Мертвые души. Вторая редакция.
Глава VI

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

< ГЛАВА VI>

Вместо капители, темнел на снежной белизне его, как шапка или черная птица. Хмель, глушивший внизу невысокие верхушки тянувшихся около [забора] ограды кустов бузины, рябины и лесного орешника и побежавши потом по верхушке всего частокола, взбегал, наконец, наверх и обвивал до половины [эту] белую колону картинно сломленной березы. Достигнув середины ее, он оттуда спускался вниз и начинал уже цеплять за зеленые вершины более низменные деревья, или же висел на воздухе, завязавши кольцами свои тонкие, цепкие кручья, легко колеблемые воздухом. [Столетние] Двухсотлетние липы образовывали вверху одну сплошную зелено-облачную массу, виновницу вечной тени стремившихся между толстыми корнями аллей, выказывали мельком и урывками в местах, где расходилась лиственная гущина ветвей их, свои темно седые, искривленные шириною в обхват трем человекам дуплистые стволы, и неосвещенная солнцем виднелась кое-где внизу дорожка, заросшая зеленью, и по ней краснели изредка кровяные пятна, места, свидетельствовавшие, что она когда-то была убита вся мелким кирпичем или усыпана песком. Внизу из гущины мрака между пнями, корнями и стволами ставших в аллею лип, вытыкались густою щетиною седые, иссохшие вероятно от страшной глушины сучья кустарников. Ветвь клена протягивала откуда- нибудь сбоку, из-за пней свои зеленые, распла<с>танные лапы, и солнце, скользнувши небольшой искрой бог весть откуда и забравшись под какой-нибудь лист, превращало его вдруг в прозрачный и огненный, чудно сиявший в этой густой темноте. В других концах сада выглядыва<ли> из зелени дерев где деревянная крышка какой-нибудь старенькой беседки, где полуобрушенные перилы почерневшего мостика. Несколько высокорослых, не вровень другим, осин подымали на трепетные вершины свои огромные вороньи гнезда. У иных из них отстегнутые, но не вполне отделенные ветви висели вниз с иссохшими листами. Словом всё было как-то пустынно-хорошо, как не выдумать ни природе, ни искусству, но как бывает только тогда, когда искусство и природа соединятся вместе, когда по нагроможденному, часто без толку, труду человека пройдет окончательным резцом своим природа, облегчит тяжелые массы, уничтожит грубоощутительную правильность и нищенские прорехи, сквозь которые проглядывает нескрытый, нагой план, и даст свою чудную теплоту тому, что создалось в хладе размеренной чистоты и опрятности.

наконец, прямо ему в лицо описанный уже нами господской дом. Казалось, по мере приближения к нему, он еще становился печальнее. Высокая деревянная решетчатая ограда, окружившая двор, потемнела совершенно. Время, как будто видя, что никто не старался выкрасить и поновить ее, покрыло ее во многих местах зеленою плеснью, какою любит покрывать старое дерево. Двор был наполнен множеством амбаров и кладовых, флигелями для кухни, для людских, для бани, для погребов. Под боком находился другой двор, куда вели особые ворота, и который, казалось, назначен был служить рабочим двором. Всё показывало, что [казалось] здесь когда-то текло хозяйство в обширном размере, но всё отзывалось теперь чем-то заглохлым. Трава и дикой бурьян росли по широкому двору, вместо когда-то бывших обделанных и прочищенных дорог, приводивших в сообщение все строения, видны были другие узенькие, протоптанные напрямик ногами пешеходов. В середине двора верно был или цветник или [неб<ольшой>] круглой палисадник, потому что местами до сих пор еще торчали низенькие столбики маленькой деревянной когда-то окру<жавшей> его решетки и два-три изувеченные кустарника, еще не вовсе съеденные скотом. Все строения глядели как-то необыкновенно пасмурно. Нигде не видно было отворявшихся дверей, что оживляет картину ни выходивших людей, ни живых хлопот и забот дома. Ворота одни были растворены и то потому только, что въезжала телега с грузом, накрытым рогожею. В другое время они, как казалось, запирались наглухо, потому что на них висел запор и железный огромный замок. Возле одного из хозяйственных строений Чичиков скоро заметил какую-то фигуру, которая начала довольно сильно вздорить с мужиком, приехавшим на телеге. Он долго не мог разобрать, какого роду была эта фигура: баба или мужик. На ней было платье самое неопределенное. Отчасти оно было похоже на женской капот, на голове колпак, какой носят деревенские дворовые бабы. Только голос ему показался несколько сиплым. «Ой, баба!» произнес он про себя, всё еще сомневаясь. «Ой, нет!» — «Баба, то-то баба!» наконец сказал он, рассмотревши поближе. Фигура с своей стороны остановилась тоже глядя на него. Казалось, гость для нее был в диковинку, потому что она рассмотрела не только его, но и Селифана, и лошадей, начиная от хвоста до морды. По висевшим у ней за поясом ключам и по тому, что она бранила мужика довольно поносными словами, Чичиков заключил, что это должна быть ключница.

«Послушай, матушка», сказал он, выходя из брички: «что барин ?.. »

«Нет дома», прервала ключница, не дожидаясь окончания вопроса, и потом, спустя минуту, прибавила: «а что вам угодно?»

«Есть дело».

«Идите в комнату», сказала ключница и показала ему спину, запачканную мукою, а пониже ее большую прореху в своем капоте.

света давало заметить наваленные кучи какого-то хлама, что заставило его идти осторожно. Из сеней он прошел в узенькую переднюю, которая была тоже темна, также имела окна, закрытые ставнями, и также слабо освещалась светом, выходившим из-под порога дверей соседственной комнаты, ибо дверь была коротка и внизу образовалась большая дыра. Взошедши, наконец, в эту соседнюю комнату, откуда исходил свет и которую поэтому можно было назвать единственным светильником всего дома, он был странно поражен необыкновенным открывшимся ему зрелищем. Ему показалось, что он пришел на аукцион или в магазин кахих-нибудь старинных вещей и мебелей, всегда странно поражающ<ий> взоры своею темною наружностию, беспорядком среди [блестящих] светлых, сияющих чистотою и убранством магазинов. [Казалось как будто бы] Всё было в этой комнате скорее нагромождено, чем расставлено, казалось как будто бы во всем доме происходило или мытье полов или [поправка] перекраска стен и сюда снесли на время, как попало, все мебели. У стены стоял стол, перед которым стоял другой стол; на том и на другом столе были бронзовые часы, почти одинаких форм с остановившимися маятниками, к которым уже давно пауки приладили свои паутины [соединивши их таким образом с столбиками треугольниками вроде кренов<?>]. Против дверей было бюро темного дерева, выложенное перламутной мозаикой, которая во многих местах выпала, и наместо ее остались одни только узенькие желобки свежего дерева, [залитые] наполненные клеем. На бюре лежало несколько узеньких записочек и бумажных лоскуточков, исписанных очень часто, и накрытых пожелтевшим каменным прессом с таким же яичком, [на верху щеты, одни, казалось, бывшие в употреблении] колокольчик с отломанной ручкой и счеты. Возле бюра, не сделавши никакого простенка, стоял шкаф со стеклами, за которыми были видны потемневшие серебряные стаканы и старинные бокалы и подносы, хрустальные графинчики и вместе с ними связки и кипы каких-то бумаг, повидимому облитых когда-то кофеем, китайские фарфоровые чашки, отломленная ручка от кресел, молитвенник и лимон, высохший до такой степени, что казался похожим более на лесной орех, чем на лимон. Шкаф этот почти захватывал третью часть окна, на окне валялось тоже несколько книг в старом кожаном переплете с красным обрезом и календарь в бумажной обвертке, похожей на те бумажные обои, которыми обклеивается на станциях перегородка, назначенная для скрытия жены станционного смотрителя от взоров проезжающих. Тут же на окне стояла рюмка с какою-то жидкостью и тремя мухами, накрытая письмом. Тут же лежали небольшой кусочек сургучика, два пера, запачканные чернилами, высохшие как в чахотке, зубочистка, совершенно пожелтевшая, которою [вероятно] хозяин может быть ковырял в зубах своих еще до нашествия на Москву французов. В комнате не мало было стульев и кресел, по<крытых?> холстяными некогда белыми, но потом сделавшимися почти табачного цвета В углу комнаты в узком длинном футляре [часто] видны были тоже остановившиеся <часы>; ибо нигде не был слышен стук маятника. Наконец, несколько картин, без толку и довольно тесно повешенных на стене, длинный пожелтевший гравюр какого-то сражения, с огромными барабанами, кричащими солдатами в треугольных шляпах и тонущими конями, без стекла в рамках красного дерева с тоненькими бронзовыми полосками и бронзовыми же кружками по углам, и рядом с ним огромная почерневшая картина, писанная масляными красками, с цветами, фруктами, разрезанным арбузом, кабаньей мордой и висевшей вниз уткой. Среди комнаты висела люстра в холстяном мешке, от пыли сделавшаяся похожею на шелковый кокон, в котором сидит червяк. Наконец, в углу комнаты заметил Чичиков нагроможденную кучу, но чего — трудно было решить, ибо пыли на ней было в таком изобилии, что руки всякого касавшегося [к ней] становились похожими на перчатки. Можно было заметить [только] впрочем торчавший угол какой-то рамы, вероятно сломленной, что-то похожее на большую вазу, старую подошву от сапога и даже отломленный кусок деревянной лопаты. Лежавший на столе старый очень поношенный и полинялый колпак показывал, что в этой комнате обитало живое существо, пока Чичиков рассматривал с некоторым видом удивления всё убранство этой комнаты, отворилась боковая дверь и вошла та же самая ключница, которую встретил он на дворе. Но здесь заметил он, что это скорее был ключник, чем ключница, ибо ключницы, как известно, бороды не бреют, а этот, напротив, брил и при том [как казалось] довольно редко, потому что подбородок и вся нижняя часть щеки были очень похожи на густую скребницу из железной проволоки, которою чистят на конюшнях лошадей. Чичиков, давши вопросительное выражение лицу своему, ожидал с нетерпением, что хочет сказать ему этот ключник. Ключник тоже с своей стороны ожидал, что хочет сказать ему Чичиков. Наконец, последний, удивленный таким странным недоумением, решился спросить:

«Что ж барин? У себя, что ли?»

«Здесь хозяин», сказал ключник.

«Где же?» повторил Чичиков.

«Что, батюшка, слепы-то, что ли?» сказал ключник: «Эхва! А ведь хозяин-то я».

Здесь герой наш по неволе отступил несколько назад и поглядел на него пристально. Ему случалось видеть не мало всякого рода людей, даже таких, каких нам с читателем, может быть, никогда не придется увидеть, но этакого он никогда еще не видывал. В лице его, конечно, ничего не было особенного: оно было как [обыкновенно] бывает у всех почти стариков; один подбородок только выступал слишком далеко вперед, так что нужно было поминутно закрывать его платком, чтобы не заплевать. А прочее всё было решительно так же: рот с тонкими, цепко сжатыми губами несколько провалился в середину, ибо извнутри нечем было подпереть его: оба ряда зубов, верхний и нижний, давно убрались, оставив на место себя, в виде гарнизона, по одному зубу и то очень плохому. Какой-то беспокойный огонь бродил в его еще не вовсе потухнувших маленьких глазах: они бегали из-под высоко выросших бровей, как мыши, когда, высунув из темных нор [свои] остренькие морды, насторожа уши и моргая усом, они нюхают подозрительно самый воздух. Но замечательнее всего был костюм его: можно было, конечно, догадываться, что на нем был халат, но из чего состряпан был халат, этого уже нельзя было догадаться: еще на спине и [на] боках видны были кое- какие приметы бумажной материи, но обшлага, отвороты на груди и полы до того замаслились и залоснились, что походили на юхту, из которой шьют матросам сапоги, [притом] да и весь халат имел такое странное устройство, что сзади было не две полы, а четыре, откуда охлопьями лезла хлопчатая бумага, сделавшаяся от пыли и времени серою. На шее у него повязано было что-то такое, которого тоже нельзя было разобрать: чулок ли, подвязка или набрюшник, только никак не галстух. Одним словом, если бы Чичиков встретил его, так приодетого, где-нибудь возле церкви, то, вероятно, дал бы ему медный грош, потому что, к чести нашего героя, нужно заметить, что сердце у него было устроено сострадательно, и он никак не мог отказать подать бедному человеку медный грош. Но пред ним стоял не нищий, пред ним стоял помещик, да и какой помещик, владетель 800 душ крестьян.

<у> помещиков в окружности было столько хлеба, сена и муки? у кого кладовые были так набиты сукнами, шерстью, пенькою, холстом, медом и всеми домашними произведениями. Заглянул бы кто-нибудь в его рабочий двор, где под крытыми сараями лежали целые сотни колес, бочек, ведер, которые были сделаны только на запас и никогда не употреблялись, ему бы показалось, что он пришел в ту широкую часть Москвы, где в воскресный день, начиная от Плющихи до Смоленского рынка, все [завалено и] занято торгом деревянной посуды, навезенной мужиками [из] окружных деревень, где крашенное и некрашенное дерево темнеет и желтеет вплоть до самого Дорогомиловского моста, и еще долго выказывается потом урывками по всей дороге до заставы, желтея издали между мужичьими зимними шапками, сухопарыми и бородатыми кляченками, пока наконец совершенно не кончится город и не покажется одна [необъятная] снежная равнина, вся сверкающая в тонких искрах, перерезанная скрыпучей цепью обозов, то нагоняющей, то отстающей [и между ними, как легкий дымок, только вспыхивает и струится по морозному воздуху теплый пар, несущийся из уст бредущих мужиков и шажком плетущихся лошадок] и мужички подбегают, похлопывая рукавицами за <1 нрзб.> своими телегами, поспешая <?> изредка кричать <?> на лошаденок [посылая пар дыхания]. Как тонкий дымок, струится пар дыхания их в морозном воздухе, а в голове их грезится расчет, почем и как продать и где и в каком месте стать с своим деревом, приехавши на многолюдный московский рынок. Этих всех произведений стало бы слишком на пять таких имений, какое было Плюшкина, но человека трудно чем-нибудь накормить. Не довольствуясь этим, Плюшкин ходил каждый день по улицам своей деревни, [тщательно] заглядывал под мостики, под перекладины, и всё, что ни попадалось ему: старая подошва, бабья тряпка, железный гвоздь, глиняный черепок, всё это он тащил к себе и складывал в ту кучу, которую Чичиков заметил в углу комнаты. «Вон уж рыболов пошел на охоту!» говорил мужик, когда завидывал его, идущего на добычу. В самом деле, это был самый деятельный полицмейстер на деревне и после него решительно уже незачем было месть улицы. Какой-то проезжий офицер потерял шпору, шпора эта отправилась в известную кучу. Если баба, как-нибудь зазевавшись у колодца, оставляла ведро, он утаскивал и ведро. Впрочем, если приметивший мужик тут же уличал его, он не спорил и отдавал похищенную вещь. Но чуть только эта вещь попала в кучу, он божился, что она его, куплена им тогда-то, у того-то, или досталась от деда. В комнате своей он подымал с пола всё, что ни видел: сургучик, лоскуточек бумаги, перышко, и всё это клал или на бюро или на окошко.

размеренным ходом: двигались мельницы, валяльни, [прядильные] суконная фабрика, столярные станки, прядильни. Везде, во всё входил зоркий взгляд хозяина и, как трудолюбивый паук, бегал хлопотливо, но покойно, по всем концам своей хозяйственной паутины. Никакие слишком сильные чувства не отражались в чертах лица его, но в глазах был виден ум; опытностью и познанием света была проникнута речь его, и гостю было приятно слушать его. Приветливая и говорливая хозяйка славилась хлебосольством; на встречу выходили две миловидные дочки, обе белокурые, свежие, как розы, вбегал сын, разбитной мальчишка, и целовался со всеми, мало обращая на то внимания, рад ли или не рад был этому гость. В доме были открыты все окна, антресоли были заняты квартирою учителя француза, который славно брился и был большой стрелок: почти к каждому обеду приносил уток или тетерек, а иногда и одни воробьиные яйца, из которых заказывал себе яичницу, потому что никто больше в целом доме ее не ел. На антресолях тоже жила его компатриотка наставница двух девиц, которая, впрочем, несколько странно была устроена: была совершенно ровная снизу до верху, без всякой талии. Таких француженок нет во Франции. По крайней мере, мне не случалось видеть. За обед не садилось меньше десяти человек, и почти столько же подавалось блюд. Сам хозяин являлся к столу в сюртуке, хотя несколько поношенном, но опрятном, локти были в порядке; нигде никакой заплаты. Но добрая хозяйка умерла; часть ключей, а с ними и мелких забот перешли к нему. Плюшкин стал беспокойнее и как все вдовцы подозрительнее и скупее. На старшую дочь Александру Степановну он не мог во всем положиться, да и был прав, потому что Александра Степановна скоро убежала с штаб-ротмистром какого-то бог весть кавалерийского полка и перевенчалась с ним где-то наскоро, в какой-то деревенской церкви, ибо Александра Степановна знала, что отец не любит офицеров по странному предубеждению, [что] будто бы военные должны быть картежники или мотишки. Отец послал ей на дорогу проклятие и уже не заботился о ней больше. В доме стало еще пуще. Во владельце [его] стала заметнее обнаруживаться скупость, сверкнувшая в жестких волосах его седина — верная подруга ее, — помогала ей еще более развиться. Учитель француз был отпущен, потому что сыну пора была на службу; мадам была прогнана, потому что оказалась не безгрешною в похищении Александры Степановны. Сын, будучи отправлен в губернский город в Палату, с тем, чтобы там узнать существенную и дельную службу, вместо этого определился в полк и написал к отцу уже по своем определении, прося у него денег на обмундировку. Весьма естественно, что он получил на это то, что называют в простонародии: шиш. Наконец, последняя дочь, оставшаяся с ним в доме, умерла. Старик остался совершенно один, сторожем, хранителем и владетелем своих богатств. Одинокая жизнь дала сытную пищу скупости, которая, как известно, имеет волчий голод и, чем больше пожирает, тем становится ненасытнее. Человеческие чувства, которые и без того не были в нем очень крупны, мелели ежеминутно, и каждый день что-нибудь да утрачивалось в этой изношенной развалине. Случись же, что под такую минуту, как будто нарочно в подтверждение его мнения о военных, к нему дошел слух, что сын его проигрался в карты. Он послал ему от души свое отцовское проклятие и никогда уже не интересовался, существует ли он на свете или нет. С каждым годом притворялись окна в его доме, наконец, осталось только двое, из которых одно, как уже видел читатель, было заклеено бумагою. С каждым годом уходили из вида его более и более главные части хозяйства, и мелкий взгляд обращался к бумажкам и перышкам, которые он собирал в своей комнате. Неуступчивее становился он к покупщикам, которые приезжали забирать у него летом хозяйственные произведения. Покупщики торговались, торговались, а наконец, бросили его вовсе, сказавши, что это бес, а не человек. Сено и хлеб гнили, на скирдах и копнах можно было смело разводить капусту, потому что это был чистый навоз. Мука в подвалах обратилась в камень, и ее нужно было рубить, к пеньке, холсту, коврам, сукнам, которыми были нагружены его кладовые, страшно было притронуться: они обращались в пыль. Он уже позабывал сам, сколько у него было чего, и помнил только, в каком месте стоял у него в шкапе графинчик с остатком какого-нибудь ликерчика, на котором он сам сделал наметку, дабы никто воровским образом не выпил его, да где лежало перышко или сургучик. А между тем в хозяйстве доход собирался всё попрежнему: столько же оброку должен был принесть мужик, такое же количество ниток должна была напрясть баба, столько же полотна наткать ткачиха. Всё это сваливалось в кладовые и гибло. Всё становилось гниль и прореха, и сам он обратился в какую-то прореху на человечестве. Александра Степановна как-то приезжала раза два с маленьким сынком, пытаясь, нельзя ли чего-нибудь получить: видно походная жизнь с штаб-ротмистром [казалось] не была так привлекательна, как рисовалось до свадьбы. Плюшкин, однако ж, ее простил и даже дал маленькому внучку поиграть какую-то пуговицу, лежавшую на столе, но дочери ничего не дал. В другой раз Александра Степановна приехала уже с двумя малютками и привезла ему кулич к чаю и новый халат, потому что у батюшки был такой халат, на который глядеть было не только совестно, но даже стыдно. Плюшкин приласкал обоих внучков и, посадивши их к себе одного на одно колено, а другого на другое, покачал их таким образом, как будто бы они ехали на лошадях, кулич и халат взял, но дочери решительно ничего не дал. С тем и уехала Александра Степановна.

Итак, вот какого рода помещик стоял перед Чичиковым! Должно, однако ж, сказать, что такие кащеи попадаются редко на Руси, где всё любит скорее развернуться, чем съежиться, и появление их тем бывает изумительнее, что тут же в соседстве очутится помещик, который черпает жизнь широкой чашей, сколько захватила богатырская рука, и веселится во всю ширину русской удали и барства. Небывалый проезжий остановится, пораженный видом его жилища, и на губах его невольно пошевелится вопрос: «Какой владетельный принц очутился здесь почти волшебным образом среди маленьких и темных и почти разорившихся владельцев? Дворцами глядят его белые, каменные домы с бесчисленным множеством труб, бельведеров, флюгеров, окруженные целым городом флигелей и домиков для проезжих гостей, соединенные великолепными аллеями тополей. Легкий беспрерывный стук по укатанным дорогам приезжающих экипажей возвещает вечный, незаходимый праздник, с театрами, балами, сияет всю ночь освещенный плошками сад, и громы музыки оглашают [во всех концах] до зари безвременно пробужденную рощу. Толпы гуляющих мущин, дам и девиц со всей сверкающей пестротой и роскошью [своих] убранств мелькают [группами и толпами] в сильном свету и быстро [переходящих] движущихся тенях, как ребенки радуясь, [тому] что прогнана так волшебно темная ночь. Речи, крики и радостный хохот несутся по саду и только тому, кто младенческой душой любит девственную чистоту природы и дрожит за ее нежные тайны, тому одному является что-то дикое в сем насильственном освещении: театрально выскакивает пред ним освещенная ветвь, лишенная своей яркой зелени, а вверху темнее, суровее и в двадцать раз грознее является чрез то ночное небо, и угрюмее облекаются в непробудный плащ мрака вершины дерев, негодующих в вышине на сей мишурный блеск, осветивший снизу их корни.

Он уже хотел было выразиться в таком духе, что, наслышавшись о добродетели и редких свойствах души его, он почел долгом принести лично дань уважения, впрочем спохватился и почувствовал, что это уж слишком. Искоса бросивши взгляд на всё, что находилось в комнате, ему взбрело на мысль, что слово добродетель и редкие свойства души можно с успехом заменить словами экономия и порядок, и потому, оборотивши таким образом речь, он выразил, что, наслышавшись об экономии его и редком управлении [хозяйством] имениями, он почел за долг познакомиться и принести лично свое почтение. Конечно, можно было и лучше выразиться и приискать даже иную причину, но ничего другого не взбрело в то время на ум.

На это Плюшкин пробормотал что-то сквозь губы, [потому что зубов у него не было] ибо зубов не было, — что̀ такое именно пробормотал он, неизвестно, но, вероятно, смысл был таков: «А побрал бы тебя чорт с твоим почтением!» Но так как гостеприимство у нас в такой сильной степени, что даже и скряга не в состоянии преступить его законов, то он прибавил тут же гораздо внятнее: «Прошу покорнейше садиться!»

«Я давненько не вижу гостей», сказал он: «да, признаться сказать, в них мало вижу проку. Завели пренеприличный обычай ездить друг к другу, а в хозяйстве упущения... да и лошадей[-то] их корми сеном... Я давно уже пообедал, а кухня у меня такая прескверная: начнешь топить, еще пожару наделаешь».

«Еге», подумал про себя Чичиков: «хорошо же, что я у Собакевича перехватил ватрушку».

«И такой скверный анекдот: что сена хоть бы клок в целом хозяйстве!» продолжал Плюшкин. «Да и в самом деле, как прибережешь его? землишка[-то] маленькая, мужик ленив, работать не любит, думает как бы в кабак... Того и гляди, пойдешь на старости лет по миру».

«Мне однако ж сказывали», произнес Чичиков: «что у вас 800 душ».

«А кто это сказывал? А вы бы, батюшка, наплевали в глаза тому, который это сказывал; он пересмешник, хотел пошутить над вами! Вот бают 800 душ, а поди-тка сосчитай — а и ничего не начтешь. В последние три года проклятая[-то] горячка выморила у меня большой куш мужиков».

«Скажите! И не на шутку выморила?» вскрикнул Чичиков, почувствовав при этом небольшое сердечное движение.

«Да, снесли многих».

«А позвольте узнать, сколько числом?»

«Душ восемьдесят!»

«Нет?»

«Не стану лгать, батюшка».

«Позвольте еще спросить: ведь эти души, я полагаю, вы считаете со дня подачи последней ревизии?»

«Это бы еще слава богу!» сказал Плюшкин; «да лих-то, что с того[-то] времени до 120 наберется».

«Вправду? Целых сто двадцать?» воскликнул Чичиков и даже разинул несколько рот от изумления.

«Стар я, батюшка, чтобы лгать. Седьмой десяток живу», сказал Плюшкин, как казалось, обидевшийся таким довольно живым восклицанием. Чичиков заметил, что с его стороны, в самом деле, неприлично такое безучастье к чужому горю, и потому скоро поправил всё дело, вздохнувши и изъявивши свое душевное соболезнованье.

«Да [Но] ведь соболезнования[-то] в карман не положишь», сказал Плюшкин: «Вот возле меня капитан, говорит, родственник: [а родственник, — на том же солнце онучки сушились]. «Дядюшка, дядюшка», и в руку целует, а как начнет соболезновать — вой такой подымет... В лице весь красный: пеннику-то чай придерживается на смерть. Служивши в офицерах, спустил, верно, в картишки, да театральная комедиантка выманила, так вот он теперь и соболезнует».

крестьян, умерших такими несчастными случаями. Это, казалось, совершенно изумило Плюшкина. Он вытаращил глаза, долго смотрел на него и, наконец, спросил: «Да вы, батюшка, не служили ли в военной службе?»

Но Чичиков отвечал, что служил по штатской.

«По штатской... » повторил Плюшкин и стал шевелить ртом так, как будто бы что-нибудь кушал: «да ведь как же... Ведь это вам-то самим в убыток».

«Ах, батюшка! ах, благодетель ты мой!» вскрикнул Плюшкин, не замечая от радости, что из носа у него весьма некартинно выглянул табак в виде густого кофея и полы халата, раскрывшись, показали тоже не весьма приличное для рассматриванья платье. «Вот утешили старика! Ах! Господи! Ах, ах!» Далее Плюшкин и говорить не мог [от радости]. Но не прошло минуты, как эта радость, так мгновенно показавшаяся на деревянном лице его, также мгновенно и пропала [вмиг], как не бывала, и лицо его вновь приняло заботливое выражение. Он даже утерся платком и, свернувши его в комок, стал очень долго возить им по верхней губе.

«Да ведь на всё это издержки», сказал он: «и купчую нужно... Приказные такие бессовестные... Прежде бывало полтиной меди отделаешься, а теперь пошлешь целую подводу круп, да и красную бумажку прибавь: такое сребролюбие. Я не знаю, [батюшка] как священники-то [наши] не обращают на это [никакого] внимания; сказал бы какое- нибудь поучение. Ведь что ни говори, а против слова-то божия не устоишь!!»

«Ну, ты, я думаю, устоишь», подумал про себя Чичиков и сказал, что из уважения к нему он готов принять даже издержки по купчей на свой счет.

Услыша, что даже издержки по купчей Чичиков принимает на себя, Плюшкин заключил, что он совсем глуп и прикидывается, будто служил по штатской, а верно, был в офицерах, волочился за комедиантками. При всем том он не мог скрыть своей радости. Он пожелал Чичикову всяких утешений, а также и деткам, не спросивши, были ли они у него или нет, и, подошедши к окну, постучал пальцами в стекло и закричал: «Прошка!» Чрез минуту было слышно, что кто-то вбежал впопыхах в сени, долго возился там и стучал сапогами. Наконец, дверь отворилась, и вошел Прошка, мальчик лет 13-ти, в таких больших сапогах, что, ступая, едва не вынул из них ноги своей. Отчего у Прошки были такие большие сапоги, читатель узнает это сию минуту. У Плюшкина для всей дворни, сколько ни было ее в доме, были одни только сапоги, которые должны были всегда находиться в сенях. Всякой призываемый в барские покои обыкновенно отплясывал чрез весь двор босиком, но, входя в сени, надевал сапоги и таким уже образом являлся в комнату. Выходя из комнаты, он оставлял сапоги опять в сенях и отправлялся вновь на собственной подошве. Если бы кто взглянул на это из окошка в осеннее время, и особенно, когда по утрам начинаются маленькие изморози, то он бы увидел, что вся дворня делала такие высокие скачки, какие вряд ли когда-нибудь удавалось выделывать самому бойкому балетному танцовщику.

«Вот, посмотрите, батюшка, какая рожа», сказал Плюшкин Чичикову, указывая пальцем на лицо Прошки: «Глуп, ведь, как дерево, а попробуй что-нибудь положить, мигом украдет. Ну, чего ты пришел, дурак? скажи, чего?» Здесь Плюшкин сделал паузу, на которую Прошка отвечал тоже молчанием. После этого Плюшкин прибавил: «Поставь самовар, слышь! да вот возьми ключ, да отдай Мавре, чтобы пошла в кладовую... там на полке есть сухарь от кулича, который привезла Александра Степановна, чтобы подала его к чаю... Постой, куда же ты! Дурачина !.. Эхва, дурачина !.. Бес у тебя в ногах что ли чешется !.. Ты выслушай прежде: сухарь-то [я] чай сверху поиспортился, так пусть соскоблит его ножом, да крох не бросает, а снесет в курятник.

«А что? вы собираетесь ехать?» сказал он, заметив небольшое движение, которое сделал Чичиков для того только, чтобы достать из кармана платок.

Этот вопрос напомнил ему, что, в самом деле, не зачем более оставаться. «Да, мне пора», произнес он, взявши<сь> за шляпу.

«А чайку?»

«Нет, уж чайку пусть лучше когда-нибудь в другое время».

«Как же! А я приказал самовар. Я, признаться сказать, сам не пью чаю. Напиток дорогой, цена на сахар поднялась немилосердная. Эй, Прошка! не нужно самовара! Сухарь отнеси Мавре, слышь, пусть опять его положит на то же место, или нет, подай его сюда: я ужо отнесу сам. Прощайте, батюшка. Да благословит вас бог, а письмо-то председателю вы отдайте. Да, пусть прочтет. Он мой старый знакомый. Как же. Были с ним однокорытниками».

на всех углах, хлопая деревянными лопатками в пустой боченок, наместо чугунной доски; после того заглянул в кухню, где, под видом того, чтобы попробовать, хорошо ли едят его люди, наелся препорядочно щей с кашею и, выбранивши всех до последнего за воровство и дурное поведение, возвратился в свою комнату. [Здесь] Оставшись один, он даже подумал о том, как бы и чем возблагодарить гостя за такое в самом деле беспримерное великодушие. «Я ему подарю», подумал он про себя: «карманные часы. Они ведь хорошие, серебряные, а не какие-нибудь томпаковые или бронзовые. Немножко поиспорчены, да ведь он себе поправит. Он человек еще молодой, так ему нужны карманные часы, чтобы понравиться своей невесте. Или нет», прибавил он после некоторого размышления: «лучше оставлю я их ему после моей смерти, в духовной-то, чтобы вспоминал обо мне».

— и всего двести с лишком человек [и это превзошло всякие ожидания]. Он, конечно, ожидал, что от Плюшкина будет добрая пожива, но одна<ко ж>

сказал сам себе, покрутивши слегка головою: «Ишь ты, как барин поет!» Были уже густые сумерки, когда они подъехали к городу. Пестрый шлагбаум принял какой-то неопределенный цвет. Усы стоявшего на часах солдата казались на лбу, гораздо выше глаз, а носа как будто вовсе не было. Гром и прыжки дали Чичикову заметить, что он въехал на мостовую. Фонари еще не зажигались, только кое-где начинались освещаться окна домов, а в переулках и закоулках происходили сцены и разговоры, неразлучные с этим временем во всех городах, где много солдат, извозчиков, работников и особого рода существ в виде дам в красных платках и башмаках без чулков, которые, как летучие мыши, шныряют по перекресткам. Чичикову было не до того, чтоб рассматривать эти группы. Он даже не замечал по временам попадавшихся тоненьких чиновников с тросточками, которые, вероятно, сделавши прогулку за городом, возвращались домой к своим хозяйкам, у которых имели квартиру со столом. Изредка только доходили до слуха какие-то, как казалось, жалкие восклицания: «Врешь, пьяница, я никогда не позволила ему такого грубиянства» или: «Ты не дерись, невежа, а ступай в часть, там я тебе докажу». Впрочем, такие слова можно слушать и в столицах, когда доведет случай проходить мимо мест, в соседстве которых есть близко кабак.

Наконец, бричка, сделавши порядочный скачок, опустилась, как будто в яму, в ворота гостиницы, и Чичиков был встречен Петрушкою, который одною рукою придерживал полу своего сертука, ибо не любил, чтобы расходились полы, а другою помогал ему вылезать из брички, и половым, который выбежал со свечою в руке и салфеткой на плече и обрадовался необыкновенно. Неизвестно, много ли обрадовался Петрушка, по крайней мере, с Селифаном он перемигнулся и суровая обыкновенно его наружность на этот раз несколько как будто прояснилась.

«Долго изволили погулять», сказал половой, освещая лестницу.

«Да», сказал Чичиков, когда взошел на лестницу: «Ну, а ты что?»

«Слава богу», отвечал половой, кланяясь. «Вчера приехал военный поручик, занял шестнадцатый номер».

«Поручик?»

«Неизвестно какой-то из Рязани; гнедые лошади».

«Хорошо, хорошо, веди себя и вперед хорошо», сказал Чичиков и вошел в свою комнату. Проходя переднюю, он закрутил носом и сказал Петрушке: «Ты бы, по крайней мере, хоть окна отпер».

«Да я их отпирал», сказал Петрушка, да и соврал. Да, впрочем, и сам барин знал, что он врет, но уж в таких случаях [не спорил] ничего не возражал. После сделанной поездки Чичиков чувствовал сильную усталость. Потребовавши самый легкий ужин, состоявший только в поросенке и куске солонины, он разделся и, забравшись под одеяло, заснул чудным образом, как спят все те счастливцы, у которых нет ни гемороид , ни блох, ни слишком больших умственных способностей.

Глава: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Раздел сайта: