ни на минуту не оставлял набожного своего положения и отвешивал поклоны. „Милостивый государь!“ сказал Ковалев, стараясь ободрить себя. „Милостивый государь... “ — „Что вам угодно?“, отвечал он, оборотившись. „Мне странно, милостивый государь... мне кажется... вы должны знать свое место. И я вас вдруг нахожу... и где же? — в церкви. Согласитесь... “

„Я не могу понять, как вы изволите говорить: объяснитесь“. „Как мне ему объяснить?“ подумал Ковалев и, собравшись с духом, начал: „Конечно я... впрочем я... Мне ходить без носа, согласитесь это не то что какой-нибудь торговке, которая продает на Воскресенском мосту очищенные апельсины, — можно сидеть без него. Но для лица, получив.<шего?> губернаторского места, что̀ без сомнения последует... Я не знаю, милостивый государь!“ при этом маиор пожал плечами: „извините... Если на это смотреть сообразно с правилами долга и чести... вы сами можете понять... “

„Ничего решительно“, отвечал нос: „изъяснитесь удовлетворительнее“.

„Милостивый государь!“ сказал Ковалев с чувством достоинства: „Я не знаю, как понимать слова ваши... Здесь всё дело, кажется, совершенно очевидно... или вы не хотите... Ведь вы мой собственный нос... “

Нос посмотрел на маиора и брови его несколько нахмурились. „Вы ошибаетесь, милостивый государь. Я сам по себе. При том между нами не может быть никаких тесных сношений. Судя по пуговицам вашего вицмундира, вы должны служить в сенате или, по крайней мере, по юстиции. Я же по ученой части“. Сказавши это, нос отвернулся и продолжал молиться.

„Что тут делать?“ подумал он. В это время в стороне послышался приятный шум дамского платья. Вошла пожилая дама довольно широкого размера, вся убранная кружевами, несколько походившая на готическое строение, и с нею тоненькая, в платье очень мило драпировавшемся на ее стройниньких формах, в палевой шляпке, легкой как бисквитное пирожное. За ними остановился и открыл табакерку высокий господин с большими бакенбардами и целой партией воротников.

и подносила руку с белинькими прозрачными пальцами ко лбу. Улыбка на лице Ковалева расширилась еще далее, когда он увидел из-под шляпки часть ее подбородка и часть щеки. — Но вдруг он отскочил, как будто бы обжегшись. Он вспомнил, что у него вместо носа совершенно ничего нет. И слезы выдавились из глаз его. Он оборотился, чтобы прямо сказать этому господину, что̀ прикинулся статским советником, что он плут и подлец и что он больше ничего кроме собственный нос. — Но носа не было. Он успел ускакать вероятно опять к кому-нибудь с визитом. — Он вышел из церкви. Время бесподобное. Солнце светит. На Невском народу гибель. Дам так и сыплет целым водопадом. Вон и знакомый ему надворный советник идет, которого он называл подполковником, особливо если это случалось при посторонних. Вон и Ярыжкин, столоначальник в сенате, большой приятель, вечно обремизивавшийся, когда играл в бостон восемь. — Вон и другой маиор, получивший на Кавказе коллежского асессора, махает ему рукой, чтобы шел к нему.

„А, чорт возьми!“ сказал Ковалев. „Ей, извозчик! вези прямо к обер-полицмейстеру“.

Ковалев сел в дрожки и только приказывал извозчику валять во всю ивановскую.

„У себя обер-полицмейстер“, вскричал он, взошедши в сени. „Никак нет“, отвечал швейцар: „только что уехали“.

„Вот тебе раз!“

„Да, уехали“, отвечал швейцар. „А оно и не так давно, но уехал. Только минуточкой бы пришли раньше, то может и застали бы дома“.

Ковалев, не отнимая платка от лица, сел на извозчика и закричал совершенно потерянным голосом: „пошел!“

„Куда?“ сказал извозчик. „Пошел прямо“. — „Да направо или налево?“

„В управу Благочиния, или нет, стой! в Газетную экспедицию“.

В полицию своим порядком, а между тем нужно объявить в газету, потому что этот плут может сегодня же как-нибудь улизнуть, — так думал коллежский асессор и кричал извозчику: „Скорей подлец, скорей мошенник, а не то будут вытянуты из тебя на страшном суде все кишки! Пошел разбойник!“ — „Эх, барин“, говорил извозчик и гнал лошадь. Они остановились и Ковалев, запыхавшись, вбежал в небольшую приемную комнату, где седой чиновник в старом фраке и в очках сидел за столом и, взявши в зубы перо, считал принесенные медные деньги.

„Кто здесь принимает объявления?“ закричал Ковалев. „А, здравствуйте!“

„Мое почтение... “ сказал седой господин, поднявши на минуту глаза и опустивши их снова на накладенные горки денег.

„Я желаю припечатать... “ — „Позвольте, немножко прошу повременить“, произнес чиновник, ставя цифру и, смотря на бумажку, передвигая пальцем левой руки два очка на счетах. Лакей с галунами и с довольно чистою наружностью, показывавшею его пребывание в аристокр<атическом> доме, стоял возле стола с запискою в руках и почел приличным показать свою разговорчивость и общежительность. „Поверите ли, сударь, что собачонка не стоит восьми гривен, то-есть я бы за нее не дал 8 копеек. Вечно дрянная под ноги так и лезет. Как-нибудь наступишь ей на лапу — куда? Графиня такой подымет крик, что описать нельзя. И вот тому, кто только отыщет эту паскудную собачонку, 100 рублей! Понять нельзя какой вкус нашла в ней графиня. Уж когда охотник, держи лягавую собаку или пуделя, не пожалей 500, тысячу дай, да уж чтобы была хорошая“. Почтенный чиновник слушал это с значительною миною и в то же время занимался считанием принесенных им денег, отделяя 2 рубли 33 копейки за припечатанье объявления. — По сторонам стояло множество старух, купеческих сидельцев, дворников, кучеров с писками. В одной отдавался кучер трезвого поведения, в другой мало подержанная коляска, работанная за Петра, у которой не было ни одного винта целого. Там отдавалась здоровая девка 19 лет, упражнявшаяся в прачешном деле, годная и для других работ в доме, у которой уже нескольких зубов недоставало во рту; прочные дрожки без одной ресоры; молодая, горячая, в серых яблоках, лошадь 17 лет от роду. Новые полученные из Лондона семена репы и редис, так называемый индейской редис; отличная дача со всеми угодьями, двумя стоялками для лошадей и местом, на котором можно развести превосходный сад. Там же было извещение о потерянном кошельке с обещанием приличного награждения, вызов желающих купить старые подошвы и [благо]волящих явиться к переторжке в таком-то часу. — Комнатка, в которой всё то находилось, была маленькая, закопченная и воздух в ней был так густ, хоть топор повесь, потому что русские мужики имеют удивительное свойство сгущать атмосферу, и где соберутся и четыре дворника в красных рубашках и один кучер, там смело можно повесить на воздухе топор. — К счастью коллежский асессор Ковалев не мог ничего этого услышать, потому что закрылся платком и потому что самый нос его находился бог знает в каких местах.

„Милостивый государь, позвольте вас попросить... мне очень нужно“.

„Сейчас, сейчас! 2 рубли 43 копейки! Рубль 60 копеек!“ говорил седовласый господин, бросая в глаза старухам и дворникам записки.

„Вам что угодно?“, наконец сказал он, обратившись к Ковалеву.

„Я особенно прошу... “ сказал Ковалев: „случилось мошенничество или плутовство, я до сих пор не могу никак узнать. Я прошу только припечатать, что тот, кто этого подлеца ко мне представит, получит достаточное вознаграждение“.

„Гм. Позвольте узнать, как ваша фамилия?“

„Коллежский асессор Ковалев. Впрочем вы можете просто написать: состоящий в маиорском чине“.

„Да что, сбежавший-то был ваш дворовый человек?“

„Какой дворовый человек? Это бы еще было не такое большое мошенничество. Но это нос... “

„Гм. Какая странная фамилия. И на большую сумму этот Носов обокрал вас?“

„Нос, то-есть... Вы не то думаете. Нос, мой собственный нос пропал неизвестно <куда>. Сам сатана-дьявол захотел подшутить надо мною. Только этот нос разъезжает теперь господином по городу и дурачит всех. Так я вас прошу объявить, чтобы поймавший представил ко мне мошенника, подлеца, сукина... но я закашлялся и у меня пересохло в горле: я не могу ничего говорить!“

„Нет, я не могу поместить такого объявления в газету“, сказал он наконец после долгого молчания.

„Как, отчего?“

„Так. Газета может потерять репутацию. Если всякой начнет писать, что у него сбежал нос или губы... И так уже говорят, что печатают много несообразностей и ложных слухов“.

„Да когда у меня точно пропал нос“.

„Если пропал, то это дело медика. Говорят, есть такие люди, которые могут приставить какой угодно нос. Но впрочем я замечаю, что <вы> должны быть человек веселого нрава и любите пошутить“.

„Клянусь вам, вот как бог свят, если лгу. Хотите ли, я вам покажу?“

„Зачем беспокоиться!“ продолжал чиновник, нюхая табак. „Впрочем, если вам не в беспокойство, то желательно бы взглянуть“, продолжал он с движением любопытства.

„В самом деле, чрезвычайно странно!“ сказал чиновник. „Совершенно как только что выпеченный блин, место до невероятности ровное“.

„Ну что, и теперь будете говорить! Извольте же сей же час напечатать“.

„Напечатать-то, конечно, дело небольшое, только я не предвижу в этом большой пользы. Если уже хотите, то вы можете дать кому-нибудь описать искусным пером, как редкое произведение натуры и напечатать занимательную статейку в Северной Пчеле... “ чиновник понюхал табак: „для пользы юношества, упражняющегося в науках... “ при этом он утер нос: „или так, для общего любопытства“.

хорошинькой собою, и рука взялась за карман пощупать, есть ли синяя ассигнация, потому что штаб-офицеры, по мнению Ковалева, должны сидеть в креслах, но мысль о носе как острый нож вонзилась в его сердце.

Бедный Ковалев в нестерпимой тоске отправился к квартальному надзирателю, чрезвычайному охотнику до сахару. На дому его вся передняя, она же и столовая, была установлена сахарными головами, которые нанесли к нему из дружбы купцы. Кухарка в это время скидала с частного пристава казенные ботфорты; шпага и все военные доспехи уже мирно развесились по углам и грозную трехугольную шляпу уже затрогивал трехлетний сынок его, и он, после боевой, бранной жизни, готовился вкусить удовольствия мира.

Ковалев вошел к нему в то время, когда он потянулся, крякнул и сказал: „Эх, славно засну два часика“. И потому можно было <предвидеть> сначала, что приход коллежского асессора был совершенно не во́-время. И не знаю, хотя бы он даже принес ему в то время несколько фунтов чаю или сукна, он бы не был принят слишком радушно. Частный был большой поощритель всех искусств и мануфактурности, хотя иногда и говорил, что нет почтеннее вещи как государственная ассигнация: „места займет немного, в карман всегда поместится, уронишь — не разобьется.“ Частный принял довольно сухо Ковалева, сказал, что после обеда не такое время, чтобы производить следствие, что сама натура назначила, чтобы человек, наевшись, немного отдохнул (из этого видно было, что частный пристав был философ) и что у порядочного человека не оторвут носа и что много есть на свете всяких маиоров, которые не имеют даже и исподнего в приличном состоянии и таскаются по всяким непристойным местам. То-есть, это уже было не в бровь, а прямо в глаз. Нужно знать, что Ковалев был чрезвычайно обидчивый человек. Он мог извинить, что̀ ни говори о нем самом, но никак не извинял, если это касалось к чину и званию. Он полагал, что по театральным пиэсам можно пропускать свободно всё, что относится к обер-офицерам, но на штаб-офицеров никак не должно нападать. Такой прием частного его так сконфузил, что он немножко стряхнул головою и с чувством собственного достоинства сказал, расставив руки: „Признаюсь, после этаких с вашей стороны обидных замечаний... я ничего не могу прибавить... “ и вышел.

Он приехал домой едва слыша в себе душу, а под собою ноги, после всех этих душевных революций. Усталый бросился он в кресла и, отдохнувши немного, сказал: „Боже мой! Боже мой! за что это такое несчастие? Будь я без руки или без ноги — всё бы это лучше. Будь я без обоих ушей даже, всё сноснее, но без носа человек хоть выбрось. Если бы кто-нибудь отрезал или я сам был причиною... но вот штука — пропал сам собою. Ей богу, это невероятно.

“. Коллежский асессор пальцем себя щипнул и сам чуть [не] вскрикнул от боли. „Нет, чорт возьми, я не сплю“. Он потихоньку приближился к зеркалу и сначала зажмурил глаза, потом вдруг глянул — авось либо есть нос, но в ту же минуту отошел от зеркала, сказавши: „Чорт знает что, какая дрянь!“ Действительно, это происшествие было до невозможности <не>вероятно, так что его можно было совершенно назвать сновидением, если бы оно не случилось в самом деле и если бы не представлялось множество самых удовлетворительных доказательств.

за которою он любил приволакивать, но всегда избегал окончательной разделки и, когда вдова объявила ему напрямик, что она желает выдать ее за него, он потихоньку отчалил с своими комплиментами, сказавши, что еще молод и что нужно еще прослужить лет пяток, чтобы было ровно 42 года. И потому теперь, по его мнению, вдова хотела ему непременно отмстить и решилась его испортить. И верно наняла баб ворожей или сама, может быть, удружила. Рассуждая таким образом, он услышал в передней голос: „Здесь живет коллежский асессор Ковалев?“

„Войдите, маиор Ковалев здесь!“ сказал он, вскочивши со стула и отворяя дверь.

Это был полицейский чиновник благородной наружности, который стоял в конце Исакиевского <моста>. „Вы, кажется, изволили затерять нос свой?“ — „Так точно“. — „Он теперь перехвачен“. — „Нет, что вы говорите?“ закричал в величайшей радости маиор. „Каким образом ?.. “

„Странным случаем его перехватили почти на дороге. Он уже садился в дилижанс и хотел уехать в Ригу. И пашпорт уже давно был написан на имя Тамбовского директора училищ. И странно то, что я сам принял его за господина, но к счастью были со мною очки, и я, уже надевши их, увидел, что это был нос. Ведь я близорук и если вы передо мною станете, то я вижу только что лицо, но ни носа, ни бороды — ничего не замечу. Моя теща, т. е. мать жены моей — тоже ничего не видит“.

Ковалев был вне себя. „Где же он, где? Я сейчас побежу“.

„Не беспокойтесь. Я, зная, что он вам нужен, нарочно принес его <с> собою. И странно то, что главный участник в этом деле есть мошенник цирульник на Вознесенской улице, который сидит теперь на съезжей. Я давно, впрочем, подозревал его в пьянстве и воровстве, и еще третьего дня стащил он в Гостином полдюжины жилетных пуговиц. Нос ваш совершенно таков, как был.“ При этом квартальный полез в боковой карман и вытащил оттуда завернутый в бумажке нос.

„Так, он!“ закричал Ковалев в радости: „Точно он! такой же самой пипочкой! <?>. Откушайте сегодня со мною чашечку чаю“.

„С большою приятностью желал бы, но не могу: занят. Очень большая теперь поднялась дороговизна на все припасы. У меня в доме живет и теща, т. е. мать моей жены, и дети; старший особенно подает большие надежды, умный мальчишка, но средств к воспитанию совершенно нет никаких“.

Ковалев догадался и, схватив со стола красную ассигнацию, сунул в руки надзирателю, который расшаркавшись вышел за дверь, и в ту же [почти минуту] Ковалев слышал уже голос его на улице, где он увещевал по зубам одного глупого мужика, наехавшего с своею телегою как раз на бульвар.

Коллежский асессор, наконец, пришел в себя, потому что радость повергнула почти в беспамятство... „Ну, теперь, слава богу, что есть нос. А ну, приложим его“. Сказавши это, он начал ставить его на свое место, но к удивлению заметил, что нос никак не приклеивался. „Ну же! ну! полезай дурак!“ говорил он ему; но нос был совершенно глуп и падал прямо на стол, как только он отнимал руку.

„Неужели он не пристанет?“ сказал он в испуге. Но нос действительно отпадал.

„Ах, боже мой! да ведь каким же <образом> он может пристать? Я и позабыл о том, что уж если что̀ отрезано, то нельзя приставить“.

И бедный Ковалев вдруг из величайшей радости повергнулся в самую глубокую горесть.

Между тем слух об этом необыкновенном происшествии распространился по всей столице. И как всегда водится, не без особенных прибавлений. Тогда умы всех именно настроены были к чрезвычайному. Недавно, только что занимали весь город опыты действия магнетизма. Притом история о танцующих стульях в Конюшенной была свежа и потому нечего удивляться, что скоро начали говорить, что нос коллежского асессора Ковалева ровно в 3 часа каждый день прогуливается по Невскому проспекту. Любопытных стекалось каждый день множество. — Этому происшествию были чрезвычайно рады все светские и необходимые посетители раутов, любившие смешить дам, которых запас уже совершенно истощился. Но многие слушали об этом с неудовольствием, и один господин со звездою с негодованием говорил, что он удивляется, как в нынешний просвещенный век могут распространяться такие слухи и нелепые выдумки, и что он еще более удивляется как не обратит на это внимание правительство. Этот господин был один из числа тех людей, которые бы желали впутать правительство во всё и даже в их домашние ссоры с своею супругою. Обо всех этих слухах бедный коллежский асессор, сам не зная каким образом узнавал, не выходя почти из своей комнаты... Он не велел никого впускать к себе; не появлялся никуда, даже в театре, какой бы ни игрался там водевиль; не играл даже в бостон; не видал даже Ярышкина, с которым был большой приятель, и в продолжении месяца так исхудал и иссох, что был похож больше на мертвеца, нежели на человека и даже... Впрочем всё это, что ни описано здесь, виделось маиору во сне. И когда он проснулся, то в такую пришел радость, что вскочил с кровати, подбежал к зеркалу и, увидевши всё на своих местах, бросился плясать в одной рубашке по всей комнате [танец], составленный из кадрили и мазурки вместе. И когда лакей его Иван просунул голову в двери посмотреть, что делает барин, он закричал ему: „Пошел! Что тут нашел дивного?“ Через минуту он оделся и, севши на кровать, закричал: „Ей, Иван!“ — „Чего изволите-с?“ — „Что, не спрашивала ли маиора Ковалева одна девчонка, такая хорошенькая собою?“ — „Никак нет“. — „Гм!“, сказал маиор Ковалев и посмотрел, улыбаясь, в зеркало.

III.

ЭПИЛОГ В „СОВРЕМЕННИКЕ“

проснувшись по утру, взял зеркало и увидел, что нос сидел уже где следует, между двумя щеками. В изумлении он выронил зеркало на пол, и всё щупал пальцами, действительно ли это был нос. Но уверившись, что это был точно не кто другой, как он самый, он соскочил с кровати в одной рубашке и начал плясать по всей комнате какой-то танец, составленный из мазурки, кадриля и тропака. — Потом приказал дать себе одеться, умылся, выбрил бороду, которая уже отросла было, так что могла вместо щетки чистить платье, — и чрез несколько минут видели уже коллежского асессора на Невском проспекте, весело поглядывавшего на всех; а многие даже приметили его покупавшего в Гостином дворе узенькую орденскую ленточку, неизвестно для каких причин, потому что у него не было никакого ордена.

Чрезвычайно странная история! Я совершенно ничего не могу понять в ней. И для чего всё это? К чему это? Я уверен, что больше половины в ней неправдоподобного. Не может быть, никаким образом не может быть, чтобы нос один сам собою ездил в мундире и притом еще в ранге статского советника! И неужели в самом деле Ковалев не мог смекнуть, что чрез газетную экспедицию нельзя объявлять о носе? Я здесь не в том смысле говорю, что бы мне казалось дорого заплатить за объявление: это пустяки, и я совсем не из числа корыстолюбивых людей; но неприлично, совсем неприлично, нейдет. Несообразность и больше ничего! — И цирюльник Иван Яковлевич вдруг явился и пропал, неизвестно к чему, неизвестно для чего. — Я, признаюсь, не могу постичь, как я мог написать это? — Да и для меня вообще непонятно, как могут авторы брать такого рода сюжеты! К чему всё это ведет? Для какой цели? Что доказывает эта повесть? Не понимаю, совершенно не понимаю. — Положим, для фантазии закон не писан, и притом действительно случается в свете много совершенно неизъяснимых происшествий; но как здесь ?.. Отчего нос Ковалева ?.. И зачем сам Ковалев ?.. Нет, не понимаю, совсем не понимаю. Для меня это так неизъяснимо, что я... Нет, этого нельзя понять!

Раздел сайта: