Мертвые души. Сохранившиеся разрозненные черновые отрывки

СОХРАНИВШИЕСЯ
РАЗРОЗНЕННЫЕ ЧЕРНОВЫЕ ОТРЫВКИ
К ОТДЕЛЬНЫМ ГЛАВАМ

и за город, сделать [кое-какие] обещанные визиты Собакевичу и Манилову, а между тем и распорядиться насчет кое-какого дельца, о котором читатель скоро получит совершенно сведение, если только будет иметь терпение слушать со всем вниманием нашу повесть. Он распорядился так, чтобы ехать дня на два, на три, с собою взять только кучера, а лакея Петрушку оставить дома приберечь оставшиеся вещи. [Автор] виноват, что до сих пор о Петрушке сказал очень немного. Впрочем, кроме того, что уже читатель знает, о Петрушке остается немного сказать. Он ходил в широком барском сертуке, в котором не только ходил, но и спал. Разве можно только прибавить, что он носил всегда с собою какой-то особенный запах, отзывавшийся жилым покоем, так что где он ни располагался и устанавливал свою кровать с каким-то потемневшим тюфяком, убитым, как твердая лепешка, то уж казалось, что в этой комнате лет сто жили люди.

К ГЛАВЕ II

Уже более недели приезжий господин жил в городе, разъезжая по вечеринкам, обедам и проводя таким образом, как говорится в свете, очень приятно время. Наконец, он решился перенести свои визиты за город, [именно], навестить помещиков Манилова и Собакевича, которым, как читатели видели, он дал уже слово. Селифану отдан был приказ с раннего утра заложить лошадей в известный час и быть готовым ехать; Петрушке же приказал оставаться дома и смотреть за комнатой и чемоданом. Для читателей будет нелишне познакомиться с этими двумя крепостными человеками нашего героя, хотя, конечно, они лица не замечательные, как говорится, второстепенные или даже третьестепенные, но автор уж любит страх как быть обстоятельным в своей поэме, и несмотря на то, что сам человек русской, но в этом отношении аккуратен, как немец. Это займет времени очень немного, ибо очень немного можно прибавить к тому, что Петрушка в коричневом [барском] сертуке с <барского> плеча и имел по обычаю людей своего звания крупные черты лица. Характера он был более молчаливого, чем разговорчивого. Имел даже благородное побуждение к просвещению, то есть чтению книг какого бы ни было содержания. Сод<ержанием> их он <не> затруднялся: всё равно будь похождения какого-нибудь героя или рукописный сон пресвятыя богородицы, или, наконец, просто букварь. — Он читал всё с равным вниманием. Даже если бы ему подвернули химию, он и от нее бы не отказался. Ему доставляло удовольствие то, что вот он читает, что из букв вечно выходит какое-нибудь слово. Это совершалось всё лежа на кровати в передней. И кроме любви к чтению он еще имел одну черту, составлявшую, так сказать, его характерность, а именно, он был окружен всегда особенным воздухом, отзывавшимся жилым покоем. Так что достаточно было ему только пристроить свою кровать да перетащить шинель и пожитки, и уж казалось, в этой комнате жили несколько лет люди. Чичиков иной раз поутру, на свежий нос, потянувши к себе воздух, покачивал слегка головою и говорил ему: «Ты, брат, жестоко потеешь, сходил бы ты хоть в баню». На что Петрушка ничего не отвечал, а старался заняться тут же каким-нибудь делом: или подходил с щеткой к висевшему барскому фраку или, просто, прибирал в комнате. Может быть, он что-нибудь думал в то время, когда молчал. Может быть, говорил: «и ты хорош, не надоело же тебе сорок раз твердить одно и то же». Бог знает, трудно знать, что думает дворовый крепостной человек в то время, когда барин дает ему увещание. Итак, на первый раз вот что можно рассказать о Петрушке. Кучер Селифан... но, признаю, мне уж совестно. У нас читатели очень неохотно знакомятся с низшими сословиями, да и вообще у нас, русских, уж такая страсть: если знакомить, так непременно с высшими чинами. И когда приведет случай познакомиться с генералом, так, господи боже, какая радость, если с графом или князем, ну, тогда уж и рассказать нельзя, что такое... просто рай. По этой-то самой причине автор [сказать правду] очень опасается даже за своего героя, который всего только надворный советник. Конечно, коллежские асессоры, может быть, еще решатся познакомиться, что же касается до тех, которые находятся в генеральском чине, те, бог знает, может быть, бросят один из тех презрительных взглядов, которые гордо бросаются человеком на всё, что пресмыкается у него под ногами, или, еще хуже, может просто пройдут с убийственным для автора невниманьем, как будто не было. Но возвратимся к нему. Давши приказание с вечера Селифану быть готову ехать, а Петрушке остаться, проснувшись поутру очень рано, вымывшись, вытершись с ног до головы мокрою губкою, что делал он по воскресным дням, а тогда был воскресный день, выбрившись отличным образом, так что щеки его сделались гладки и блестящи, как атлас, надевши фрак брусничного цвета и потом шинель на волосатых и пушистых медведях, Чичиков сошел с лестницы, поддерживаемый то с одной, то с другой стороны бегавшим очень проворно трактирным слугою, [и] сел в экипаж.

Может быть к сему побудила его и другая более существенная причина... Слов<ом> дело такое, которое было несравненно ближе его сердцу. Но обо всем этом читатель узнает постепенно и в свое время, если будет только иметь терпение прочесть [сию] предлагаемую повесть, очень длинную и раздвинущуюся потом шире и просторней, по мере приближения к концу, венчающему [всякое] дело.

Чичиков иной раз, потянувши к себе воздух, особливо поутру на свежий нос, встряхивал головой и говорил ему: «Ты, брат, жестоко потеешь. Сходил бы ты в баню». На что Петрушка ничего не говорил в ответ, а старался заняться каким-нибудь делом: он подходил с щеткой к висевшему барскому фраку и чистил его или снимал с окна что-нибудь, и никогда ничего не говорил. Думал ли он про себя: «Не надоело же тебе сто раз толочь одно и тоже» или ничего не думал, бог весть. [Очень] Трудно знать, что думает про себя дворовый крепостной человек в то время, когда барин делает ему увещание.

Здесь автор, будучи верным историком [своего героя], должен сказать, что после сих слов, произнесенных Маниловым, Чичиков почувствовал такую радость, которая даже была [как-то] неприлична его несколько степенной наружности, умеренным летам и соразмерному [оным] чину. Едва ли даже он не подскочил на своих креслах, позабыв совершенно искусство хорошо держать себя, так что лопнула обтягивавшая подушку шерстяная материя и, сильно побуждаемый признательностью, насказал таких благодарностей Манилову, что тот опять [сконфузился] смешался, покраснел и весьма долго делал какой-то жест головою и наконец уже сказал, что это решительно не стоит благодарности, что он бы хотел, точно, доказать чем-нибудь сердечное влечение, магнетизм души, но что умершие души, в некотором роде, совершенная дрянь.

К ГЛАВЕ V

«Эх, какую баню задал!» произнес он, наконец, всё еще [довольно <?>] тяжело переводя дыхание, назвал Ноздрева совершенно справедливо разбойником, присовокупив к тому и другие названия, между которыми попались и нехорошие слова. Что ж делать? Русской человек, да еще [притом] и в сердцах — извинить нужно. Притом, как бы ни было, положение такого рода, что шутить [точно] было неуместно. «[Ведь] Что ни говори, а не подоспей капитан-исправник, ведь мне бы может и на свет больше не удалось бы взглянуть. И вот пропал бы ни за что, ни про что, как глупая курица, не оставивши по себе потомков и не доставивши будущим детям ни состояния, ни честного имени». Герой наш, да будет известно читателю, очень заботился о будущих своих потомках.

Как несметное множество церквей, монастырей, с блистающими главами и куполами, крестами, толпятся на святой Руси, так несметное множество разных народов и племен толпится и пестреет по лицу земли. И всякой народ Всякой народ, носящий в себе залог сил, полный творящих способностей души [не мелких, не ничтожного] [цветистого] характера и других резко выказывающейся особенности даров бога, отличился всяким <?> своим метким словом, которым, выразивши какой-нибудь предмет, в выражении отразил и себя, часть собственного своего характера.

Сердцеведением и мудрым познанием жизни отзывается слово британца, легким щеголем блеснет и разлетится слово у француза, затейливо выдумает свое не всякому доступное, умно-сухое слово немец. Но нет слова, которое было бы так замашисто, бойко, значительно, и [которое бы] вместе бы так кипело и живо трепетало, как метко сказанное русское слово.

К ГЛАВЕ VII

то есть те самые фантастические души, которые он приобрел. Он так был доволен приобретеньем, что прежде чем надевать халат отхватал по всей комнате какой-то танец из мазурки и трепака на цыганской образец с пришлепкой себя самого пяткой собственной своей ноги. Скоро, однако ж, почувствовал он, что делает дурачество, неприличное человеку средних лет; надел тот же час халат, узорчатые сафьянные сапоги из множества кусочков всех цветов, которыми снабжает город Торжок всю Русь. Вынул из шкатулки списки всех приобретенных мужиков, купчие, словом, отработать всю канцелярскую часть, которую он знал и <1 нрзб. > , чтобы [пришлось] поменьше платить в суде. Ему хотелось, не откладывая [дело] всё кончить в тот же<?> <день>: [повершить] совершить, занести, внести и потом вспрыснуть всю проделку шипучим под серебряной головой, без которой Фемида не обходится. Но как разложил он перед собою списки, как стал рассматривать весь этот народ, который готовил укрепить за собой навсегда крепостями, чувство странное [на минуту] им овладело. Ему показалось на миг, как бы этот народ действительно, к довершенью очарования, на списке, сделанном Собакевичем.

Половой поднес ему чай, [весь] изворот<ясь> <с> подносом под самым его носом звеня чашками. Чичиков стал пить чай надлежащим образом, как пьют по утрам: с кренделем и сливками, а всё думал о крепо<стных?> мужик<ах>. Стал потом бриться, но и подпирая языком <1 нрзб.> щеку, всё думал о крепостных мужиках.

Но не мешает уведомить читателя, что это размечтался не Чичиков. Сюда несколько впутался сам <автор?> и, как весьма часто случается, вовсе некстати. Чичиков, напротив, думал вот что. Ну что, если бы эти мужики были, точно, живы. Безделица. Тогда можно навсегда остаться в деревне. При тысяче душ можно получить тысяч двадцать доходу, впрочем, какова губерния иногда. Можно усовершенствовать, завести мануфактурность. Можно получать и до пятидесяти, быть в почтеньи у всего дворянства. Пустить его в потомственное владение, в майорат, назвать его Павлушкино, Чичиково тож. Или же можно даже и так поступить: землю повыпродать, душ всех заложить в ломбард, а потом всё именье пожертвовать на заведенье кадетского корпуса и за великодушный поступок получить генеральский чин! От честолюбивых покушений он, впрочем, тут же отказался, спохватясь, что души были мертвые и что пора было отправляться в суд. Иначе дело могло бы и не кончиться в тот же день, ибо власти губерн<ского> города NN соразмеряли время сидения [больше] с требованьями желудка, который варил у всех скоро хорошо. Бумаги были собраны, и туда же, в карман, был засунут бумажник. Набросил шинель на медведях, не затем, чтобы на дворе было холодно, но чтобы внушить должный страх канцелярской мелюзге. Едва только вышел он на улицу, как вдруг навстречу человек, тоже в медведях, картуз с ушами и назад откинут затыльник, как у женщин, деликатные перчатки на руках и улыбка на устах. Улыбка раздвигалась более, лицо засветилось, глаза [почти] исчезнули вовсе; раздалось восклицанье: «Павел Иванович!» Это был Манилов. Оба приятеля так крепко поцеловались, что у обоих болели весь <день> передние зубы.

В это время, когда происходила наша история, лакирова<нных> столов и паркетов еще не было в присутствиях: Фемида принимала гостей запросто, на распашку, чуть не в халате. В коридорах воняло сторожами, у которых рубахи мылись три раза в год. Во внутренних чертогах было мало чем лучше. Стены приняли темноватый цвет снизу от спин канцелярских чиновников, сверху от [пауков] паутины, от пыли. Бумаги без коробок в связках одна на другой, как [старые] дрова <1 нрзб.> , служила только ширмой, куда заглядывал [чиновник за тем] чтобы на себе что-нибудь поправить, если развязалось; вместо чернильниц иногда торчало дно разбитой бутылки. У иных чиновников даже и табакерок не было [вместо ее] табак держался просто в бумажке и засовывался куда-то под мышку. Взгляды у всех были какие-то косые. Поджарых было немного. Все были <большею?> частью из семинарии, народ дюжий, точно Бруты <?> римских времен. И у иного была такая губа, что можно из нее выкроить шесть нынешних губ. Обхождение было простое, прежних времён; слово: «изволили» не употреблялось, сотоварищ сотоварищу говорил: «куда ты <1 нрзб.> », «а чорт ее <знает?>» отвечал товарищ. Голос начальника тоже раздавался сурово: «Вот я прикажу с тебя сапоги снять». Чичиков и Манилов прошли мимо в залу присутствия, где было, по крайней мере, просторнее; стол, на нем зерцало. В креслах председатель с доброй и простой наружностью и возле него плут Собакевич, совершенно закрывшийся зерцалом.

Давно и петухи прокри<чали> и рынок отошел, нищие и салопницы возвращались от ранней обедни, народ успел вновь опохмелиться в кабаках. Низшие чины <1 нрзб.> по месту кругом и награждали носы паями березинского табака, а они всё играли. Еле-еле [около] осьми часов кончилось дело, и кучера развезли их по домам...

Вообще все чиновники были очень добры: и почтмейстер, и прокурор, и судья, и вице-губернатор и такие, как говорят, приятные люди и между собой в дружеских отношениях. «Любезный друг Фома Фомич. Послушай брат Илья Ильич, ты добрый человек. Ну, уж ты заврался, Иван Андреевич». Словом, довольно фамилиарно и просто. Там люди даже были образованные: судья читал «Людмилу» и даже очень искусно произносил мастерски, как большой<?> одну строфу «Чу! бор заснул, долина спит», так что в самом деле как будто бы долина спит; для большего сходства даже он в это время зажмуривал глаза. Почтмейстер более напирал на философию и на Юнговы ночи, но был остряк, речист и любил привлекать всеобщее внимание красивым рассказом, только подправлял свою речь таким ужасным количеством разных вставочных: «понимаете, знаете, судырь мой, растаканье<?>, чорт и других: кажись на что хуже», но он, мигнувши при этом бровью или прищуривши глаз, давал им значение. Прочие тоже были люди более или менее просвещенные: кто читал Карамзина, <?> Московские ведомости, кто даже и совсем ничего не читал. Что касается до благовидности, то и в этом нельзя было найти в них ничего, что бы было неприлично. Известное дело, что очень дурно быть [невзрачну собою] худенькому или низенькому: никогда почти не получить важного места, а толщина тоже, что чин. Толстому сейчас дадут место: надежный человек.

Если герой наш произвел впечатление выгодное на них, то на почтенных и достойных супруг их и вообще на дам всего города едва ли еще не выгоднее. — Следовало бы, конечно, теперь сказать кое-что об обществе дам и описать, как говорится, живыми красками их дам подушевнее; — но автор признается, что находится в величайшем затруднении: с одной стороны, останавливает неограниченное почтение, которое всегда чувствовал к супругам [городских] сановников всех решительно городов — и губернских и уездных.

уснастить речь и уснащивал он эту речь множеством разных частиц несклоняемых и склоняемых и вроде тех, как например: судырь ты мой, эдакой какой-нибудь, знаете, понимаете, можете себе представить. Кроме этих, которых он сыпал мешками на всяком шагу, он уснащивал еще подмаргиванием, прищуриванием одного глаза, что всё очень помогало и придавало особое очень едкое выражение многим его сатирическим намекам. Другие люди эти тоже были насчет благовидности уже нечего и говорить: читатель видел, что между ними никого не было какого худенького и чахоточного, а всё народ был взрачный и таки в теле... все слава богу, словом, такой, как нужно для занятия хороших и надежных мест.

Дамы находили, что Чичиков [именно] человек как следует. Точно в нем была какая-то середина. В нем было что-то и военное и штатское. Временами подлетал как-то этак, ловко подшаркнувши ножкой, встряхивался [живо, бойко] как военный, или, по крайней <мере>, такой человек, у которого чувству<ется>, что у него стройн<ые> ноги и штаны со штрипками. Временами же приятным наклоненьем головы на бок и мягкостью речей подобился он штатскому хорошо воспитанному человеку. По образу и духу мыслей почерпал он больше из 18 столетия, но образ выражения и <1 нрзб.> несколько к 19 столетию; выходило попури, которое губернским, особенно замужним, очень нравилось. [Притом] надобно сказать, что ни заносчивости, ни насмешливости не было совсем в речах Чичикова, они были совершенно безобидны и не могли [никак] поссорить. Известно, что мужчине придает больше бодрости ободрительный отзыв дам насчет красоты. Это возводит в такое светлое настроение дух, что он действительно делается красавцем; как известно, утка турухтан [которая в пору], когда приходит время любви, расцветает вдруг такими яркими цветами, каких прежде не было. Мина у Чичикова сделалась гораздо прият<нее>, чем прежде, обороты и повороты развязнее и самые воротнички рубашки как-то белее на нем и тщательнее прилегали к щекам. Явилась новая цепочка [к часам. Словом,] Он стал соблазнителен.

«Кто что ни говори, а балы хорошая вещь», думал Чичиков. «Холод ли, неурожай, или какой иной случай, от которых, а как соберешься вместе, позабудешь обо всем. Всем есть что-нибудь. Танцы для молодых. Карты для почтенных людей. Можно и на танцующих поглядеть, и в вист наиграться, и много значит этак общество, толпа. Всё это веселит<ся>, пестро. Притом и ужин. Губернаторский повар, я думаю <1 нрзб.> . Будет майонез с рябчиками. Может быть, еще холодных две осетринки свежей с трюфелями, каперсами, кореньями и травкой <1 нрзб.> прочими? Потом зальем шипучкой, выстоявшейся на льду. Чорт возьми, как в жизни много есть всего. Люблю приятное, безобидное общество».

Всё жуки он хотел подобрать к мотылькам. [Наконец] продвинувшись сквозь эту черную тучу врагов, он увидел перед собой вдруг такой сверкающий из мотыльков всех цветов, что на время прижмурил глаза от этого блеска. Точно как рисуют иногда на вывесках рог изобилия, из которого сыплются и башмаки, и подвязки, и конфекты, и драгоценные ка<мни>. Точно то же было и здесь. В то время мотыльки в губер<нии> не разнуздались, как в нынешнее разнуздавшееся время и только во время танцев мешались с жуками. Отработавши дело ногами, каждый пол отходил на свою сторону, и дамы все строем лепились у одной стены. К ним подходил только изредка какой-нибудь служивший по особенным порученьям мужчина, блиставший благообразностью лица, и ловкой <1 нрзб.> кавалерист, сиявший победоносными эполетами, и то к такой только, которая уже очень хорошо говорит по-французски. Прочее всё перешептывалось между собою и даже конфузилось, если приступал какой-нибудь жук. Жук тоже приступал не прежде, как сочинивши [уже] и заготов<ивши> вперед фразу, которая бросала в пот бедную неприготовленную даму.

Ответа никак нельзя сочинить вперед, и потому всё почти краснело и потело, имея надобность беспрерывную прохлаждаться морожеными и лимонадами. Которые были поблагоразумнее, те положили себе вперед не отвечать ничего, а забирали только усердно конфекты к себе в ридикули. Чичиков раскланялся самым ловким образом: близко к тому, как раскланивается приехавший из Петербурга чиновник. Обменявшись приветствиями с хозяйкой, обрати<лся> к дамам, сидевшим впереди. Председательша, почтмей<стерша> и даже прокурорша с ним заговорили, а прочие молча обратили глаза. Он думал, как бы узнать, которая [из них] была сочинительница. Трудно. Глаза у всех так были выразительны. При этом ему открылось такое множество круглых плечей и полненьких рук (на многих из них даже лопнули длинные перчатки), что почти невозможно было смотреть собственно в одни глаза. А глаза всех были, точно, загадочны. — Он оглянул еще раз весь цветник. Кажется, значительнее всех глядели председат<ельша>, почтмейстерша и даже прокурорша, а впрочем, бог весть. Пахнет сильно резедой, фиалками и даже гвоздикой. Чичиков, поворотив, отправился было к жукам, чтобы засесть [за так называемый ломберный стол] за вист, как вдруг перед ним [сама хозяйка] губернаторша и с ней стройная девица, лет шестнадцати, стройная, как молодой тростник. «Павел Иванович!» сказала губернаторша с приятным потряхиваньем головы. «Вот вам моя дочь, только что [вышла] из института и [сегодня] в первый <раз> является в свет. Прошу принять благосклонно». Чичиков, разумеется, уже хотел подшаркнуть ножкой и отпустить ей самое поощрительное и ласковое приветствие; но, взглянувши ей в лицо, вдруг остановился. Пред ним стояла та самая девченка. Опять то же странное чувство. Матовое белое платьице тончайшее воздушно обнимало один ее стан: руки же, грудь, не взволнованная ни одним вздохом, и голубиная шейка, которую обнимало простое тюлевое белое ожерелье, — всё было открыто и составляло что-то единое с платьем. Он оторопел и позабыл всё и остался несколько минут совершенно неподвижен. Было ли это чувство любви? Кажется, он до сих пор насчет любви был не очень податлив. Имел, по мере надобности, обращенье с женщиною, но влюбиться не влюблялся. Было что-то раз когда-то, в давней юности, что-то в роде мгновен<ия> с какой-то крепостной служанкой; но влюблять<ся> он не влюблял<ся>: это была игра лет молодой крови. Но теперь он коллежский советник. Ему почти за сорок. Два раза он уже наживался, два раза всё про <1 нрзб.> , два раза был под судом, два раза пострадал за правду; испытано и узнано им почти всё. Всё подвергал он благоразумному Что ж это такое? Почему же он стал впервые истуканом? Или есть что в чистом, ясном девичестве еще не развившейся женщины что-то такое, что мимо ума и мимо искусства, мимо всех качеств, действует на всех, даже инвалидов, вооруженных холодом бесстрастия, которых никакая и <1 нрзб.> не своротит и не расшевелит. И больше всего обворожительна та [женщина], которая не знает, что она обворожительна, и сокрушительней всех красавиц та, которая еще не знает, что она красавица.

<янутый>, как оса, с тонкими золотыми лепешками на плечах и рядом пуговиц на круто выгнутой <груди> с усами и гладко <?> прочесанными волосами. Он видел, как она, чуть упираясь атласным башмачком, летала, и белый пух ее эфирной одежды летал вокруг, как бы кружилась она в каком-то тонком облаке показывая всю себя, как выточенную игрушку, в которой ни малейшего недостатка во всем теле. Ножка, ручка, шея, всякая часть в такой соразмерности одна к другой и ко всему телу, что, казалось, ее фигурка чуть не пела от согласия стройности. Гармония летала в виду всех. [Как вдруг] Все женщины <1 нрзб.> коровницы. Взглянул он нечаянно на других женщин. На место ног и рук повсюду оказались ножищи, ручищи, плечища [талии <?>] у одних дам стали точно толстые, выгнутые без толку круто подушки, у других неуклюжие доски, и почтмейстер понял это. Даже все и старые и толстые чиновники остановили глаза и глядели, не только почтмейстер, который был волокита, но деликатный прокурор пришел поглядеть и моргал только бровью. Даже многие женатые и почтенные люди, которые были доселе уверены, что красивей их жен ничего не может быть на свете, стали находить, что жены их как-то не так сложены, как следует. С <ее> появлением женщинам еще более стало заметно бревно в глазу. И редкая не сказала: какие у нас уроды в губернии, себя, разумеется, выключила. Всякой показалось, что только <у> одной губернаторской дочки да у нее порядочные руки и ноги, а у всех ручищи <1 нрзб.> Точно как будто бы затем пролетела по залу, чтобы все почувствовали, что такое стройность и кра<сота>.

Через несколько минут, однако ж, чувство зависти стало входить в сердца всех, особенно когда увидали [именно] что всё молодое, военное и что ни было лучшего, поворотилось к [молоденькой] шестнадцатилетней девченке, и весь дамский цветник остался без всякого нюханья. Почтмейстерша показала необыкновенное искусство в танцах и, наклонив голову на бок, стар<алась> выразить <1 нрзб.> неземного чувства, но никто это не замечал. Всяк, кто был получше, танцовал с своей дамой, точно с подуш<кой>, и глазами, как подсолнечник к солнцу, обращался к той стороне, где танцовала та, которая даже и не думала о том, что она хорошо танцует и кружилась так потому, что ей было приятно кружиться, как стрекозе поверх <?>.

Он поскорей тот же час занял стул и поместился около нее. Но, странное дело, [никак] не мог завязать разговора; говорил много, но как-то не впал в настоящую ноту: или выше, или ниже. Сначала заговорил было о том, что Россия очень большое государство, что даже больше древней Римской Империи; но, заметивши, что девченка шестнадцатилетняя начинает зевать, спустился на такой разговор, который годен для тех, которые только начали играть в куклы. Известно, что человек средних лет и умеющий занимать с приятностью <дам> не находится, что говорить с девицами. «Что это, в самом деле я как будто стал дураковат», подумал Чичиков: «с дамами могу говорить, даже с приятностью и даже за словом не схожу в карман, а теперь вот и голову ломаю и обдумываю [даже], а всё что-то выходит похожее на глупость». Он не знал, что люди благонамеренных лет и благоразумного возраста не всегда бывают годны на разговоры с девицами и что на этом поле берут <1 нрзб.> люди безумных лет и бестолковых образов мыслей.

Дамы на Чичикова рассердились. Надулась председательша, почтмейстерша и даже прокурорша. Он взглянул на весь цветник. Весь цветник глядит на их обоих, но уже в глазах что-то похожее на негодование и нерасположение. «Вот еще боже сохрани», подумал со страхом Чичиков: «еще рассердятся, пожалуй. Это будет очень неприятно! Я точно в рассеянности поступил совсем неучтиво. Вот что значит на один миг только увлечься и все [священные] первейшие обязанности человека, отношения, всё позабудешь. Действительно, на меня сердиты, это я вижу». Только что он сказал себе эти слова, как вдруг видит, навстречу валит к нему Ноздрев. Сердце его точно предчувствовало, что не быть добру. Он хотел было ускользнуть, но тот уже увидал.

<ения>, все вкусы, тонкие уменья одеваться, всё встряхнуто было на воздух; все [пропало] обдуманные [намеренья, приятные] фразы [затейливые намеренья], духи, помада, фиалка, гвоздика, резеда — всё пахнуло даром. В выигрыше остались одни только те дамы, которые, не думая ни о чем, набивали себе конфектами ридикули. Им досталось в этот вечер больше обыкновен<ного>, от досады у многих первоклассных дам пропал а<ппетит?>.

К ГЛАВЕ VIII

Герой наш однако же совсем этого не замечал, рассказывая множество приятных вещей, которые уже случалось ему в подобных случаях в разных местах. Именно в Симбирской губернии у Софрона Ивановича Беспечного, где были на ту пору дочери его Аделаида Софроновна с двумя золовками Марьей Гавриловной, Александрой Гавриловной и Адельгейдой Гавриловной. У Федора Федоровича Перекроева в Рязанской губернии, у Флора Васильевича Победоносного в Пензенской губернии и у брата Петра Васильевича, где были на ту пору свояченица его Катерина Михайловна и внучатые сестры ее Роза Федоровна и Эмилия Федоровна. В Вятской губернии у Петра Варсановьевича, где была [родная] сестра [его тет<ки>] его невестки Пелагея Тривоновна с племянницами Надеждой Ростиславною, Верой Ростиславной и Софи Ростиславной, да две сводные ее сестры Софья Ив<ановна>. За обедом у Александра Михайловича в Белебеевском уезде в то время, когда там была сестра его Анна Михайловна с племянницами Катериной Григорьевной и Настасией Григорьевной и двумя сводными сестрами Прасковьей Максимовной и Севериадой Николаевной; у Мавры Антоновны, где были золовка ее Ольга Сергеевна и обе мужнины невестки Катерина Ростиславовна и Надежда Ростиславна, у Григория Григорьевича Стромила, где была свояченица его Анна Михаловна с двумя дочерьми Софией Ивановной и Маклатурой Ивановной.

К ГЛАВЕ IX

Глава

— я всё боюсь назвать именно какая, от страха и из почтения. Она очень поспешно села в коляску с лакеем сзади в ливрее, несколько похожей на военную, и покатилась по городу раньше обыкновения делать визит тоже одной довольно значительной и весьма почтенной чиновнице. [Всю дорогу] Сидя в коляске, всё ее внимание устремлено было на то, чтобы удержать язык свой, который такое чувствовал желание, такой мучительный аппетит рассказать один секрет, что даже несколько раз начинал сам собою рассказывать, хотя слушать было решительно некому, кроме бутылочной <?> мебели.

По утру довольно рано, даже раньше положенного часа, в который делаются визиты, из дверей одного дома, деревянного с мезонином, только что выкрашенного голубою краскою, выпорхнула в приятном манто одна дама, сопровождаемая лакеем в шинели с шитым воротником и золотым галуном на шляпе, и впорхнула тот же час с легкостью даже по откинутым ступенькам в стоявшую у подъезда коляску. Лакей тут же закрыл дверцами даму и закидал ступеньками и, ухватившись, затем закричал: «пошел!»

К ГЛАВЕ IX

Гм. Гм., а приехавшая пусть будет Ихм. Ихм.

К ГЛАВЕ IX

<имя> и непременно рассердится не на жизнь, а на смерть. Скажете, что ничего. По чинам назвать и того хуже; скажи только автор: прокурорша, то непременно все прокурорши, сколько их ни есть, всех губернских городов обидятся. Что же делать: такое уж обидчивое у нас государство. И потому, в избежание всяких личностей и разных могущих произойти тех и других следствий, мы станем называть приехавшую даму просто: почтенная дама, а ту, к которой почтенная дама <приехала>, пусть будет... пусть будет: тоже почтенная дама. Последняя не замедлила скоро выйти на встречу гостье в переднюю в восклицанья и распростертые объятья, что не помешало <?> ей, однако ж, отгонять мосек платком. Обе дамы, заключивши друг друга в объятия, поцеловались довольно звонко, так что моськи залаяли снова, за что были хлопнуты вновь платком.

К ГЛАВЕ IX

«Ах, Прасковья Петровна, сколько лет я вас не видала. А я думаю: кто такой приехал? Машка мне говорит: «вицегубернаторша». Я думаю себе: вот приехала опять дура надоедать, и уж хотела было сказать, что меня дома <нет> — Ну, как же я рада, что вас вижу. Садитесь. Ну, здоровы ли? [Что] Каков ваш Антип Антипович?»

«Слава богу, здоров. Я бы к вам давно приехала», говорила чиновница, едва переводя дыхание, потому что ее дергало как в лихорадке, а сердце билось так, что слышно было в углах комнаты: так было велико желание ее сообщить новость. «Я бы давно к вам приехала, Анна Григорьевна, но вы не можете представить... » — Тут, еще не докончивши фразы, она хотела разом перейти к делу, которое приехала рассказать, но на половине слова была перебита совершенно неожиданным восклицанием Анны Григорьевны, решительно давшим другое направление всего разговора.

К ГЛАВЕ IX

«Сестра привезла тоже ситец очаровательный, право, полоски узкие и через клеточку всё глазки и лапки, глазки и лапки. Да так премило, то есть вы себе ничего вообразить не можете, Анна Петровна. Деликатный, деликатный, и издали это такое восхищение. Ввечеру так это просто очарованье. То есть уж можно сказать решительно, что еще никогда не было подобного на свете».

«Только я не могу себе вообразить: глазки и лапки; а цвету, а цвету какого?»

«Глазки и лапки, Анна Андреевна, а цвету немножко темного, называется кака-де-дофен».

К ГЛАВЕ IX

«И оборки, Анна Ивановна. Всё фестончики: и сзади фестончики и на рукавах фестончики».

«[Как, я уж тут не могу ничего придумать: всё фестончики, где ж тут может быть] Но только фестончики к кисейному платью !.. »

«Да, А<нна Ивановна>, всё фестончики. Очень деликатно и там еще что-то такое трюсидо <?> или шуше, я уж не умею хорошо назвать, а только нашивается еще».

«Ну, нашивается, тут уж я ничего не могу видеть хорошего».

«И талии уж совсем сделались низки, на поясе, почти как у мужчин».

«Как же, будто тальи так низки? Это ничего?»

«Низки, низки, совсем низки и сзади всё собирается так вот, как бывали фижмы, и даже подмащивается вата, что теперь выходит совершенно, как говорят, belle femme».

«Ну уж это, уж как вы хотите себе, Анна <!>, уж я никак не стану подражать».

«Да и мне самой, признаюсь, тоже мне не очень нравится. Я взяла, однако ж, выкройку только для курьезу. Посмотрю нарочно, как выйдет. Меланья уж моя принялась шить».

«Так у вас разве есть выкройка?»

«Как же, сестра привезла тоже и выкройку».

«Ну уж вы, пожалуйста, Анна, одолжите ее мне, сделайте милость».

«С большим удовольствием; только прежде я обещала Прасковье Федоровне, и уж после ее тотчас».

«Нет, уж как хотите, а мне прежде, не то вы меня чувствительно... Мы же с вами в родстве».

«Да и она тоже в родстве, да при... ».

«Вы ей с мужниной стороны родня, а мы ведь с вами только что не родные сестры. Нет, уж это только с вашей стороны будет грех совершенно».

родня, и та рассердится, и другая тоже почти наплюет в глаза.

«Ах, боже мой, Анна Григорьевна, если б вы знали, как я потревожилась сегодня поутру!» говорила почтенная чиновница, схвативши [руки] обеими руками руку тоже почтенной чиновницы... «Вот уж

«Ах, боже мой, я приехала именно с тем, чтобы вам рассказать... » говорила почтенная чиновница, встревоженная необыкновенным образом. Дыхание в ней одну минуту сперлось; слова стали погонять, наезжать одно на другое, и язык который всякую минуту хотел высунуться на свободу. Нужно же до такой степени быть хладнокровной, безжалостной, каковою оказалась действительно тоже почтенная чиновница, чтобы решиться прервать ее.

«Как вы ни выхваляйте и ни превозносите, я скажу прямо и ему в глаза даже скажу это прямо, что он негодный человек, мерзкой человек, не знающий ни обращения, ни приличия!» ...

«Да послушайте, Анна Григорьевна. Вам я... с тем, чтобы вам открыть... » говорила почтенная чиновница, от избытка нетерпения пришедши в такое положение, что для нее конечно было вредно, потому что она была дама совершенно нервическая.

Но тоже почтенная была безжалостна, как палач и решилась даже и тут прервать и продолжала с прежнею силою и негодованием: «Распустили, что он хорош собою, а я в нем ничего не нахожу; просто даже урод: толст, как шкаф, нос картофель... »

«Позвольте, позвольте, только рассказать [происшествие], душенька Анна Григорьевна. Вы увидите <2 нрзб.> », говорила бедная почтенная дама почти с выражением отчаяния и совершенно умоляющим голосом.

«Я потревожилася таки... Голубушка барыня, говорит мне Машка, посмотритесь в зеркало: вы очень бледны. — Не до зеркала, говорю, мне. Я должна непременно ехать рассказать Анне Григорьевне. Ту ж минуту Гришке говорю: заложить мне коляску. Кучер Андрюшка спрашивает меня: «Куда, барыня, прикажете!» а я ничего ему не могу говорить. Гляжу просто ему в глаза как дура. Я думаю, он просто подумал, что я сумасшедшая !.. Ах, боже мой, Анна Григорьевна, вы не можете себе представить, как я потревожилась

«Я, говорит, не знаю, что делать: он дал мне пятнадцать рублей ассигнациями — может быть здесь обман. Я, говорит, одна, вдова беспомощная». Так вот какое происшествие! Я, признаюсь, потревожилась, как вы не можете себе представить».

На это почтенная чиновница никак не нашлась, что сказать, ибо она только тревожилась в этих случаях, а чтобы составить какого-нибудь сметливого предположения никак не могла <1 нрзб.> и потому более, чем всякая другая имела совершенную необходимость в дружбе и в советах.

К ГЛАВЕ IX

— «Однако ж, по ва<шему>]

— «Только я всё полагаю, что здесь что-нибудь другое кроется под именем мертвых душ».

— «Я признаюсь, Анна Григорьевна, сама то же думаю».

— «А что б вы, однако ж, думали?» — спросила.

— «Однако ж, как по вашему?»

— «Право, Анна Григорьевна... Это превосходит мое воображение. Конечно, можно бы предполагать, что он хотел Коробочку, понимаете... силою мужчины... но [ведь] она стара, около 60 лет и совсем, говорят, не хороша... »

— «Поверьте мне, Софья Ивановна, что и мертвые души и Коробочка, это всё больше так, для примера, а настоящее его намерение — он хочет увезти губернаторскую дочку и перевенчаться с нею в первой церкви». Последние слова были произнесены тоже почтенною чиновницею очень тихо и почти таинственно.

— «Ах, боже мой! — вскрикнула, всплеснув руками, почтенная чиновница и вся побледнела, как мел. Автор должен, и действительно нужно, сказать, что она при этом случае чрезвычайно как потревожилась.

— «Будьте уверены, Софья Ивановна, что это так», — сказала тоже почтенная чиновница.

— «Вот уж точно никак неожиданное раскрытие!» — продолжала чиновница: «это, точно, превосходящее всякое описание!» [Здесь] Нужно также<?> еще <1 нрзб.> заметить, что почтенная чиновница кроме того, что тревожилась и чувствовала разные нервические волнения и была помешана на всяких чрезвычайных происшествиях. Она совершенно <1 нрзб.> потерялась и только произносила: «Я бы этого уж никак не могла предположить».

— «А я, Софья Ивановна, всегда это предполагала!»

— «Но представьте себе, Анна Григорьевна, каково после <этого?> воспитание в институтах: ведь [шестнадцатилетняя девочка, кажется] невинность!»

— «Какая невинность! Я слышала собственными <ушами> такие речи, что, признаюсь, не имею духу произнести».

— «И мужчины от нее без ума. Я, признаюсь, совсем не нахожу ее красавицей».

— «Манерна нестерпимо».

— «Напротив, Анна Григорьевна, напротив... »

— «Вся вертится, как юла».

— «Напротив, Анна Григорьевна, она совершенная статуя, в лице никакого выражения».

— «Юла, юла. Всё жеманство! в каждом пальчике жеманство».

— «Статуя, [статуя,] Анна Григорьевна».

— «Юла, юла. Всё вертится и румянится к тому же».

— «Ах, Анна Григорьевна, напротив, она бледна совершенно; лицо бледно, как у мертв<еца>».

— «Румянится; я сидела возле нее, румянец в палец, так и отваливается кусками, как щекатурка, и ей вовсе не 16 лет, а целых двадцать. Мать скрадывает, чтобы самой молодиться».

— «Но, Анна Григорьевна, позвольте мне сказать, что она бледна. Еще именно я говорю на бале Манилову: Ах, как, — так говорю, — что она бледна; но я не понимаю это. Нужно быть просто круглому дураку, <как?> наш прелестник (здесь разумелся друг наш <Чичиков>) чтобы влюбиться. Да уж за это и он какая противная физиогномия. А ведь нашлись же даже дамы».

— «Однако ж, и вы, Софья Ивановна, признайтесь, были немножко неравнодушны».

— «Я, Анна Григорьевна? Вот уж никогда вы не можете сказать этого. Никогда. Никогда».

— «Полно, Софья Ивановна, а кто прежде взял... »

— «Никогда, никогда, Анна Григорьевна, позвольте мне вам заметить, что я очень хорошо себя знаю. А вот с вашей стороны так может как-нибудь там было».

— «Уж извините, Софья Ивановна. Уж позвольте вам сказать, что за мной подобных скандальозностей никогда не водится. За кем другим разве, а уж за мной нет».

«Однако ж, Анна Григорьевна, ведь вы первая захватили стул у дверей».

Ну тут уж после этого натурально не без грому разговор нечаянно сделался несколько жарким.

Обе чиновницы не на шутку стали пикироваться и может быть даже вспыхнула ссора, но дело, однако ж, окончилось довольно мирно: тоже почтенная чиновница вспомнила, что может не получить выкройки для модного платья, а почтенная чиновница тоже смекнула со своей стороны, <что> есть вещи, которых без Анны Григорьевны одной никак нельзя состряпать, и при том новое, чрезвычайное открытие, которое она сообщила ей, тоже действительно было [уж] очень чрезвычайно и она еще не выведала совершенно никаких подробностей.

Ну, уж после этих слов, произнесенных чиновницей, как и сам читатель может естественно заключить, что никак нельзя миновать было бури, но, к величайшему изумлению, совершенно неожиданно для самого автора обе дамы [приутихли] и остановились и потом приутихли.

«Но, признаюсь», сказала тоже почтенная чиновница после нескольких минут молчания, в продолжение которых их волнение почти совершенно утишилось. Нужно заметить, что обе дамы вообще никогда не думали друг друга обидеть, но так иногда нечаянно случалось им уколоть очень сильно дружка дружку, но так была иногда какая-то невинная страстишка кольнуть друг друга. Признаюсь, бывали подобные скандалы вот хоть и с женой управляющего казенной пал<атой>, но уж такого, как Чичиков, этого уж ниг<де?>

К ГЛАВЕ IX

нужно сказать, что она вовсе не умела лгать и прибавлять; предполагать — другое дело. И если уж в том было у ней внутреннее убеждение, то так, убеждена как [ Фраза не закончена.] Убеждалась она до такой степени сильно, что уж тут решительно никто не мог ее переспорить... И потому обе дамы убедились до такой степени Но и то в таком случае, когда это предположение основывалось на внутреннем убеждении, а уж если почувствовала внутри, так уж тогда точно, она умела постоять за себя. Автор очень бы желал, чтобы нашелся какой-нибудь до́ка-адвокат, владеющий даром убеждать и побеждать мнения, и пусть-ка он попробует устоять хоть, например, против тоже почтенной <чиновницы>, увидит он, что значат его [внутренние] убеждения против внутреннего убеждения. Что обе дамы вскоре <?> совершенно убедились в том, что они предложили прежде только как предположение, в этом, по нашему мнению, ничего нет необыкновенного, когда наша братья, народ умный, как мы любим называться, совершенно неизвестно почему и по какой причине, поступаем иногда почти так, и в доказательство все наши ученые рассуждения. Сначала ученый подъезжает необыкновенным подлецом, почти робко начинает запросом: не оттуда ли, не с того ли, например, угла получила название Русь? или не принадлежит <ли> этот документ к другому времени позднейшему? или не нужно ли под этим городом разуметь вот какой город? И иногда ту же минуту цитует тех и тех писателей, и чуть только видит намек или показалось ему только намеком, уже он смелый и бодрится и входит в такой вкус и разговаривает с древними писателями запросто и задает им вопросы и сам даже отвечает за них. Наконец, позабывает вовсе о том, что он предположил, а ему кажется, что он это видит, и рассужденье заключается словами: так это вот как было, так вот какой народ нужно разуметь под этим, так вот с какой точки нужно смотреть на этот предмет. При этом, разумеется, и прихвастнет, а иногда, чего доброго, шлепнет это во всеуслышанье с кафедры. Мигом сформируется ранг последователей, и мнение пошло гулять по свету.

так что все головы губернского города в первую минуту совершенно одурели и были очень похожи на вскочившего с постели заспавшегося школьника, которому сонному его товарищи, вставши поранее утром, подсунули в нос целую горсть табаку. Потянувши ее впросонках к себе всю со всем усердием спящего, он пробуждается, вскакивает, глядит, как дурак, выпучив глаза во все стороны, и не может понять, что это с ним было и что это значит. И потом уже он различает яркий смех товарищей, скрывшихся по углам, и глядит на свет, наступающее <утро?> с проснувшимся лесом, звучащим всеми голосами птиц и с освещенной речкой, зовущей на купанье, где [с отразившимися] как в зеркале отразились обступившие ее нагие ребятишки, с криком плеща руками по звонкой воде, пугают заспавшихся на дне карасей, и потом уже он, наконец, чувствует, что в носу его сидит табак. Таково совершенно было в первую минуту состояние городских голов. Потом уже, несколько очнувшись после первого одурения, они начали, наконец, требовать отчет и стали негодуя делать запросы самим себе: Да что же это [всё], как же это и почему это?

К ГЛАВЕ IX

ête-à-tête, какой когда-либо выдерживали 16-летние девушки. Посыпалось такое количество <?> выговоров, упреков, угроз, увещаний, допросов, расспросов, что бедная девчонка бросилась в слезы и рыдала, не будучи в состоянии отвечать что-либо, а тем менее что-либо понять.

К ГЛАВЕ IX—X

«Что, каких вы мыслей, Анна Григорьевна, об приезжем-то нашем? Я думаю, вы туда ж за другими от него без ума».

«О, насчет этого я признаю, я просто не знаю даже, как он мог кому-либо понравиться».

«Я, признаюсь, тоже! Кричали, кричали; вот, говорят, хороший мужчина. И наши дамы все пошли наряжаться. Я в нем решительно не нахожу. Толст, как шкаф, нос картофель и этакое бог знает что, просто самый пребезобразнейший».

Покамест это говорила чиновница Хм, Хм, язык у чиновницы Ихм Ихм, как юла или бойкая ящерица, несколько раз выплескивался изо рта и три раза по полуслову слетало из уст ее.

«Вот уж, подлинно, история... Уж вот, точно, раскрытие, как говорится, необыкновенно превосходящее границы. Вообразите: протопопша... вот протопопша, отца Гаврилы жена. Ко мне приходит утром рано, почти что не запыхавшись, и рассказывает, что бы вы думали? Наш-то смиренник-то приезжий каков-то? а?»

«Как неужли он и протопопше строил куры?»

«Ах, боже мой, душенька Анна Григорьевна! Какое куры. Еще бы ничего куры. Послушайте, что рассказывала мне протопопша. Приехала, говорит, к ней помещица Коробочка, вся, говорит, перепуганная и вся бледная, как полотно, рассказывает, что к ней, говорит, приехал, говорит, как этот прелестник-то ночью, вообразите в 12 часов, с пистолетами в руках. Скандальезу наделал ужасного и кричит, говорит, чтобы продала ему мертвых душ; заставил, говорит, подписать ее фальшивую бумагу... »

«Представьте, какая история», — продолжала тоже почтенная чиновница.

«Ах, боже мой! но странно, что мертвые... Вот муж говорит, что Ноздрев с пьяна выдумал. Только воля ваша, Прасковья Петровна, здесь что-нибудь другое, а не мертвые души».

«Я сама тоже думаю. Я думаю, что он просто хотел Коробочку изнасильничать, а так как у нее водятся душонки и деревенька, так хотел, чтобы она ему отказала в завещании... »

«Нет, нет, Анна Григорьевна. Я знаю настоящую причину: не Коробочку хотел, это так только, для прикрытия. А настоящий его предмет это губернаторская дочка. У него в уме есть желание увезти ночью губернаторскую дочку и в первой, я думаю, церкви перевенчаться с нею».

«Как губернаторскую дочку», вскричала чиновница Ихм, выпучив от изумления глаза, которая хотя была тоже с своей стороны довольно быстра на догадки, но уж этого никак не предполагала.

«Будьте уверены, я совершенно проникла, что всё, что он делает, это всё только, чтобы отвлечь внимание, а у них уж всё приготовлено: и лошади и коляска... »

«Ах, боже мой. Вот уж, точно, никак неожиданное, чрезвычайное обстоятельство, раскрытие, превосходящее всякое описание», вскрикнула [и вся загорелась, совершенно как охотник] чиновница Гм, которая от чрезвычайных происшествий была совершенно помешана, и потому также вспыхнула, загорелась, как охотник, завидевший вдали зайца.

«Только [как] неужели он отважится увезти. Ведь нужна помощь, а он человек заезжий!»

«О, есть, есть такие люди. У него есть приятели; вот хоть и Ноздрев, например».

«Неужели и Ноздрев в заговоре?»

«Что ж тут удивительного. Ведь он на всё готов. Это сорвиголова известный; ему двадцать раз на дню сломать шею ничего не значит».

«Ах, боже. Вот происшествия случаются на свете!» повторила чиновница.

И вот таким образом из покупки мертвых душ, к величайшему изумлению, составился увоз губернаторской дочери со всеми обстоятельствами и даже впутался сюда Ноздрев.

<1 нрзб.> в это самое время, когда дамы были в экстазе, приехали дрожки прокурора, который не замедлил скоро явиться с своею неподвижною физиогномией, густыми бровями и слегка мигающим левым глазом.

Дамы натурально наперерыв принялись сообщать ему все эти события, рассказали ему об покупке мертвых душ, и [потом] о намерении увезти губернаторскую дочку и сбили его совершенно с толку, так что он сколько ни продолжал стоять на одном месте и мигать еще сильнее левым глазом, но ничего решительно не мог понять. Так на этом и оставили его обе дамы и отправились, каждая в свою сторону, бунтовать город. Это предприятие им удалось произвесть с небольшим в полчаса. Город был решительно взбунтован. Чиновники [решительно] ничего не могли понять, но тем не меньше были напуганы. Мертвые души, покупать мертвые души, для какой причины? Это так казалось странно, что никто не мог верить. С другой стороны, предполагаемое похищенье губернаторской дочки. Пусть бы это каким-нибудь прапорщиком, но человек такой [степенный] солидный, как Чичиков, уже в летах, получивший и надлежащую толщину и совершенную благонамеренность в мыслях и всё, не отважился бы на такое бойкое, рискованное, совершенно военное дело. Это казалось им почти невероятным. Зато дамы очень скоро признали это и убедились <?>, и удивлялись только, как не замечали этого прежде.

это за справедливое и не схватиться за него <с> жаром. В этом нельзя и винить их, а нужно лучше рассмотреть их положение, ибо в самом <деле> в городе уже около трех месяцев не происходило никаких слухов, ни сплетней, ни историй, и ни всего того, что называют в столицах комеражами вещь [почти] неслыханная в губернском городе, но именно было так. И вдруг после этого на голодные зубы подобная новость. Это был такой лакомый кусок, лучше которого натурально ничего нельзя выдумать, чем бы можно было подарить общество. Итак, в несколько часов знал решительно весь город. Многие из дам, которые прежде пикировались, а иные даже давно не ездили друг к другу, в это время как-то сблизились. Губернатор тоже, как легко можно вообразить, решительно не знал, что думать. Натурально, что всё это с надлежащими прибавками, переменами и комментариями было доставлено в собственные уши губернаторши. <Она> как мать и первая дама в городе, была приведена в негодование. Ту же минуту был дан приказ швейцару не принимать никаким образом Чичикова, если вздумает явиться.

Чтобы совершенно уверить мужей и сделать им, так сказать, осязательнее, дамская половина употребила какие-то средства, им одним известные, которых автор, как ни старался, никогда не мог узнать и убедился в том, в чем уже издавна убежден почти весь свет, эта сторона человеческого рода совершенная задача. Ему случалось не мало видеть на свете мужчин кажется <?> и глубоких и довольно бойких на проницательность и осмотрительность, которые, однако ж, в этом случае только пожимали плечами, и в лице их такое означалось преглупейшее выражение, какое только когда-либо было видано на человеческом лице. Чиновникам, конечно, мало было нужды до похищения, и губернаторская дочка немного могла их занимать. Но покупка мертвых душ это дело, как казалось, решительно невозможно; что здесь что-нибудь да не так, что, верно, скрывается. Председатель несколько потревожился, что купчая совершена. Капитан-исправник даже испугался [вначале], что в самом деле не другой ли кто этот приезжий и, как обыкновенно, прежде всего спохватились, не подосланный ли от генерал- губернатора. Нужно знать, что в это время получили известие сделать строгое разыскание, что показался делатель фальшивых ассигнаций. Это опять сбило с толку, впрочем, весьма почтенных чиновников. И когда, чтобы хорошенько подумать, все собрались в доме господина полицмейстера, вовсе не было похоже на те очень веселые и приятные компании, которые бывали, когда [бывало] почтмейстер, щелкнув, говорил председателю: «А что, брат Петруша, как бы того, понимаешь, что ноги не моет, чорт побери». На этот раз беспокойство довольно натуральное, так что приличные и полные лица те, которые всегда цвели каким-то довольством, как хорошие зрелые фрукты, сделались отчасти похожи [на лимон] на сушенные фиги. Все почти уверены были, что Чичиков [не Чичиков] должен быть не то, чем показывал; но кто он таков действительно, в этом произошла такая разность мнений, какие, я думаю, еще ни в каких конференциях <1 нрзб.> советах не существовало даже [во время самых] запутанных обстоятельствах всемирной истории. Одни говорили, что делатель фальшивых ассигнаций. Другие, что не чиновник ли губернаторской канцелярии; иные, бывшие более материалисты, что просто Чичиков, но, вероятно, он в уме немножко тронулся. Иной даже изъявил догадки, не скрывающийся ли разбойник. Как вдруг почтмейстер, которого как бы осенило каким-то откровеньем свыше, <сказал?>

«Знаете ли, господа, кто это?»

«Это, господа, сударь мой, не кто другой, как капитан Копейкин».

А когда [судари] все в один голос спросили, а кто же такой этот капитан Копейкин:

«Дак вы не знаете, кто таков капитан Копейкин?» сказал почтмейстер.

Все отвечали отрицательно.

«Капитан Копейкин», сказал почтмейстер и при этом, открывши свою табакерку только на половину, потому что боялся, чтобы кто-нибудь из соседей не запустил туды своих пальцев, в чистоту которых он плохо верил и даже приговаривал: «Знаем, батюшка, куда вы ими наведывались!» «Капитан Копейкин!», повторил он, захвативши пальцами табак и потом встряхнувши с небольшим прищелком и удовлетворивши им нос свой с обеих подъездов: «Капитан Копейкин, да ведь это, если рассказать вам, так это выдет то есть презанимательная даже для писателя какого-нибудь эдакая, понимаете, поэма целая».

Все присутствующие изъявили желание узнать эту историю, или, как выразился почтмейстер, для писателя целую поэму. —

К ГЛАВЕ IX

Судили, судили и решили на том, чтобы расспросить покупщиков, у которых Чичиков торговал и купил эти загадочные мертвые души. Прокурору выпал жребий [итти] переговорить к Собакевичу, а председатель вызвался сам итти к Коробочке. А потому отправимся и мы вослед за ними и посмотрим, что такое там разузнали.

Глава

тоже прочный. Собакевич был с супругой; детей при нем не было. Он начинал уже скучать и помышлял об отъезде, ожидал только оброка за землю, которую нанимали под репу трое городских мещан, да окончанья какого-то модного капота на вате, который вздумала заказать городскому портному [его] супруга. Он уже, сидя на кресле, начинал побранивать и мошенничеством, и прихоть, а сам всё глядел на угол. В это время вошел прокурор. Собакевич сказал: «Прошу», и, приподнявшись, сел опять на стул. Прокурор подошел к ручке Феодулии Ивановны и, приложившись к ней, сел также на стул. Феодулия Ивановна, получивши себе на руку поцелуй, села также на стул. Все три стула были выкрашены зеленой масляной краской с малеванными кувшинчиками по уголкам.

«Пришел с вами переговорить об деле», сказал прокурор.

«Душенька, ступай в свою комнату. Там тебя, верно, ждет портниха».

Феодулия пошла в свою комнату.

«Позвольте вас спросить: какого <рода?> людей продали вы Павлу Ивановичу Чичикову?»

«Как какого рода», сказал Собакевич. «На это крепость есть; там означено, какого рода: один каретник».

«По городу, однако ж», сказал прокурор, несколько замявшись: «по городу разнеслись [такие] [странные] слухи».

«Много в городе дураков, оттого и слухи», сказал спокойно Собакевич.

«Однако ж, Михаил Семеныч, такие слухи, что просто голова кружится: что души не души, что цель совсем не та, чтобы переселить, и что сам Чичиков загадочный человек. Оказываются такие подозрения. По городу пошли такие пересуды»

«Да позвольте спросить вас: вы сами баба, что ли?» спросил Собакевич.

Этот вопрос озадачил прокурора. Он сам у себя никогда еще не спрашивал, баба ли он, или что другое.

«Вы бы с этакими запросами посовестились даже и приходить ко мне», сказал Собакевич.

«Вы бы пошли к каким-нибудь пряхам, что по вечерам говорят об ведьмах. Уж если бог не дал о чем поумней завесть разговор, играли бы в бабки с малыми ребятами. Что вы в самом деле пришли смущать честного человека? Что я вам, в насмешку, что ли? В службе своей, как следует, не упражняетесь. Чтобы отечеству как-нибудь послужить и на пользу ближнему, храня товарищей, о том не думаете. А вот только, чтобы быть подальше других. Куда дураки подтолкнут, туда и плететесь. Так себе за ничто и пропадаете, и доброго следа после вас не останется».

Прокурор совсем не нашелся, что отвечать на такое неожиданное поучение. Разбитый в прах и уничтоженный пошел он от Собакевича. А Собакевич ему вслед: «Убирайся себе, собака!»

В это время вошла Феодулия. «Что это от тебя прокурор так скоро вышел?» сказала она.

«Угрызенье совести ощутил, так и вышел», сказал Собакевич. «Вот тебе, душа моя, в глазах пример. Какой старой человек, уж и волос седой в голове, а я знаю, что он до сих пор по чужим женам ходит. У них уж обычай у всех; собаки все. Мало того, что даром бременят землю, да еще дела такие делают, что скоту бы и [творят] такие грехи<?> творят, что их всех бы в один мешок да в воду. Весь город разбойничий вертеп. Незачем нам здесь оставаться больше, уедем!»

Супруга хотела было представить, что еще не готов капот и нужно купить для праздника какие[-то] ленты на чепцы. Но Собакевич сказал: «Это, душа моя, всё модные выдумки, они тебя к добру не доведут». Велел собирать всё в дорогу, сам пошел, вместе с квартальным, к мещанам и взял с них оброк за репу. Потом зашел к портнихе и взял капот недошитый, так, как был в работе, с воткнутой иголкой и ниткой, с тем, чтобы дошить его в деревне, и выехал из города, приговаривая, что опасно даже заезжать в этот <город>, потому что мошенник сидит на мошеннике и можно легко самому погрязнуть вместе с ними во всяких пороках.

Прокурор между тем так был озадачен приемом Собакевича, что недоумевал, как и рассказать об этом председателю.

Но и председатель тоже немного успел в объяснениях. Начать <с> того, что, поехавши на дрожках, попал он в такой грязный и узкой переулок, что во всю дорогу то правое колесо выше левого, то левое выше правого. От этого ударил он <1 нрзб.> самого себя весьма <сильно?> палкой в подбородок, потом затылком вылетел <?> и в заключенье [везде] забрызгался грязью. Въехал он во двор к протопопу среди чавканья, шлепанья грязи, свиного хрюканья. Оставивши дрожки и пробравшись пешком позади всяких клетухов и вступил, наконец, в сени. Здесь он прежде спросил полотенце и вытер лицо. Коробочка встретила его так же, и как Чичикова, с тем же меланхолическим <видом?>. На шее у ней было что-то наверчено, вроде фланели. В комнате было бесчисленное множество мух и какое<-то> отвратительное для них блюдо, к которому они, казалось, уже привыкли. Коробочка попросила его садиться.

«Скажите пожалуйста, точно ли к вам, в ночное время, с пистолетом в руке приезжал один человек, покушавшийся вас убить, если вы не отдадите каких-то душ? И не можете ли объяснить нам, какое было его намерение?»

«Да уж как не могу! Возьмите ведь мое положение: двадцать пять рублей бумажками! Ведь я не знаю, право. Я вдова, я человек неопытный. Меня не трудно обмануть в [таком] деле, в котором я, признаться вам сказать, батюшка, ничего не знаю. Пеньке-то я знаю цену. Сало тоже продала третье... »

«Да расскажите прежде пообстоятельнее: как это? Пистолеты при нем были?»

«Нет, батюшка, пистолетов, оборони бог, я не видала. А мое дело вдовье. Я не могу знать, почем ходят мертвые души. Уж, батюшка, не оставьте, поясните, по крайней мере, чтобы я знала цену-то настоящую».

«Какую цену? Что цена, матушка? Какая цена?»

«Да мертвая-то душа почем теперь ходит?»

«Да она дура от роду или рехнулась», подумал председатель, глядя ей в глаза.

«Что ж, двадцать пять рублей? Ведь я не знаю, может быть они пятьдесят, [сто] или больше».

«А покажите бумажку», сказал председатель и посмотрел ее против света, не фальшивая <ли>. Но бумажка была, как бумажка.

«Да расскажите же вы, как он у вас купил, что купил. Я в голову ничего не могу сообразить».

«Купил», сказала Коробочка. «Да вы-то, батюшка, что ж вы-то не хотите мне сказать, почем ходит мертвая душа, чтоб я знала настоящую цену мертвых душ?»

«Да помилуйте [полно мату<шка>] что это вы говорите, где ж видано, чтобы мертвых продавали?»

«Да что ж вы цены не хотите сказать?»

«Да что ж цены. Помилуйте, какая цена. Скажите мне сурьезно, как было дело. Угрожал он вам чем, хотел обольстить [что ли]?»

«Нет, батюшка; да вы, право... Теперь я вижу [сама], что вы тоже покупщик». И посмотрела подозрительно в глаза.

«Да я председатель, матушка, здешней палаты».

«Нет, батюшка, как хотите, вы это уж того изволите так, хотите сами меня обмануть. Да ведь что ж вам из того, ведь вам же хуже. Я бы вам продала и птичьих <перьев>: у меня о рождестве и птичьи перья будут».

«Матушка, говорю вам, что я председатель. Что мне ваши птичьи перья. Не покупаю ничего».

«Да ведь торг честное дело», продолжала Коробочка. «Сегодня я тебе, завтра ты мне продашь. Что ж, если мы станем этак друг друга обманывать, да где ж и правда тогда? Ведь это [правда-то] перед богом грех».

«Матушка, я не покупщик, я председатель!»

«Да бог знает. Может быть, вы и председаете; ведь я не знаю. Что ж? Я вдова. Да что ж вы так расспрашиваете? Нет, батюшка, я вижу, что вы сами, того, хотите купить их... »

«Матушка, я вам советую полечиться», сказал председатель, рассердившись. «У вас вот недостает... » сказал он, постучавши себя пальцем по лбу, и вышел [в сердца<х>] от Коробочки.

Коробочка так на этом и осталась, что это был откупщик, и удивлялась только тому, какой сердитый стал народ на белом свете и как трудно бедной вдове. Председатель изломал колесо в дрожках и забрызгался вонючею грязью. Вот всё, что приобрел он в этой неудачной экспедиции, включая сюда [также и] разбитый палкою подбородок. Подъезжая к дому, встретил он прокурора, который тоже ехал на дрожках не в духе, повесивши [голову ?].

«Ну, что узнали от Собакевича?»

«Во всю жизнь не был трактован... »

«А что?»

«[А что?] Оплевал совсем [всего]», сказал прокурор с огорченным видом.

«Как?»

«Говорит, что на службе от меня проку нет: ни одного доноса не подал на товарищей. В других местах прокурор, что [ни] неделя, [то и] посылает донос; я выставлял «чел» на всяком листке, даже и тогда, когда иной раз следовало бы подать доносом, не задерживал ни одной бумаги».

Прокурор истинно сокрушался.

«Так что ж он < об> Чичикове говорит?» сказал п<редседатель>

«Что говорит? Бабами назвал всех, обругал [всех] дураками [и сплетниками]».

«Господа, я должен вас известить, что нужно быть осторожну. Говорят, действительно в нашу губернию назначается генерал-губернатор». И председатель и прокурор разинули рот. Председатель подумал про себя: «Вот кстати приедет на расхлебки. Заварили суп такой, что чорт и вкус в нем какой отыщет. Увидит, какая бестолочь в городе».

«Одно за другим», подумал огорченный прокурор.

«Не знаете о том ничего, кто назначен в генерал-губернаторы, какого нрава, какого свойства?»

«Ничего еще неизвестно», сказал <вице-губернатор>.

В это время подъехал на дрожках почтмейстер.

«Господа, могу вас поздравить с [новым] генерал-губернатором».

«Слышали, да ведь еще неизвестно», сказал вице-губернатор.

«Известно даже и кто», сказал почтмейстер: «князь Однозоровский-Чементинский».

«Что ж говорят?»

«Строжайший человек, судырь мой», сказал почтмейстер. «Дальновиднейший и крутейшего нрава. Был он прежде в каком-то эдаком, понимаете, казенном большом построении. Завелись там кое-какие грехи. Всех, судырь, распушил, стер в прах, так что, понимаете, и подметать было нечего».

«А здесь в городе <нет> никакой надобности строгих мер».

«Палата, судырь мой, сведений; человек размера, понимаете колоссального!» продолжал почтмейстер. «Случилось один раз... »

«Однако ж», сказал почтмейстер: <мы говорим на улице, при кучерах. Лучше ж заедем».

<1 нрзб.> дрожек. Кучера [хлыснули] закричали, и четверо дрожек потянулись [на двор] к председателю.

«Кстати чорт принес этого Чичикова», думал председатель, снимая с себя в передней забрызганную грязью шубу.

«Я всё не могу разобрать этого дела», сказал вице-губернатор, скидая шубу.

Почтмейстер ничего не сказал, сбросил просто.

Вошли в комнату, где вдруг явилась закуска. Губернские власти <не обходятся ?> без закуски, и если в губернии хоть два чиновника сойдется, сам-третей является закуска.

«Я, хоть убей, не знаю, кто таков этот Чичиков».

«Я и подавно», сказал прокурор. «Этакого запутанного дела я и в бумагах не читывал, и не имею духу приступить... »

«А как человек между тем светского лоску», сказал почтмейстер, наливая сначала темной и розовой [и желтой] и составив себе смесь из разных водок: «очевидно был в Париже. Я думаю, что едва ли не дипломатом служил».

«Ну, господа!» сказал в это время, входя, полицеймейстер, известный благотворитель города [и] любимец купечества и чудотворец в угощениях: «Господа! О Чичикове я ничего не мог узнать. В собственных бумагах его порыться [никак] не мог. Из комнаты не выходит. На беду чем-то заболел. Расспрашивал людей. Лакей пришел Петрушка, кучер Селифан. Первый был не в трезвом состоянии, да и всегда быв<ает?> таков». При этом полицеймейстер подошел к водке и составил смесь из трех водок. «Петрушка говорит, что барин как барин, водился с людьми, кажется, хорошими: с Перекроевым. Назвал много помещиков, всё коллежские и статские советники [иные даже и повыше]. Кучер Селифан: неглупым человеком показывался всеми за то, что службу хорошо исполнил. Был [говорит] в таможне, при каких-то казенных постройках, а в каких именно, не мог сказать. Лошади три: одна куплена, говорит, три года назад тому. Серая, говорит, выменена на серую, третий куплен. А сам Чичиков действительно называется Павел Иванович и точно коллежский советник».

Все чиновники задумались.

«Порядочный человек, и коллежский советник», подумал прокурор: «и решиться на такое дело, как увозить губернаторскую дочку, или возыметь безумие покупать мертвые <души>. Пугать по ночам спокойных престарелых помещиц, это прилично какому-нибудь гусарскому юнкеру, а не коллежскому советнику».

«Если коллежский советник, как же пуститься в такое уголовное преступление, как делать бумажки», подумал вице-губернатор, который был сам коллежский <советник>, любил играть на флейте и душу [скорей] имел склонную к искусствам изящным, а не к преступлению.

«Воля ваша, господа, а это дело как-нибудь нужно кончить: приедет генерал-губернатор, увидит, что у нас, просто, чорт знает что».

«Как же вы думаете поступить?»

«Я думаю, надобно поступить решительно».

«Как же решительно?» сказал председатель.

«Задержать его, как подозрительного человека».

«А если он нас задержит, как подозрительных людей?»

«Как так?»

«Ну, а если он подослан? Ну, что если он с тайными порученьями? Мертвые души! А бог знает, гм! Будто купить мертвые души, а может быть, это розыскание обо всех [душах] тех умерших, о которых было подано от неизвестных случаев.

«Что ж, как поступить [вы полагаете] господа?» сказал полицеймейстер, благотворитель г<орода> и благодетель купечества, и, произведши смешение водки сладкой, горькой, выпил, закусивши.

«Я, право, не знаю, как поступить», [сказал председатель].

«Господа», сказал почтмейстер, выпивши рюмку мадеры и засунувши в рот ломоть голландского сыру с балыком и маслом, «я того мненья, что это дело хорошенько нужно исследовать, разобрать хорошенько, и разобрать камерально [понимаете] сообща, собравшись всем, как в английском парламенте, понимаете, чтобы [это, так сказать,] досконально раскрылось до всех изгибов, понимаете».

«Что ж, соберемся», сказал полицеймейстер.

«Да», сказал председатель, «собраться и решить вкупе, что такое Чичиков».

«Это благоразумнее всего решить, что такое Чичиков».

«Да, отберем мненья у всех и решим, что такое Чичиков».

Сказавши это, в одно время все пожелали выпить шампанского и разошлись довольные [по крайней мере] тем, что комитет этот всё объяснит и покажет ясно и досконально, что такое Чичиков.

От скуки или так уж с горя, герой наш приказал подать себе чаю, хотя знал, что чай в трактирах вообще очень похож бывает запахом и даже вкусом на табак. В задумчивости и в каком-то странном положении стал он разливать, хлебнул и чихнул вместе, потому чай был чистейший табак.

К ГЛАВЕ XI

Ничего, однако ж, не случилось так, как располагалось. Чичиков проснулся гораздо позже, нежели думал, это уже была первая неприятность. Вставши, он ту же минуту послал узнать, заложена ли бричка и всё ли готово, но донесли, что бричка не заложена и не всё готово. Это была вторая неприятность. Он приготовился принять не очень ласково нашего друга Селифана и, полный нетерпенья, ожидал там только услышать, какой предлог тот приведет в оправданье, как, наконец, и сам Селифан показался в дверях и начал тот же самый разговор, который всегда с их стороны предполагается, особливо, когда нужно скоро ехать.

«Да что, Павел Иванович, ведь нужно будет лошадей ковать. Оно теперь больно подгрязнило».

«Ах ты... » Тут было вставлено в важных случаях необходимое кое-какое словцо, без которого на Руси дела делаются как-то не так живо. «Зачем же ты мне прежде об этом не сказал? Не было времени что ли? а?»

«Да время-то было, да я не хотел вашу милость беспокоить. Да и перед-то у брички весь расшатался, уж круг нужно будет новый делать, потому она если оставить так, то она и двух станций не сделает, потому перед-то больно не надежен».

— «Подлец эдакой. Какой урод тебя дурака на свет пустил. Три бы дни бы за это <1 нрзб.> ему ждать. Да где у тебя прежде глаза были? Нет, вот именно к последнему часу притянул, мерзавец. Когда бы вот ехать, так вот тут-то он именно и подвернулся. Что не видал что ли, рыло ты глупое».

«Да оно видел; да думал, что ничего».

«А вот теперь ступай, приведи кузнеца, и чтобы в 2 часа было всё сделано».

«Да еще, Павел Иванович. Ведь серого-то коня, право, продать бы хоть бы, потому что он, Павел Иванович, подлец, право. Такое, что никуда, то есть можно сказать, только помеха другим».

«Да вот как раз стану я теперь продавать».

«Ей-богу, Павел Иванович, то-есть он только что на вид... а на деле-то он такой лукавый конь. Такого коня то- есть нигде нет».

«Довезет. Об этом подумаем в другом городе, ступай за кузнецом».

на плечах, городишки с двумя лавчонками, баранками, мылом и пряниками, шлахбаумы, поля неоглядные и по ту — другую сторону зеленые, желтые и черные свеже разрытые полосы, вороны, как мухи, и горизонт без Эх, ты, Русь моя! Моя забубенная, разгульная, расчудесная, расцелуй, люби тебя бог, святая земля. Как не родиться в тебе разгульной, беспредельной мысли, когда ты сама без конца. Как не развернуться на таком широком просторе и не быть в тебе богатырю, когда есть где пройтись ему. — Дрожу и чую с слезами в очах, слышу широкую силу и замашку, когда гляжу на эти потерявшие конец [моря] степи, на движущиеся, не колышущиеся моря. У, в какую в даль несет меня могучая мысль и какие чудные грезы мчатся передо мною. Засияет, сверкает [у меня] в оке. Эх, Русь!

Чуд<ная>

Эх, Русь, ты

К ГЛАВЕ XI

«Держи, держи левее, дурак», кричал Селифану, который тоже с своей стороны

Вот я тебя палашом, кричал скакавший навстречу верхом с аршинными <усами> [чорт] бери чорт твою душу... Казенный экипаж, не видишь».

К ГЛАВЕ XI

Где ж, скажите, где в ином, другом месте столько божьего свету развернулось во все концы. Бездонная моя! [беспредельная] Глубина и ширина ты моя! Найдись где-нибудь бог или человек, расскажи мне, что я чую, вперивши очи на эти недвижные, неколеблемые моря, на эти потерявшие конец степи? Что за сила и замашка. —

незнакомую землю, даль? Что же я? человек ли я? Эх.

К ГЛАВЕ XI

А ночь! Какая ночь деется в вышине и сияет, а воздух, а небо далекое, высокое, там на недоступной вышине, так необъятно раскинувшееся, так ясно в отдаленной глубине своей. Как чудно дышит в лицо тебе дыхание ночи и убаюкивает тебя, и дремлешь ты, и забываешься, и храпишь

Наконец герой наш думал о том и о сем, начиная иногда и позабываться, закрывать иногда глаза, склонять голову свою на угол подушки. Автор очень рад, признается. Теперь, наконец, на свободе можно поговорить несколько обстоятельнее о нашем герое, ибо до сих пор, нужно признаться, всё мешали. Автор сомневается [душевно], чтобы избранный им герой мог понравиться читателям, а особенно дамам, потому что дамы <требуют ?> чтобы герой был непременно совершенен, совершенен во всех частях: и физически и нравственно, — без пятнышка, как говорится. Автор даже предвидит уже заранее, что и самая наружность героя, [некото<рая>] полнота и средние лета будут очень не по вкусу им и они, отворотившись, даже скажут: фи, такой гадкой! Но как бы ни хотелось мне быть вежливым, на этот раз никак не могу взять в герои добродетельного человека. Да если, впрочем, сказать правду, то всё, что относится к перу, бумаге и чернилу, он до сих пор еще ничего не производил по внушению дамскому, и даже если дама облокотится на письменное бюро, и то уж он чувствует какую<-то> маленькую неловкость. А впрочем, если сказать напрямик, то он не имеет обыкновения смотреть по сторонам, когда пишет. Если и подымет глаза, то разве только на висящие перед ним на стене портреты Шекспира, Ариоста, Фильдинга, Сервантеса, Пушкина, отразивших природу таковою, как она была, а не каковою угодно некоторым, чтобы была.

пошел, только знай помахиваем кнутом да похлестываем. Немудрено, что, наконец, изморили его так, что он похож бог знает на что: ребра да кожа, и тени нет добродетельного человека. Нет, пора, наконец, припречь и подлеца.

К ГЛАВЕ XI

«фи, такой гадкой!» и отворотятся. Но как бы ни хотелось автору услужить дамам, но на этот раз никак не может, — нет, извините. Что касается до того дела, к которому относятся перо и чернила, уж здесь позвольте мне быть хозяином. Уж тут я никак не намерен угождать дамским требованиям и не пущу ни одну даму к себе в кабинет. На этот раз никак не могу взять добродетельного человека героем. И я имею на это совершенно справедливую причину: в самом деле, добродетельного человека запрягли, как коня какого-нибудь. Пошел<?> да и пошел. Только так и понукают и хлещут его по бокам. [Нужно ж, наконец, дать ему отдых] и в самом деле его так уж изморили, что теперь уж он бог знает что такое и не похож даже на добродетельного человека: инда ребра видны на боках, и еле движется; нужно, наконец, дать ему отдых; пора и подлеца припречь на пристяжку.

К ГЛАВЕ XI

Я, признаюсь сам, не позволю даме облокотиться на мое письменное бюро. Да если бы и облокотилась, то, признаюсь, я бы этого не заметил: я не гляжу в это время по сторонам; если я взгляну, то вверх, где висят передо мною стенные величавые портреты Шекспира, Пушкина, Ариоста, Фильдинга, Сервантеса, Пушкина

дрожь. Кони мчатся. Как соблазнительно, когда предашься дремоте и смежают очи и сквозь <сон> уж слышатся и: «Поди и поди» и «Не белы снеги». Сап лошадей и быстрый шум колес и уж храпишь, прижавши совсем к углу соседа. Проснешься: восемь <станций> убежало назад. Луна. Город. Ночь. Церкви с старинными грушеобразными куполами и тонкими остроконечными темными белокаменными домами. Сияние месяца там и там, как белые полотнянные платки, косяками пересекают их черные тени, как уголь. Как сверкающий металл, блестит крыша и ни души нигде; всё спит; один одинешенек, разве где-нибудь в окошке брежжит <?> огонек. Мещанин ли городской кому тачает сапоги, пекарь ли возится в печурке, — что до них. А ночь, ночь. Свежий <2 нрзб.> воздух, чистое, ясное зеркало, небесное пространство. А луна, красавица моя старинная, моя верная любовница, боже мой <?> что глядишь ты на меня с такою думою, так любовно и умильно и нежишь меня, душа моя. Твои родственнее душе моей, чем все другие ласки. И прославим, прославим, господи, молодых. Какая невидимая толпа друзей, поцелуев, речей и пенья в твоем полном обнимающем сиянии. Музыка или песня колыбельная, песня убаюкивает меня, и вот уже позабылся вновь сном и храпишь, и ворочается сердито, почувствовав на себе тяжесть, бедный прижавшийся к углу сосед. Проснулся вновь, и уж опять перед тобою поля и степи без конца со всех <сторон?> Нигде, нигде ничего: всё открыто. Верста с цифрой летит тебе навстречу. Занимается утро: на побелевшем небосклоне золотая полоса. Свежее и жестче ветер. Покрепче в шинель и шубу. Какой славный холод. Какой чудный, обнимающий вновь тебя сон. Толчёк, и проснулся. На вершине неба солнце. «Полегче, легче», — слышен голос. Телега спускается с кручи. Внизу плотина широкая и широкий, ясный пруд, сияющий, как медное дно перед солнцем. Деревня, избы рассыпались на косогоре, блестящий звездою крест сельской церкви в стороне. Болтовня мужиков и чертовский апп<етит> в желудке. Боже, как ты хороша подчас далекая, далекая дорога. Сколько раз, как погибающий и тонущий, я хватался за тебя и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала. А сколько родилось в тебе чудных замыслов, какие поэтические пережитые <?> и перечувствованные виделись грезы. Но и наш друг чувствовал в это время не прозаические грезы. Посмотрим, что он чувствовал. Сначала он не чувствовал ничего; он только поглядывал назад, как бы уверяясь, точно ли он уехал из города и действительно скрылся от него город. Потом, когда увидел, что уж город, точно, скрылся, что уж даже ни шлахбаумов, ни кузниц и всего того, что находится вокруг губернских городов, не видно, когда уже и белые верхушки каменных церквей давно спрятались, он занялся только дорогою: посматривал гораздо покойнее направо и налево, и город N как будто бы не был, как будто бог знает, в какое давное время проезжал и видел. Иногда вдруг в самых странных и беглых чертах, в небольшой картине и в тесных рамках представлялось ему городское общество: губернаторский бал, почтмейстер-остряк, Собакевич подлец, гостиница, вечерние висты до петухов, осетрина, белуга, Ноздрев, шампанское и поклоны с объятиями и слова: почтеннейший Павел Иванович. Но всё в памяти его представлялось как бледное отражение, какой-нибудь 40 или 50 оттиск, что-то похожее на те пятна, которые видим мы, [после того, как] поглядев пристально на солнце и потом зажмурив глаза: сначала они горят, круглятся ярко, потом мало-помалу темнеют и становятся, наконец, темными, как тучи.

К ГЛАВЕ XI

К сожалению, первоначальная история героя нашего очень темна. Родители его, говорят, были дворяне; но столбовые или личные, наверно никак нельзя сказать. Повидимому, кажется, герой наш не удержал в чертах лица своего фамильного сходства с своими родителями: по крайней мере одна какая-то родственница его [выразилась] по случаю его рождения выразилась известною пословицею, что родился ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца. Младенческ[их] никаких тоже воспоминаний не сохранилось из детского его возраста. Он помнил только весьма неясно, что отец его был какой<-то> высокой, худощавый и даже чахоточный человек, который ходил по комнате в весьма длинном сертуке, плевал в песочницу, находившуюся в углу комнаты, и бил очень больно линейками по рукам нашего героя за всякую ошибку, которую он делал, упражняясь в списании вечно находившейся перед ним прописи: «Добродетель есть сама себе награда», совершенно пожелтевшую и испачканную немилосердно пятнами. Потом находился в уездном училище. Как он там учился, это тоже неизвестно. Замечательно только то, что он между товарищами своими был один из тех, которых несколько трудно было надуть, и вел себя как-то так, что почти всегда другие его угощали, а не он других. Потом был он и в губернской гимназии, и тут характер его несколько яснее стал обозначаться, и он возымел, наконец, сильное стремление к тому, к чему, как казалось

К ГЛАВЕ XI

— ничего такого, к чему молодые души влекутся иногда неумеренно. В этом отношении он был так благоразумен, как старик.

И тут оказалась заметною в характере его весьма приятная сторона: ничего не было в нем буйного или непокорного начальству, но все движения довольно кротки, ни в каких шалостях он не был никогда замешан. [Очень хорошо сидел в классе] Никогда не являлся неряхой или растрепой, садился на первой скамейке, первый подавал шляпу своего учителя и баллы в поведении получал отличные. [Но в характере его, ровном решительно во всех отношениях, стало обнаруживаться одно довольно сильное направление] И всё, однако ж, в нем не было ничего, повидимому, необыкновенного и он мог бы остаться всю жизнь свою так кое-что, что называется словом, получившим ныне необыкновенно обширный смысл, именно: хороший человек. Но так как автору позволяется иногда заглянуть несколько поглубже в душу, чем глядят другие люди, то он никак не может пройти, чтобы не сказать, что в характере его, повидимому совершенно ровном, было одно кое-какое стремление, которое было очень сильно. Это стремление было, что называют, стремление приобресть копейку. С самого с измалу непонятно каким образом, [уже] но у него образовалось и существовало это чувство. Он уже питал нежное этакое влечение к разным движимым и недвижимым имениям, приобресть [разные] солидные блага мира сего, сделаться совершенно основательным, почтенным человеком. Владение имуществом имело для него нельзя описать какие приятности. Из всего того, что ему случалось читать, ему больше всего нравилась известная историйка молочницы, несшей кувшин и замечтавшейся о том, что она купит на [это] деньги, вырученные за молоко, как купит сначала маленькую свинку, как выкормит ее и эта свинка сделается свиньей, свинья наведет поросенков, как эти поросенки тоже каждый с своей стороны сделается свиньей и доставят столько деньгами, что можно купить корову и кобылу, и как потом пойдет целый завод лошадей и коров, потом дом на эти купит деньги, потом деревню, там и пошло что далее, то еще лучше. Эта постепенная прогрессия имела для него что<-то> такое утешительное в самых еще ребяческих летах. Но зато он никак равнодушно не мог читать окончания этой истории: когда молочница от радости прыгнула и разбила кувшин — это его тронуло до слез. И никогда, как сам он потом сознавался, ни одна чувствительная драма и трагедия не трогала его так, ни даже роман очень трогательный «Герцогиня Лавальер» Жанлис, который ему случилось прочитать в скучное время.

Всякой человек с порядочным капиталом и состоянием уже возбуждал в нем какое-то непостижимое, почти благоговение, которого он сам даже не мог понять, и всегда почти даже против собственной воли брался за шляпу, попадись ему таковой навстречу, хотя бы он вовсе не был с ним знаком.

Такие сердечные движения, означавшие, впрочем, весьма основательного и благоразумного человека, побудили его, не отлагая времени, определить себе карьер и дорогу. Карьер, известное дело, один: государственная служба, и потому он определился в казенную палату, присутственное место, казавшееся ему и приличною и вместе с тем не без выгоды. Определившись в казенную палату, он скоро обратил на себя внимание стараньем, большою внимательностью к делу. Ну, и надобно сказать притом, что и самая наружность была как-то благообразнее, потому что нечего таить правды, в тогдашнее время в казенной палате точно было несколько грязно и уж решительно ничем облагорожено. Низшие чиновники бог знает на что были похожи: тот глядел волком на всех и грубил и начальнику и подчиненному, у того лицо было как дурно выпеченный хлеб: одну щеку раздуло ему вдвое больше другой [или] подбородок покосило в одну сторону, нос в другую, словом, как обыкновенно бывает неудавшийся хлеб, который вместо того, чтобы подняться ровно, как прочие, перегнулся и вздулся как то болдырем с трещиной; тот издавал во всё время какой-то лошадиный сап и потчивал спиртом. Вообще как-то неопрятно было. Притом и в одежде служащее сословие было несколько неопрятно: очень плохо брилось, так что подбородки их были похожие на крупные железные напильники такого же серо-железного цвета, и потому весьма естественно, что такой человек, как Чичиков, с некоторыми уже и тогда начинавшими оказываться приятными манерами, приличием во всем и, наконец, тою добродетелью, которую всякой отец рекомендует своему сыну и которая известна под именем искательности, весьма естественно, что он мог пробить себе дорогу. Он очень скоро подбился к одному повытчику, что ли, наверное не помню, человеку весьма неразговорчивому и даже не слишком расположенному оказывать кому- либо благосклонность. Но он так, наконец, об<шел>, что и этот не устоял, подался и, наконец, уж как это случилось, только герой наш переехал к нему на квартиру жить с ним и исправлял даже должность домовода, разливал чай. Хозяин [же] сам был вдовец, впрочем, имел зрелую дочь, единственную наследницу кое-какого благоприобретенного имения. Он даже готовил ее в невесты Чичикова. Из этого видно, до какой степени он <к> нему расположился, и сам Чичиков был, как казалось, не прочь: обращался с ней, как с будущей невестою, а благодетеля называл папенькой и целовал в руку. Но как только получил место и сделался сам повытчиком, то перестал звать папенькой и не целовал больше в руку, а очень однако ж приятно с ним раскланивался, когда встречался, просил к себе на чашку чаю, потому что переехал тот же час на другую квартиру, но о невесте не заговаривал ни слова, так что престарелый чиновник очень сильно потом почесывался в затылке, но потом, однако ж, не мог убедиться, что Чичиков, точно, очень приятный человек.

как он выражался, и для себя провести время. Среди разных поручений и хлопот досталось ему между прочим одно, именно похлопотать о залоге в опекунский совет нескольких сот крестьян. Имение было очень расстроено: разные скотские падежи, прилипчивая болезнь, истребившая множества крестьян, приказчики и вообще плохое управление — всё принудило владельца для поправления как самого имения, так и для удовлетворения кое-каких своих надобностей, <в> которых, натурально, у русского человека недостатка никогда не бывает, прибегнуть, наконец, к залогу, который вообще тогда еще был дело новое и, натурально, решались не без страху. — Чичиков, в качестве [осторожного] поверенного, расспросил очень осторожно, и, натурально, прежде расположивши в хорошую сторону председателя там или того-другого, положим, просто секретаря, так как мы уже положили прежде называть всех вообще двигающих делами, — итак, расположивши в хорошую сторону секретаря, он расспросил, что вот, мол, случилась смертность: человек нескольких недостает на лицо. — «Да ведь они в ревижской сказке числятся?» — «Числятся». — «Ну, так пусть их стоят до подачи новой сказки: [ведь] они идут за живых. Велика беда — умерли. Один умрет, другой родится, и всё в дело годится». Секретарь, как видно, и в рифму умел говорить. А между тем героя нашего осенила самая вдохновеннейшая мысль, какая когда-либо приходила в человеческую голову... «Эх я, Аким-плошина!» сказал он сам себе: «ищу рукавиц, а обе за поясом! Да накупи я всех этих душ, которые вымерли, пока не составилась новая ревижская сказка, да приобрети я хоть, например, тысячу, — опекунский совет дает по 250 рублей на душу — так вот уж у меня 250 тысяч капиталу. А вот теперь время самое удобное. Недавно была война, в болезнях эпидемических недостатку не было, народу вымерло немало, а приобрести их-то уж, без сомнения, легко. Помещики попроигрывались почти все в карты. Закутились и прокутились изрядно, а особливо молодые; подати уплачивать трудно, так мне всякой с радостью их сбудет, уж даже потому только, чтобы не платить за них подушного. Еще может даже так случиться, что я зашибу с них какую-нибудь копейку. Конечно, дурно то, что всё это в раздробь и что [крестьян] не будет некоторым образом видно, чтобы крестьяне составляли одну какую-нибудь деревню, да и без земли нельзя закладывать, — но и этому можно помочь. Теперь продаются земли от казны в Херсонской и Таврической губернии по рублю десятину, только заселяй, туда их всех и переселить, и переселение можно сделать законным порядком, как следует по судам. Это уж мое дело. Я знаю, как это сделать. Если захотят освидетельствовать крестьян, то и я здесь не прочь. Пожалуй я представлю и свидетельство за собственноручным подписанием капитан-исправника, и всё как следует. Деревню же можно назвать или просто Чичикова слободка, или по имени, данному мне при крещении: село какое-нибудь Павловское».

ему, а уж автор как благодарен, так и рассказать нельзя, потому <что>, что ни говори, не приди Чичикову в голову сия мысль, неизвестно <была> бы на свете и эта поэма.

Автору, пожалуй, и весьма бы хотелось выбрать другого, и он даже отчасти знает, какие характеры им бы понравились, ну да поди ты, между прочим, сладь с Чичиковым. У него совершенно другие потребности, и он здесь решительно хозяин, и куда он хочет поехать, туда и автор должен тащиться. Если то, что здесь выражено бледновато, и не видно всего мужества, развитой силы <19 нрзб.> сказать и то, что никогда въезд в какой бы ни было [огромный] город, хотя даже в столицы, не бывает блестящ. Сначала всё как-то серо, однообразно и мелко; тянутся какие-то стены, кузницы, какие-нибудь [фабрики] заводы, закопченные дымом, а уже после выглянут углы шестиэтажных домов, магазины, вывески, выглянут громадные улицы с городским блеском, шумом и громом, и все дива, произведенные мыслью и руками человека, монументы и все.

К ГЛАВЕ XI

и обхождения или чего другого, наверное нельзя сказать, но это знает лучше всякой находящийся на службе, дело только в том, что, наконец, ему удалось получить то, что называют местечко наживное. Нельзя скрыть [при этом], что он ощутил при получении его такую сердечную радость, что от удовольствия посмеивался [наедине] и тогда уже начал рассматривать в зеркало довольно часто свою наружность. Но радость его уменьшилась, когда правительство приняло чрезвычайно строгие меры против всяких взятков, но так как русской человек сметлив и тут-то именно и показывает изобретательность, когда его хорошенько прижмут, то в скором времени и герой наш так умел найтись, что из этого извлек даже выгоду, и внутренно стал благодарить бога, что преследуют. Если являлся к нему проситель, то он принимал его так вежливо, с такими приятными, обворожительными манерами, уверял, что всё будет сделано, чтобы он не беспокоился ни о чем, и если тот заикался о какой-либо благодарности, то он обеими руками изъявлял даже с криками совершенное отрицание: помилуйте, как можно. Неужели вы думаете, [чтобы я стал брать взятки,] чтобы иметь в виду [благодарность или] корысть. Нет, сделайте милость, ничего, ничего не хочу. Это наш долг, наша обязанность. Будьте покойны совершенно: всё это будет сделано самым скорейшим образом. Завтра же поутру вы получите известие. Позвольте узнать вашу квартиру, вам и беспокоиться нечего: всё это будет вам принесено на дом. Так что проситель, [решите<льно>] очарованный такими приятными поступками и учтивым обхождением, возвращался домой чуть не в восторге, приговаривая: «Вот, наконец, случился таков, каких бы надобно. Как приятно встретить такого благородного и бескорыстного человека». Только ожидает он на другой день, не приносят никакого к нему на дом. Ну, сегодня, верно, занят, что-нибудь, верно, помешало. На другой день — нет известия, на третий — тоже. Проситель решается итти сам в канцелярию; расспрашивает писарей и разную мелюзгу и узнает, что еще не начиналось. Он к начальнику. «Ах, извините», говаривал Чичиков, весьма приятно и дружественно схватив за руки просителя: «у нас было столько дел. Но будьте покойны совершенно, завтра же будет сделано всё, ожидайте, к вам на дом всё это принесут и не беспокойтесь ни о чем». И всё это выражалось с такими обворожительными движениями. Если при этом распахивалась как-нибудь пола его халата, то рука его в ту же минуту закутывала <?> и придерживала эту полу. Словом, всё это пристойно. А между тем проситель у себя на дому ждет день, другой, известия никакого не приносится на дом. Он берется, наконец, за ум: «да нет ли чего-нибудь здесь?» расспрашивать того-другого. «Писарям, говорят, нужно дать». — «Помилуйте, я готов. Из этаких пустяков, да почему ж не дать четвертак-другой». — «Нет, не четвертак, а двадцатипятирублевую», — отвечают. — «Как двадцати<пяти>рублевую писарям, ведь тут всего писанья три строки». — «Да писарям-то, — отвечают, — и будет четвертак, а остальное пойдет начальнику». — «Эх, — говорит проситель, полезши рукою к себе в затылок и давши себе от души дурака, — так зачем же, чорт возьми, я сидел две недели», и ворчит <1 нрзб.> и, полный [дурного] нехорошего расположения духа бранит [как только], сколько есть слов, изменившийся порядок. Тогда, дескать, знал, что принеси к правителю красную да и концы в воду, а теперь двадцатипятирублевую, да еще и недели две повозишься, чорт бы побрал все эти политичные и благородные манеры в обхождении и обращении чиновников. Впрочем, автор в этом не винит героя, он поступал, совершенно соображаясь с веком, а не может однако ж не согласиться, что вследствие этого действительно выиграли многие правители и начальники, потому что выгод-то прежних не потеряли, а уж взяточниками их никто не зовет, а напротив, они известны за честнейших и благороднейших людей, а только что секретари мошенники. И выходит, что Мироны в стороне, как выразился Крылов. Весьма скоро открылось герою нашему еще местечко, тоже наживное и, кажется, немножко даже повыгоднее, именно, составилась комиссия постройки храма божия. К этой комиссии пристроился и герой наш и оказался одним из самых деятельных членов. Комиссия, как водится, подвизаясь, <с> ревностью и усердием, принялась немедленно за производство. Но климат что ли мешал, или огромность храма была такого рода, только целые четыре года ровняла она все места для фундамента и всё еще не был выведен как следует. Зато произошло другое явление, точно удивительное: фундамента не вывели, а в других частях города очутилось у каждого члена комиссии по каменному дому в три этажа, очень недурной архитектуры. Но нужно же так, что в это время прислан был другой начальник, человек военный, прямой и в душе своей, действительно, враг всякого интереса, взятков и всего того, что зовется неправдой. Новый начальник принялся за всё как следует, со всею надлежащей строгостью. Потребовал отчеты, увидал недочеты, недостающие разные суммы и запутанности и не мог при этом не остановить внимания на действительно приятной архитектуре новых домов, украсивших город. Произведено тут же строжайшее следствие, по всей строгости законов. Члены отданы были под суд. Красивые дома поступили в казну, все прочие чиновники в городе были распуганы, напуганы, перепуганы и распечены, как выражаются [деловым] служебным слогом, не <?> пропало... Некоторые, а в том числе и герой наш, был отставлен с самым запачканным аттест<ат>ом и предписанием не принимать ни в какую службу. Но так как начальник был военный и, стало быть, не знал всех гражданских проделок, то мало-помалу посредством разных приятных манеров и благовидной наружности, начали осторожно входить к нему в милость другие секретари, и прямодушный генерал очутился очень скоро в руках мошенников, еще хуже прежних, которых он ничуть не подозревал мошенниками, а напротив, внутренно даже был доволен, думая, что вот, наконец, выбрал настоящих людей, и даже подчас хвастался прозорливостью и уменьем различать людей и истреблением многих злоупотреблений, не подозревая, что он невинно, уже совершенно без всякого намерения, наделал еще хуже, чем при его предшественнике. В это время и [друг] Чичиков, обратившись к одному из секретарей, может быть, он иначе назывался, но мы лучше будем называть всех подчиненных чиновников секретарями, потому что автора как раз будут упрекать и в личности и в неуважении. Бог с ними совсем. Пусть лучше они будут все секретарями. Итак, Чичиков обратился с кое-какой тысячонкой к этому секретарю, чтобы обделать и поправить свое дело. Но, однако ж, как ни сильна была доверенность начальника к своему секретарю, но здесь он решительно отказал и секретарь успел сделать только в этом, что уничтожен был замаранный послужной список. Сказано было, что он так<?> отставлен по своей причине; на это умный секретарь подвинул начальника состраданием, представя ему трогательную картину несчастного положения семейства Чичикова, которого у него, однако ж, не было.

Итак, герой наш возвратил только право подвизаться вновь на службе государственной, но уже не мог ни возвратить дома красивой гражданской архитектуры, ниже прочих благоприобретенностей. За всеми надлежащими задабриваниями и подмасливаньями кого следует у него остался какой-то самой вздор. В продолжении этого печального времени, как и во всякие другие обстоятельства критические своей <жизни>, он перестал вовсе заниматься своей физиогномией и похудел необыкновенно. То было уже он совершенно вошел в те солидные, приличные формы тела, в каких читатель нашел его при заключении с ним знакомства. И точно, вряд ли кто в городе мог быть любезнее его в обращении и, взглянувши кое-когда в зеркало, подумывал о многом очень приятном. [Мало ли о чем не подумывал?] О бабенке, о детской, о кое-каких изменениях в доме, и в ожидании дальнейших, более существенных ласк, награждал себя слегка легким потрепливаньем по щеке и всегда уж уходил от зеркала с небольшой усмешкой. И в это время из него сделался совершенно другой человек: заботливое грустное выражение очень заметно стало выражаться в чертах лица его. Когда нечаянно случилось ему взглянуть в зеркало, он не утерпел, чтоб не вскрикнуть: «Мать ты моя пресвятая! Какой же я стал гадкой». Скрепившись духом и ободривши себя, как мог, он решился вновь начать поприще жизни и определился не без [малых] затруднений, однако ж, при питейных сборах, но скоро бросил по причине крайнего неблагородства службы. Нужно заметить, что Чичиков любил службы благородные. «Грязная должность, чорт побери», наконец, сказал: «ничего для души нет». Герой, надобно заметить, очень любил благородство во всем, а особенно в службе; он любил, чтобы и поступки всех чиновников были вежливы, чтобы и комнаты присутствия тоже отвечали этому: были бы украшены красивыми столами. Он также был враг всякого хотя немножко дурного запаху. С этой стороны у него были нервы чувствительны, как у девушки; когда Петрушка одевал его, то он весьма часто клал себе в нос небольшую гвоздику, и в табакерке его тоже в запасе была какая-нибудь фиалка. Читателю, без сомнения, очень приятно узнать, что герой наш [через] каждые два дни переменял чистые рубашки, а летом даже всякой день. Впрочем, преобладала в нем сильнее всяких других страстей нежная страсть к всякого рода приращениям, но особливо быстрым. Может быть по этой причине он оставил службу по питейным сборам. «По откупам, еще бы другое дело, он говорил, да для этого уж нужно приобресть значение». Под именем значения он разумел капитал никак не меньше 70 т<ысяч>, а потому вследствие всего этого и для приобретения значенья в свете он решил попытаться еще по таможне. Нужно знать, что этот род службы издавна был предметом тайных его желаний.

<?> и родственницы от своих родственников, служивших по таможням. И весьма часто, устав от дел, забот и всякой дневной суеты, он произносил: «Вот бы куды определиться, вот где настоящее местечко». Но всегда почти что-нибудь мешало ему удовлетворить это побуждение: или представлявшиеся разные текущие, тоже в своем роде не вовсе ничтожные приращения, или, наконец, и самая благоразумная мысль, что ведь то как бы то ни было, все-таки журавль в небе, которого еще нужно поймать, а здесь синица в руках уже есть. Теперь же он совершенно предался этой мысли. Он начислил с [великою] редкою аккуратностью и отчетливостью, как может совершиться процесс приращения. Он увидел, что можно, допустивши одни так называемые законные, т. е. позволенные доходы, в 10 лет с небольшим получить весьма порядочное значение в свете. При этом нельзя пропустить, что ему представлялись тонкие голландские рубашки, которые он уже давно хотел иметь, так же, как и один род мыла, которое, автор признается, не знает как, под каким именем, и которое будто бы очень хорошо было для щек и сообщало им особенную свежесть и [белизну]. Новый чиновник едва успел определиться в должность, как уже был отличен начальством, увидевшим очень скоро необыкновенные его способности. В самом деле, казалось, сама судьба определила быть ему таможенным чиновником: подобной расторопности, [деятельности] проницательности и тонкой прозорливости [еще никогда не было видано в таможенном чиновнике, но все даже в один голос выразились, что у него было собачье чутье, все даже товарищи сознава<лись>]. В две-три недели он так уже набил руку в таможенном деле, что знал всё: даже не весил, не мерил, а по фактуре узнавал, сколько в такой-то штуке аршин материи или сукна, взявши только в руку какой-нибудь сверток, он мог сказать вдруг, сколько в нем фунтов. Подобной прозорливости, сметливости и бойкости еще не видывано в таможенном чиновнике. Что же касается до обысков, то в этом отношении у него было точно, как выражались даже его товарищи, было собачье чутье. Нельзя было не изумиться, как у него, точно, могло достать столько деятельности и терпения, чтобы общупать всякую пуговичку, развернуть всякую безделицу и, главное, что всё это делалось с каким-то хладнокровием, вежливым до невероятности. И в то время, когда обыскиваемые бесились и выходили из себя и чувствовали злобное побуждение избить щелчками приятную его физиогномию, он, не изменяясь ни мало ни в лице, ни в вежливых своих поступках, приговаривал только: «Не угодно <ли> вам немножко побеспокоиться и привстать», или «Не угодно ли вам будет, сударыня, пожаловать в другую комнату. Там жена одного из наших чиновников осмотрит вас», или «Позвольте, вот я ножичком немножко пораспорю подкладку вашей шинели», и, говоря это, он вытаскивал там платки хладнокровно, как будто из собственного сундука. Это был чорт, а не человек, ничто решительно не могло укрыться от него: он отыскивал в колесах, в дышлах, в лошадиных ушах и чорт знает где, в таких местах, куда автору не могло бы прийти в ум и куда позволено забираться только таможенным чиновникам, так что переехавший через таможню всё еще не мог несколько минут опомниться и, обтирая пот, выступивший от этой проделки на подобие мелкой сыпи по телу, только крестился да приговаривал: «Ну, ну, ну!» И всё его положение очень похоже на положение школьника, выбежавшего из секретной комнаты, куда начальник призвал его с тем, чтобы дать кое-какое наставление, а вместо того высек совершенно неожиданным образом. Словом, в непродолжительное время от чиновника не было житья контрабандистам. Это был просто гроза и отчаяние всего польского жидовства. Распоряжаясь таким образом с помощью расторопности, разных конфискованных товаров и просто разных отобранных кое-каких вещей, но не поступивших в казну для избежания излишней переписки и прочего, и прочего, словом, с помощью того-сего разного удалось ему, наконец, составить кое-какой опять капиталец, такой, что он мог даже опять дать ему значение в обществе и, вероятно, увеличивать это значение понемногу. Но старый друг человеческого рода, известный под именем чорта, подвернулся опять. Герою нашему показалось приращение законным порядком как-то уж очень медленным. Говорят, что кто чувствует сердечное влечение к приобретениям, то ему довольно только лизнуть этого блюда языком, и уж его и палкой потом не отгонишь, и он хоть подавится им, а все-таки съест. И по этой-то самой причине герой наш решился войти в секретные сношения с образовавшимся вновь обществом контрабандистов. Против соблазнов не устоял то<же> и другой чиновник, его товарищ, несмотря на то, что седой волос давно уже засел ему в голову. В самом деле, здесь представились ему вдруг такие выгоды, какие бы в службе, верно, им не представились и в 10 лет. Жиды прыгали от радости, что, наконец, преклонили на свою сторону неутомимейшего из своих гонителей. Читатель, без сомнения, [несколько раз уже] слышал так часто повторяемую у нас историю об остроумно придуманном путешествии испанских баранов, которые, совершивши переход через границу в двойных тулупчиках, провезли под этими тулупчиками на несколько миллионов брабантских кружев... Это происшествие случилось именно тогда, когда наш друг Чичиков служил при таможне. Если бы он не участвовал в этом деле, то жидам никогда бы не удалось привести в исполнение подобное предприятие. — Когда три или четыре раза сделали бараны такой поход, то у обоих чиновников очутилось по двести тысяч капитальцу. У Чичикова даже, говорят, немножко более, потому что был молодцоватей. И бог знает, до какой бы еще благословенной цифры возрос этот капиталец, если бы старый друг человеческого рода, известный под именем чорта, не подсунулся весьма некстати, что он делает, впрочем, всегда, и не сбил с толку обоих чиновников. Чиновники, как говорится, просто перебесились, другими словами, поссорились бог знает из чего. Как-то там в жарком разговоре, а может быть, и выпив немного, друг наш Чичиков назвал другого чиновника поповичем. А тот, хотя действительно был попович, но, неизвестно почему, обиделся этим чрезвычайно и ответил ему чрезвычайно резко и сильно, и вот именно как: «Нет, врешь, я статский советник, а не попович, а вот ты так попович», и потом еще прибавил: «вот мол что!» Хотя он и срезал его совершенно, обративши таким образом на него же приданное название и хотя слово: «вот мол что!» могло, конечно, иметь очень сильное значение, но, не удовольствовавшись этим, он послал на него донос. Впрочем, говорят, что и без того у них уже произошла сильная ссора за какую-то крепостную душу женского пола, крепкую бабенку с свежими щеками, по выражению тамошних чиновников, которою, впрочем, воспользовалось совершенно стороннее лицо — какой-то штабс-капитан Чепраков... Автор признается, что не охотник вмешиваться в семейственные дела да и никогда не мог в них добраться никакого <толку>, и поэтому оставляет их докончить или досочинить тем из читателей, которые чувствуют уж к этому особенное влечение. Таким образом тайные сношения с контрабандистами сделались, наконец, явными и открытыми. Статский советник хоть сам пропал, да рад был, что упек-таки своего товарища. Обоих, как водится, под суд и отставили от службы. Статский советник, по нашему русскому обычаю, с горя запил, но надворный устоял, он пустил опять в ход оборотливость своего ума, ловкость и кое-какие запасные тысяченки, а так как люди слабы, а деньги хоть и мелкий народ, но силишка, слава богу, есть, то ему удалось, по крайней мере, сделать то, что его отставили не так бесчестно, как товарища; но уж ни капитальцу, ни разных красивых заграничных вещиц, словом, ничего не осталось нашему герою: на всё это нашлись другие охотники. Осталось у него только тысячонок десять кровных, как он называл, которые он прятал на черный день в таком месте, куды никто не мог докопаться, да дюжины две голландских рубашек, да небольшая бричка, в которой ездят холостяки, да два крепостных человека: кучер Селифан и лакей Петрушка да некоторые таможенные чиновники, движимые сердечною добротою, оставили ему четыре или пять кусков мыла для сбережения свежести и белизны щек, и всё. Итак, вот какое обстоятельство.

Это герой наш, впрочем, называл: потерпеть по службе за правду. — Читатель, может быть, подумает, что после таких испытаний и превратностей судьбы и тревог, и жизненного горя Чичиков нарочно удалится в какое-нибудь мирное захолустье в уездном городишке и кое-как с своими кровными десятью тысячонками будет наслаждаться небольшими удовольствиями жизни: выглянуть из окна низенького деревянного домика на какого-нибудь приезжего, которого бог пошлет раз в год для доставления разнообразия уездным жителям, да напиться чаю с уездным землемером и капитаном-исправником и дожить таким образом философски в каком-нибудь тулупчике или, может, и ситцевом халате век нешумный, но, конечно, в своем роде тоже отчасти не бесполезный. Но так не случилось. Надобно признаться, что герой наш был, точно, человек с характером. После всех этих неудач и неприятностей, которые бы могли охладить всякого, страсть к приобретению не угасла в нем ни мало. Он и в досаде был, и в горе, и роптал на весь свет, и сердился на несправедливость судьбы и негодовал на несправедливость людей, а всё, однако ж, не мог никак оставить цели, к которой неслись [все] его помышления. С этой стороны он был решительно немец и щедро одарен тою добродетелью, которой недостает у русского народа, именно терпением. Он рассуждал и, в самом деле, его рассуждения были с некоторой стороны справедливы. «Почему же», говорил он: «одному мне такое несчастие? Почему же другие, которые наживают и приобретают тоже пополам с [другом] грехом, а иногда [еще хуже] и совершенно с грехом, почему же другие приобретают и вес и значительность, уважение и проводят остаток дней честно в кругу семейства, в совершенном изобилии и благополучии? Чем я хуже других? За что же я несчастнее других? Ведь я приобретал тоже, как и другие, конечно, другими только способами, но, однако ж, никому не причинял я вреда. Никого не сделал я несчастным, никто не пострадал от меня. Я не ограбил вдову, я не пустил кого-либо по миру в одной рубашке, как делают весьма многие. За что же я один должен испить горькую чашу, тогда как другие благоденствуют и наслаждаются всеми благами мира. И что же я теперь? Куда я гожусь теперь? На что может послужить жизнь моя, лишенная значения и весу и должного уважения, так сказать, в отношении моего чина и лет и самого даже звания? Какими глазами я могу смотреть теперь в глаза всякому почтенному, пользующемуся уважением человеку, и как мне не чувствовать угрызения совести, что я даром бременю землю. И что скажут мои дети и потомки? Вот, скажут, отец был скотина, мерзавец, не оставил нам никакого состояния». Нужно заметить, что герой наш чрезвычайно заботился о потомках, несмотря на то, что <их?> еще не было. Эту заботу очень часто задают себе чиновники, преимущественно занимающиеся приобретением. Так уж заведено на этом грешном свете, это такая уже чувствительная статья. Иной бы, может быть, и не так глубоко запустил руку если бы не вопрос, который, бог знает почему, но приходит сам собою: Что скажут дети? И будущий родоначальник, как осторожный кот, покося только один глаз назад, не глядит ли из угла хозяин, хватает поспешно, что на столе поближе: масло ли, свечи ли, канарейка ли попалась под лапу, словом, не пропускает ничего.

Перекрестясь и благословясь по русскому обычаю, герой наш принялся очень ревностно за исполнение задуманного им: под видом избрания места для жительства и для собственного удовольствия и для разных других предлогов, как читатель потом увидит, он предпринял заглянуть в те и другие углы обширного нашего государства, и преимущественно в такие углы, которые особенно более других пострадали от каких-либо несчастных случаев, неурожаев, смертностей и прочего, словом, где бы можно было и удобнее и подешевле накупить потребного народу. Он никак не адресовался наобум ко всякому помещику, а напротив, избирал по своему вкусу таких, с которыми бы можно было делать и которых он уже сколько-нибудь узнал. Итак, читатели никак не должны негодовать на автора, если лица и характеры, доселе явившиеся в нашей повести, не пришлись по их вкусу. Автор здесь совершенно не виноват ни телом, ни душою. Виноват Чичиков. В начале этом по крайней мере ясно видны приступ и начало, и первые покупки читатели уже видели; как пойдет дело далее и какие будут удачи потом, увидят. Еще много пути предстоит сделать всему нашему походному экипажу, состоящему из господина средних лет, брички, в какой ездят холостяки, лакея Петрушки и кучера Селифана с подведомственной ему тройкой: фаворита гнедого, почти бесхарактерного пристяжного, подлеца серого. Итак, вот весь герой на лицо таков, каков он есть.

Потребуют, может быть, заключительного определения одною чертою, кто он, дескать, в отношении качеств нравственных. Что он не герой, исполненный всех совершенств и добродетелей, — это видно и так. Кто же он? Подлец?

может быть, всего на все разве каких-нибудь два-три человека, да и те уж говорят о добродетели. Справедливее, я полагаю, назвать нашего героя прожектер. Конечно, прожект, может быть, не очень чист и весьма многим не понравится, что он составляет главное в нашем герое. Что ж делать? Зато есть много других качеств в нашем герое: опрятность, чистота, приятность в обращении и поступках, завидная ровность в характере.

для нее всем. И у автора, пишущего сии строки, есть [тоже] страсть, страсть заключать в ясные образы приходящие к нему явления, в чудные минуты, вперивши очи в свой мир, несется мимо всего, что на земле. И в оных чудных мгновеньях, нисходящих к нему в его бедный чердак, заключена вся жизнь, и полный благодарных слез он не ищет ничего в мире, благословляет он чудесный свой удел, любит он свою бедность, как любовник любовницу. Но читатель и этому не поверит, и он, впрочем, совершенно прав. Всякой есть господин и властен верить и не верить. Но почему не нравится герой? Будто потому, что... потому что автор не удовольствовался его наружностью, может быть, не скользнул по его качествам, являющимся на показ в свете, и, может быть, обнажил кое-что кроющееся от не острого взгляда, что пробрался он и в комнату, где он одевается и бреется, не загляни только он поглубже в его душу и обнаружь всенародно сокровенные его мысли, которые привыкли таиться от света, а покажи он его таким, каким он показал себя всему городу N. N, Манилову и многим другим помещикам, и все бы были радехоньки и приняли бы его [совершенно] за добродетельного человека; дамы были бы удовлетворены, мужчины прочли бы <без> негодования. Нет нужды, что ни лицо, ни фигура не остались означенные в их головах, но зато они не растревоженные, не взволнованные могут обратиться опять к мирным занятиям, то-есть сесть за вист, [опять] и пошла опять попрежнему влечься жизнь <1 нрзб.> Никакого благодетельного приращения на душу и даже упрека. Право, вам бы хотелось, чтобы вас убаюкивали, как ребенка, вам бы очень не желалось, чтобы обнаруживали перед вами то, где ярко выражается бедность, чтобы как можно подальше от вас всё, что можно: ничтожные страстишки, и много, много того, чего так много на свете и от чего отвращаются глаза ваши. К чему это, — вы говорите, — разве мы не знаем сами, что много есть презренного и глупого в жизни. Пусть же нам представляют одно хорошее; пусть мы забудемся. Вы похожи на помещика, которому докладывает прикащик, что плоха <?> и та и другая часть в хозяйстве, дело идет плохо, и что если барин теперь-де не удержит хотя части денег из принесенного оброка, так будет и совсем плохо. — «Да зачем ты, брат, мне говоришь это? Я без тебя знаю [всё это], что идет дурно, да дай мне, по крайней мере, позабыться, я гораздо более счастлив тогда». И вот те деньги, которые, может быть, немного поправили бы дело, идут на разные средства для приведения себя в забвение. А там вдруг, неожиданным образом, всё имение хлоп с аукциона и помещик потом отправится в плохой шинелишке по миру позабываться. Не правда ли, чего доброго, еще меж вами, пожалуй, найдутся и так называемые патриоты, которые скажут: да ведь это всё наше, ведь это всё грехи русские. Хорошо ли выставлять это? Что скажут иностранцы? Это напоминает даже двух обитателей одного уголка России: одного — отца, человека доброго по характеру, решительно мирного, который весь век провел в куреньи трубки; другого — сына, тоже не злого человека, но характера [совершенно] воинственного, который никого не оставлял в покое во всем околотке. — «Побранил бы сына больше, — говорил отец, — да наедине-то его не пристыдишь, [а так, чтобы] заговоришь громко, все люди узнают; пусть уж его так остается собакой».

И после этого отец [по своему обычаю] закуривал трубку, вновь отправлялся ходить по комнате. Я просто говорю вам, читатель, что́ на душе, и не в силах польстить вам и сказать неправду. Кто же вам должен говорить правду, как не автор? Вы боитесь глубоко устремленного взора. Вы робеете сами устремить на что-нибудь глубокий взор; вы любите по всему скользнуть недумающими глазами. Вы посмеетесь, может быть, от души над [моим] Чичиковым, может быть, чего доброго, похвалите статью и автора, и каждый из вас с удвоившеюся гордостью подумает о себе, самодовольная усмешка долго сохранится в устах ваших. Скажете: в самом деле, престранные и смешные бывают люди, да и подлецы при этом не малые. А огорчит вас полный смирения, с которым познакомило мир [чудное] святое, божественное христианство, ни один из вас не устремит в глубину собственной души, не углубит мысленно сей тяжелый вопрос: а нет ли во мне самом какой-нибудь части Чичикова? Как бы не так. Напротив, если в это время по улице пройдет какой-нибудь человек, чину нельзя сказать, чтобы большого, однако ж не так, чтобы малого, он толкнет в ту же минуту соседа и скажет, чуть не фыркнувши от смеха: Смотри, смотри, вот Чичиков, Чичиков пошел! и потом, как ребенок, позабывши [собственный чин, может быть тоже] всякое приличие, надлежащее его собственному чину, побежит за ним вслед, поддразнивая его сзади и произнесши несколько раз [так, чтобы тот даже несколько услышал] <1 нрзб.>: Чичиков, Чичиков, Чичиков!

Но мы стали говорить довольно громко, а между тем позабыли, что герой наш, который спал во всё то время, как рассказывалась его повесть, уже давно проснулся и, стало быть, очень легко может услышать так часто повторяемое его имя, а обязанность наша предуведомить, что он человек очень обидчивый и всегда сердится, если о нем скажут что-нибудь [такое], которое может уронить вес и значение его в свете. Читателю, конечно, с полугоря, сердится ли он или нет, но что касается до автора, то он никак не должен ссориться с своим героем. Что ни говори, а ведь им вместе придется отхватить не малую дорогу. Две части еще впереди, это не безделица.

«Эхе, хе, хе! Что ж ты», сказал герой наш Селифану. «Ты!»

«Что?» сказал Селифан как-то медленным голосом.

«Как что? Ты, гусь ты, как ты едешь? Ну ж потрогивай».

И в самом <деле>, Селифан давно уже ехал, зажмуривая по вр<еменам> глаза и изредка только потряхивая вожжами по бокам тоже, казалось, с своей стороны, дремавших лошадей; а с Петрушки уже давно слетел где-то с головы картуз, и он, покачиваясь во все стороны с своих козел, наконец, почти опрокинул свою голову совершенно назад на колени к Чичикову, так что тот дал ей щелчка. Селифан прибодрился и семнадцать раз сряду отшлепал кнутом по спине серого коня, после чего тот почувствовал, что наконец точно больно, и пустился рысцой. Потом Селифан, слегка приподнявшись, помахивал только над головою гнедого, да примолвил тонким певучим голосом: «Не бойся», да прихлыснул для уровня пристяжного, и лошадки, расшевелившись, понесли как пух легонькую Селифан только помахивал да покрикивал: «эх, эх». Так<?> тройка то взлетала, то неслась духом с пригорков, которыми была испорчена столбовая дорога, стремившаяся легким накатом вниз. Чичиков только улыбался слегка [покачиваясь], приятно подлетывая на своей кожаной подушке, ибо очень любил быструю езду. Да и какой же русской не любит быстрой езды, если бог наградил его натурой, что <1 нрзб.> в ней сильно. Неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе. И сам летишь, и летит всё: летят версты, летят купцы на облучках своих кибиток, летит лес с обеих сторон с густыми своими темными стройными елями и соснами, как копья, как стрелы, с топорным стуком и вороньим криком. Летят все дороги, как стрелы в пропадающую даль. И что-то чудесное в этих моргнувших и неуспевших означиться предметах и как-то не хочешь взглянуть. Эх, тройка.

К ГЛАВЕ XI

и ничтожному разрасталась в человеке, заставляла позабывать важные и святые обязанности и в ничтожных побрякушках видеть великое и святое.

К ГЛАВЕ XI

Разнообразны и бесчисленны возникают и образуются стремления в человеческих сердцах и чем они сильнее, тем своеобразнее и невероятней понять людям.

доволен читатель, не загляни только он поглубже ему в душу, не шевели он на дне ее того, что ускользнуло, не видно неострому взгляду и прячется от света, словом, покажи подушевнее то, что не огорчило вас, не потрясло ни одного вашего нерва.

К ГЛАВЕ XI

В натуре другое дело, в натуре ничего. <1 нрзб.> и героем особенно будут негодовать те, которые сами чувствуют к приобретениям

Да, отталкивающие и оттолкнутся, — и невольная грусть уже овладевает автором сей поэмы. Не потому грустно, не потому тяжело, что будут недовольны Чичиковым, что не понравится герой поэмы, но потому грустно и тяжело, что живет в душе его какое-то верное внутреннее убеждение, что

Начало и происхождение героя нашего слишком скромно и темно. Жизнь взглянула на него как-то пасмурно сквозь занесенное снегом окошко. Родители его были дворяне, но столбовые или личные, бог ведает. Лицом он на них, кажется, не походил. По крайней мере, близкая родственница, бывшая при рожденьи его, коротенькая женщина, которых называют пиголицами, взявши в руки ребенка, вскрикнула: «Совсем вышел такой, как я думала. Ему бы больше всего следовало пойти в бабку с матерней стороны, оно бы и приличней; а он родился просто, как говорит пословица, ни в мать, ни в отца, а в проезжего молодца». Жизнь вначале взглянула на него как-то кисло, неприютно, сквозь какое-то мутное, занесенное снегом окошко: никакого друга [детства, ни даже] товарища. Маленькая горенка с тусклыми не отворявшимися никогда окнами — ни в зиму, ни в лето; отец, длинный, худой, больной человек в длинном сертуке, вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу; вечное сидение на лавке с пером, чернилом на пальцах и даже на губах. Вечная пропись перед глазами: занимайся [прилежно] слушай <?>, не лги... Вечный стук однообразно раздававшихся шагов. Изредка только позади голос: «Опять задурил», раздававшийся в то время, когда ребенок, наскучивший однообразием работы, приписывал к букве какой-нибудь свой хвост или другую закавыку, внушенную праздною фантазией, за что неожиданно и весьма больно был стискиваем обеими ногтями край его уха и закручиваем с варварским спокойствием за что [из глубины ду<ши>] ребенок произносил неприязненное <1 нрзб.> — вот вся бедная картина первоначального его детства, о котором едва осталась в голове его бледная память. Наконец, в один день с весенним солнцем и разлившимися потоками была заложена в повозку мухортая пегая лошадь, какие у лошадиных барышников известны под именем соро̀к. [Длинный] Отец поместился в тележке с 8-летним сыном и согнувшийся весь в такой <1 нрзб.> кучер встряхнул вожжами, и и они выехали из дому. На сороке ехали сутки с лишком, доро́гой ночевали, переправлялись через реки, закусывали холодной бараниной да пирогом и добрались утром на третий день до города. Тощая сорока потащилась, как могла, по городским улицам, которые поразили ребенка, всё время не раскрывавшего рта, потом бултыхнула вместе с повозкой в яму и в узкий переулок, весь запруженный грязью, долго работала там всеми силами и месила ногами, подстрекаемая и горбатым кучером и самим отцом героя, и наконец втащила их в небольшой дворик на косогоре с двумя цветущими баргамотами, садиком, наполненным бузиной, душистым травником, и небольшой будочкой, крытой драньем. Тут жила какая-то далекая родственница героя, дряблая старушка, всё еще ходившая сама ежедневно на городской рынок, несмотря на грязь. Тут должен был остаться наш ребенок, ходить ежед<невно?> в классы городского училища. Отец переночевал и на другой день отправился в дорогу, простившись с сыном (кажется, без слез), давши ему на расходы и лакомства две гривны меди и, что важнее всего, отцовское наставленье: «Смотри же, Павлуша, не дури и <не> повесничай, а больше всего угождай учителю. Коли будешь угождать начальникам, то хоть и не во всем будешь смышлен, всё пойдет в лад, станешь выше всех первых.

Не водись с товарищами: они тебя добру не научат, только разве шалостям да повесничеству. А если пошло на то, так водись с теми, которые побогаче, чтобы были тебе полезны. Не угощай и не потчевай никого, а веди себя лучше так, чтобы тебя угощали и потчевали. А больше всего береги и копи копейку: это — вещь надежнее всего в мире. Товарищ и приятель тебя надует и при случае первый тебя выдаст; а копейка не надует, копейка не выдаст тебя, хоть бы в какой нужде пришлось тебе ни быть: всё сделаешь и пробьешь [копейкой] на свете». Так говорил отец. Поцеловал Павлушу, сел в свою тележку, и сорока потащила его обратно. С тех пор уже никогда не видал его более герой наш; но слова и наставления, казалось, врезались далеко ему в душу. Мальчик стал ходить в классы. Способностей больших или острых к какой-нибудь науке в нем не оказалось. Оказал себя он более всего прилежанием, опрятностью и тихостью. Но в мальчике оказался ум совершенно с другой стороны, ум совершенно практической. Он вдруг понял свое положение и повел себя в отношении к товарищам так, что его угощали, а не он их. Уж с самых ранних пор он умел себе отказать во многом; <даже> из данных отцом денег он не издержал ни копейки, с тем <чтобы> кое- что скопить. Даже лакомства он не ел, а припрятывал и потом, под голодный час, менялся или продавал тем же самым, которые угостили его. В 9-м году оказались в нем такие таланты: он уже умел слепить <из> воску какого-то снегиря, выкрасил его и продал с выгодою. На рынке он покупал пряники и хлебы и потом садился около товарищей своих, которые были побогаче, и ожидал очень терпеливо, пока товарищ, усталый классной тишиною, выговорами и наказаньем, не почувствовал наконец волчий голод; в это время он искусно показывал ему из-под лавки хлеб или пряник и, возбудя аппетит волчий, схватывал с него двойную деньгу. На вырученные деньги делались другие закупки. Около двух месяцев с лишком учил он мышь, посадивши ее в маленькую клеточку, и выучил ее стоять на задних лапках, пищать по желанью, и продал ее тоже очень выгодно. И зашил наглухо мешочек иголкою, когда в нем набралось более двух рублей. В отношении к начальству он повел тоже себя очень умно: сидел в классе не сдвинувшись, тетрадки свои переписывал по два раза и всякой раз, как только оканчивало <!>, схватывался в ту же минуту и подавал учителю треух и палку — учитель ходил в треухе. Учитель был большой любитель тишины и хорошего поведения и терпеть не любил умных или острых мальчиков. Ему [по странному предубеж<дению>] казалось всё, что острые мальчишки непременно над ним смеются. И достаточно было мальчику, который попал у него на замечание со стороны остроумия, достаточно было шевельнуться на месте, он гонял и наказывал и гонял его немилосердно. «Я, брат, из тебя выгоню заносчивость и непокорность. Я тебя знаю насквозь, как ты сам себя не знаешь. Вот ты у меня постоишь на коленях, ты у меня поголодаешь». И бедный мальчик, сам не зная за что, натирал себе колени и голодал по суткам. «Способности и дарованье — вздор; поведенье [вот что] Я поставлю первые баллы тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хоть он Солона заткни за пояс». Так выражался учитель, как видно, совершенно противоположный мненью Крылова: «По мне уж лучше пей, да дело разумей». В подтверждение своих слов он часто рассказывал ученикам, что в том месте, где он прежде учил, такой был заведен порядок, что в классе была тишина такая, что было слышно, как муха пролетала, что даже ни один ученик даже не высморкался, не чихнул ни разу во всё время его службы, и до самого звонка нельзя бы было узнать, был ли кто в классе, или класс был просто пуст. Чичиков вдруг постигнул дух начальника и в чем должно состоять настоящее поведение. Он не шевелил ни глазом, ни бровью и всё смотрел ему прямо. Он даже не поморщивался, если даже в это время его кто-нибудь ущипнул. Подавши учителю треух, он выходил прежде всех из класса и старался ему попасться раза три на дороге, беспрестанно снимая шапку. Дело имело совершенный успех, и при выпуске он только один получил полные баллы [в науках] во всем, аттестат, книгу с золотыми буквами за прилежание и поведение. В это время умер отец его, какою смертью, бог ведает. Он получил только от него в наследство <?> 2 овчинные тулупа, крытые синим сукном, сертук с старыми обшлагами, фуфайку, ветхий <?> двор с ничтожной землишкой, которые он тут же продал за 500 рублей, и семью людей, которую он перевел в город к старухе, своей родственнице, располагаясь не выезжать из города и начать там поприще службой. В то же самое время был выгнан из училища и бедный учитель, любитель тишины и похвального поведения, за глупость или что другое, бог ведает.

в которых, бог ведает почему, ему виделся непокорный дух и неповиновение, узнавши как-то об жалком его положении, и как ни были бедны сами [ибо остроумие большею частью удел небогатых] решились сложиться: иные продали даже новое платье, которое слишком дорого человеку, выступающему в свету <!>, и отправились сообщить об этом Чичикову, не сомневаясь, что он, как бывший любимец его и обязанный ему всем, будет одним из самых жарких дателей. Однако ж так не случилось. Хотя герой наш в душе и почувствовал соболезнование, но отказаться и лишить себя суммы, которая была у него уже разложена на мешочки и <1 нрзб.> в порядке, показалось ему так тяжело, что он отговорился неименьем и предложил какую<-то> малость, гривенник или что-то подобное, что́ они ему тут же бросили, сказав: «Эх ты, скалдырник» и отправились к прежнему учителю. Едва отыскали они в конуре: изможденный, высохший скелет, валяющийся на соломе, предстал им вместо прежнего педагога. Как ни был он изнурен, но, видя их, невольно содрогнулся. «Не бойтесь, Фадей Фадеич, мы никогда против вас не замышляли недоброго, хотя вы, неизвестно почему, нас <1 нрзб.> . Мы принесли вам всё, что могли собрать. Больше бы дали, но больше нет. Возьмите, вот вам. Одного вашего Павлуши нет между нами, один он отказался помочь». Закрыл лицо руками бедный педагог; слезы градом полились из потухнувших его очей, как у бессильного ребенка. «Вот», сказал он, едва собрав свой голос, получивший даже выражение и чувство, как случается всегда в потрясающую минуту: «вот при смерти на одре довелось мне раз в жизни заплакать от радости». И потом, зарыдав и вздохнув, проговорил: «Эх, Павлуша. Вот как переменяется человек. А ведь какой был. Ничего буйного, шелк! Надул, надул, сильно надул!»

помощь не состояла из значительной <суммы ?>. Словом, отцовское наставление: «копи и береги копейку», засело глубоко ему в душу. Скоро после выпуска он вступил с аттестатом на службу в Казенную палату. Но местечко досталось ему самое ничтожное: жалованья 30 или 40 рублей; и в городских закоулках нужна протекция. Но всё решился победить и преодолеть. Самоотверженье и ограничение нужд показал он неслыханное.

С раннего утра до позднего вечера, не уставая ни духом, ни силами, писал, весь погрязнув в бумаги; не ходил даже домой, спал в канцелярских комнатах на столах, не издерживал копейки для какой-нибудь прихоти, обедал подчас с сторожами, но при всем том, однако ж, опрятно одевался и сохранял даже в лице какое-то выражение благородства. Нужно знать, что чиновники казенной палаты как-то были особенно неблагообразны; лица у многих были Говорили как-то все сурово, таким голосом, как будто бы собирались прибить, и приносили частые жертвы Вакху, показав в славянском виде остатки языческого богослужения, и в иное время даже приходили и в присутствие уже налимонившиеся, по тамошнему выражению, и в канцелярии было чрез то и нехорошо и воздух совсем не ароматический. Чичиков представлял собою совершенную противуположность: не брал в рот ни водки, ни вина; в голосе имел всегда почти ласковое и приветливое и потому неминуемо должен был произвести благоприятное впечатление в начальство <!>. Но здесь было трудно сделать. Начальник его, престарелый повытчик, был образ какой-то каменной бесчувственности и непреклонности. Что-то страшное было даже в нем. Вечно тот же, равнодушный ко всему. Никогда не видал никто на лице его усмешки, ни малейшего гнева или жадности или радости. Не слышали, чтобы он заговорил о чем. Никогда не видал никто, чтобы он изменился хоть раз в жизни, чтобы он хоть дома, хоть на улице, хоть раз был не тем, чем был всегда, чтобы хоть напился пьян, хоть в пиянстве бы засмеялся, хоть бы обуян был диким, грубым весельем, какому предается разбойник или его же братья в пьяную минуту. Ничего не было в нем ни доброго, ни злого. И зрелось что-то в сем страшном отсутствии всего человеческого. Самое лицо его как<-то> поражало отсутствием всякого выражения. Даже не было в нем резкой неправильности, которая бы доставила ему сходство с каким-нибудь предметом: в суровой соразмерности между собою были все черты. Одно только давало им — это род каких-то рябин или ухабин по всему лицу, как будто бы, выражаясь русским народным слогом, чорт приходил по ночам молотить горох на его роже.

Казалось, не было сил человеческих сладить с таким человеком, но Чичиков нашел, что можно с ним сладить. Сначала он принялся во всем угождать, клал перед ним чиненные перья, сметал всякую пушинку на столе перед его приходом, отыскал где-то его шапку, прескверную шапку, какая когда-либо существовала в мире, и клал за минуту до окончания присутствия перед ним. Забегал на лестницу и чистил ему спину, запачканную мелом от стены. Всё оставалось без внимания. Наконец втайне сделал обыски и пронюхал всю его домашнюю жизнь. Узнал, что у него есть зрелая дочь с лицом тоже похожим на то, как будто бы на нем происходила по ночам молотьба гороху. С этой стороны решил он произвести нападение, приступ. Стал бывать всякое воскресенье в ту церковь, куда она ходила слушать обедню, становился против них и, так как был отчасти недурен, то дело возымело успех. Пошатнулся непреклонный повытчик, стал приглашать к себе и, уж как это сделалось, никто не мог понять в целой канцелярии, только что Чичиков переехал к нему, стал даже распоряжаться, дочь звал невестой, повытчика называл папенькой и целовал в руку; о свадьбе говорили, как об решенном деле. И через несколько времени Чичиков сделался сам повытчиком. Как только получил он звание повытчика, в ту же <минуту> отправил сундук свой и весь багаж на другой съехал совершенно внезапно на другую квартиру, повытчика перестал звать папенькой и не целовал больше в руку, о невесте и свадьбе и не заикался. Однако ж, встречаясь с ним, жал всегда руку и просил к себе на чай, так что старый повытчик, несмотря на вечную неподвижность своего лица, всякой раз встряхивал головой и произносил себе под нос: «Надул, надул, чортов сын».

Это был самый трудный порог, через который переступил герой наш. С этих пор пошло легче и успешней. Все невольно обратили на него внимание. Такой искательности, знанья в обращении со всяким ни в ком не было видимо. Всё соединилось вместе — и приятность в лице и в поступках, и способность в деловых делах. В непродолжительное время очутилось у него то, что называют наживное местечко, и воспользовался он им отличным образом. Нужно знать, что тогда объявлены, начались преследованья взятков. Но этого он ничуть не смутился, напротив, поворотил тот же час их в свою пользу и выказал таким <образом> в полной форме русскую изобретательность, которая и является именно во время всяких прижимок. Являлся проситель и засовывал руку в карман с тем, чтобы вынуть оттуда известные рекомендательные письма за подписью князя Хованского, как выражаются [остряки] на Руси. «Нет, нет», говорил он ту ж минуту, придерживая <1 нрзб.> ему и с приятной улыбкой: «Вы думаете, что я... Нет, нет, это наш долг, наша обязанность. Мы должны это сделать без всяких вознаграждений. В этом будьте покойны, завтра же всё будет сделано. Позвольте узнать вашу квартиру, вам и заботиться не нужно, всё будет принесено к вам на дом». Очарованный проситель возвращался чуть не в восторге домой, думал в себе: «Вот наконец человек, каких нужно. Это просто драгоценный алмаз». Но ждет он день, другой — не приносят дела на дом, на третий тоже. Он в канцелярию, — дело и не начиналось. «Ах, извините», говорил Чичиков, учтиво ухватив его за обе руки: «у нас столько было дел, но завтра же всё будет сделано». И всё это сопровождалось движеньями обворожительными. Если при этом распахива<лась> Но ни завтра, ни послезавтра не несут дела. Проситель берется <1 нрзб.> узнать. Говорят: «Нужно дать писарям». — «Почему ж не дать? Я готов четвертак, другой». — «Нет, не четвертак, а по беленькой». — «По беленькой писарям!» вскрикивает проситель. — «Да чего вы горячитесь?» отвечают: «оно так и выйдет: писарям и достанется по четвертаку, а остальное пойдет по начальству». Бьет себя по лбу недогадливый проситель и бранит, на чем свет стоит, новый порядок, преследованье взятков и вежливый облагороженный тон нынешних чиновников. «Прежде было — знаешь: принес правителю дел красную, да и дело, а теперь по беленькой, да еще неделю провозишься, пока догадаешься. Чорт бы побрал вежливое и бескорыстное обращение Чичикова!»

построения очень капитального казенного строения. В эту комиссию пристроился тот же час Чичиков и оказался одним из деятельных членов. Комиссия тот же час принялась за дело, возилась, возилась, шесть лет возилась; но климат ли мешал, или материял был такой, только никак казенное здание не пошло дальше фундамента; а между тем у каждого из членов очутилось по красивому дому гражданской архитектуры в разных концах города; видно, грунт земли в тех местах был лучше. Чичиков завелся рысаками. Оказалось, что он вовсе не чужд был наслаждений, что был охотник и покушать и даже покутить и поиграть, хоть от всего этого удержался в молодые годы, благодаря непостижимой власти характера и воли, решившись на пожертвования и на ограничения, чтобы достигнуть вернее искомой возможности. Чиновники начинали уже благоденствовать и многие заводили семейство, как вдруг, будто снег на голову, прислан был новый начальник на место старого, которому дали названье тюфяка. Новый начальник был человек военный, строгий, прямодушный в душе, враг взяточников и всего, что зовется на свете неправдой. Пугнул тот же час всех, потребовал отчеты, увидел недочеты, недостающие на всяком шагу, заметил в ту же минуту дома красивой гражданской архитектуры, и пошла переборка. Члены попали подсуд; дома поступили в казну и обращены были на богоугодные заведения и школы для кантонистов. Над чиновниками тут же произведено было следствие по всей строгости законов; всё было распушено. Чиновники были отставлены с предписанием не принимать ни в какую службу, и несчастие, почему, бог знает, обрушилось более всего на Чичикова. Не понравилась ли его физиогномия или что другое, бог ведает, словом, всё было страшно и всему задана была <1 нрзб.> . Но вообще на всех был наведен страх необыкновенный, всё было распушено. Но так <как> начальник все- таки был военный, гражданских всех проделок не ведал, то в скором времени вошли к нему в милость новые чиновники, в миг постигшие его характер. Всё, что ни было под его начальством, сделалось вдруг страшными гонителями неправды. Везде, во всех углах, преследовали, как рыбаки, они неправды и преследовали с таким успехом, что у иных оказалось по несколько десятков тысяч капиталу. Генерал радовался, что выбрал наконец чиновников, как следует, хвастался прозорливостью и тонким уменьем различать людей. В это время обратились на путь истины многие даже из прежних чиновников и были приняты в службу. Но Чичиков никак не мог попасть, как ни старался за него умный и ловкий секретарь, постигший в миг водить за нос правдивого генерала, но ничего не мог сделать. У генерала были такие предметы, которые, как гвоздь, заседали, и уж никакими силами нельзя было оттуда их вытеребить. Всё, что можно было сделать для Чичикова при всех задабриваньях, было уничтожение замаранного послужного <списка>, и то уж было сделано как-то из уважения к несчастному семейству Чичикова, которого, к счастью, у него не было.

«Ну, что ж», сказал наш герой, встряхнувшись, как пудель, которого облили водою: «зацепил, поволок, сорвалось — не спрашивай. Не плакать же: этим рубля не добудешь, этим горю не пособишь». И вот он вновь начал с начала карьер; вновь вооружился терпеньем [железным], вновь ограничил себя во всем, как ни распустился было прежде, но как-то <1 нрзб.> неудачно клеилось дело. Вновь начал вести бедную жизнь, отказывая себе в малейшей безделице. С трудом определился куды<-то> и должен был опять переменить. Хотя, казалось, он был довольно тверд духом, но все однако ж эти несчастья имели на него влияние: он похудел. То было уже приобретал те полные и хорошие формы, в каких читатель его нашел ныне при заключении с ним знакомства, и не раз, поглядывая в зеркало, он уже подумывал бывало о многом приятном: о бабенке, о детской. Но теперь, как взглянул он на себя в зеркало, не вытерпел не сказать: «Пресвятая мать, какой же я стал гадкой!» Но нужно было крепиться духом, и Чичиков бодро всё сносил, сносил сильно и перешел наконец в таможенную службу. Нужно знать, что эта служба давно составляла тайный предмет его желаний. Он видел, какими заграничными вещицами заводились господа таможенные и какие фарфоры и батисты пересылали кумушкам и сестрам. Не раз говорил он со вздохом: «Вот бы куда перебраться: и граница близко, и просвещенные люди. А какими тончайшими рубашками мо<жно?> Надобно заметить, что герой наш — большой любитель чистоты и опрятности и высоко уважал особенный сорт французского мыла, названия которого не припомним, который сообщал необыкновенную белизну коже и свежесть и который на границе очень легко было достать. Итак, он давно бы перешел в таможню, но тогда отвлекали выгоды по строительной комиссии, и он судил справедливо, что комиссия все-таки была уже синица в руках, а таможня — журавль в небе. Теперь же он решился, во что бы то ни стало, добраться до таможни, и добрался.

К ГЛАВЕ XI

Пист Пистович был характера самого кроткого, какой только когда-либо был видыван на свете: жизнь свою он провел в беспрестанном хождении по своей комнате в халате, курении трубки и в постоянном размышлении об одном предмете, впрочем [несколько], именно: почему зверь родится зверем, нагишом, а не так, как птица, вылупливаясь из яйца. Феопист Пистович был, напротив, то что называется по-русски, богатырь и плечистая натура: поминутно оказывал расположение разгуляться: кого-нибудь да прибьет. В доме всё, начиная от ключницы до собаки, бежало, издали завидев. Он даже собственную кровать изломал. «Да», говаривал всегда Пист Пистович, когда доходили до него жалобы на его сына: «Нужно бы, нужно бы пожурить Феописта Пистовича. Да ведь сделать-то как это? Наедине-то его не пристыдишь, а при другом-третьем человеке скажешь — весь город узнает. Нет, уж пусть лучше [так его и] остается собакой; ведь не он же один: у Степана Прохорыча похуже сынишка». И довольный тем отец отправлялся вновь по комнате рассуждать об рождении зверя, натурально с какими-нибудь новыми мнениями, например: а любопытно, что если бы слон, например, родился в яйце? Какой толщины нужно, чтобы была скорлупа; должно быть, толста, пушкой вряд ее прошибешь. Так протекала жизнь двух этих обитателей, конечно, полезная, потому что подслужилась теперь автору ответить на мудрое обвинение, которое, без сомнения, произнесут кое-какие патриоты.

К ГЛАВЕ XI

Эх, тройка, птица-тройка, кто выдумал <тебя>? Ты могла родиться, знать, только в той земле, что не любит шутить, а ровнем гладнем разметнулась, да и поди считай версты. И не хитрый, кажись, дорожный снаряд, не железным винтом, а наскоро топором <2 нрзб.> Не в немецких ботфортах ямщик: борода да тулуп, да рукавицы, и сидит чорт знает на чем. А взмахнул кнутом, да затянул: «Эх ты, головушка победная». Рванулись вихрем кони, спицы смешались в колесах в один гладкий круг, пыль пошла по обеим сторонам. Вон она вдали [ступай] понеслась, понеслась, понеслась. Батюшки мои... Не так ли и ты, Русь, что бойкая, необгонимая тройка, несешься? Вихрем дымится под тобою дорога, гремят мосты, всё отстает и остается п<озади?>. Эх, кони, кони, <что> за кони, какие вихри сидят в ваших гривах? Как будто чуют лихую песню: напрягли дружно и разом медные груди, пустились, и богатырский огонь летит из ноздрей — и понесли... Что перед вами версты, <1 нрзб.> назад бегут они. И вот она понеслась, и только вскрикнул остановившийся по дороге пешеход, поднявши шапку. Русь, куда несешься ты? Не слышит, махнула рукой только

Эх, тройка, птица-тройка, знать у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что <1 нрзб.> , а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать версты, пока не зарябит в очах. И не хитрый, кажись, дорожный снаряд: не железным схвачен винтом, а наскоро, живьем отработал тебя с одним топором в руках ярославской бойкой мужик. Не в немецких ботфортах ямщик: борода, да тулуп, да рукав<ицы> и сидит чорт знает на чем, а привстал да замахнулся, да затянул песню — кони вихрем, спицы в колесах смешались в один круг. Только дрогнула дорога, да вскрикнул в испуге остановившийся пешеход, и вот понеслась, понеслась, понеслась. Вот это она вдали пылит и сверлит воздух. Не так ли и ты, Русь, что бойкая, необгонимая тройка несешься? Дымом дымится под тобой дорога, гремят мосты, всё отстает и остается назади. Стоит<?> глядит со страхом пораженный божьим чудом пешеход, не молния ли это, сброшенная с неба? Что значит это наводящее ужас движение и что это невиданное Эх, кони, кони, что за кони. Вихри сидят в ваших гривах. Чуткое ухо слышит в каждом <2 нрзб.> заслышали с вышины знакомой разом и дружно напряглися ваши медные груди и, почти не тронув копытами земли, летите, обратившись в одно мгновение. Вся мчится она, вдохновенная Русь <2 нрзб.> Дай же ответ, куда несешься. Не даешь

< РАЗМЫШЛЕНИЯ О ГЕРОЯХ « МЕРТВЫХ ДУШ »>

люди, а не другие, тогда как ни малейшее событие в жизни не произошло даром, и всё вокруг в наше наученье и вразумление. Но слова, что свет есть живая книга, повторяются нами уж как-то особенно бестолково и глупо, так что невольно хочешь сказать даже дурака тому, кто это произносит. Он даже и не задумался над тем, от чего это так, что Манилов, по природе добрый, даже благородный, бесплодно прожил в деревне, ни на грош никому не доставил пользы, опошлел, сделался приторным своею доб<ротою>, а плут Собакевич, уж вовсе не благородный по духу и чувствам, однако ж не разорил мужиков, не допустил их быть ни пьяницами, ни праздношатайками. И отчего коллежская регистраторша Коробочка, не читавшая и книг никаких, кроме часослова, да и то еще с грехом пополам, не выучась никаким изящным искусствам, кроме разве гадания на картах, умела, однако ж, наполнить рублевиками сундучки и коробочки и сделать это <так>, что порядок, какой он там себе ни был, на деревне все-таки уцелел: души в ломбард не заложены, а церковь [на селе] хоть и не [очень] богатая была, [однако же] поддержана, и правились и заутрени и обедни исправно, — тогда как иные, живущие по столицам, даже и генералы по чину, [и] образованные и начитанные, и тонкого вкуса и примерно человеколю<бивые?>, беспрестанно заводящие всякие филантропические заведения, требуют, однако ж, от своих управителей всё денег, не принимая никаких извинений, что голод и неурожай, — и все крестьяне заложены в ломбард и перезаложены, и во все магазины до единого и всем ростовщикам до последнего в городе должны. Отчего это так, над этим Чичиков не задумался, так же, как и многие жители просвещенных городов, которые обыкновенно любят в этом случае повторить известное изречение: «Трудно даже и поверить, какие у нас живут оригиналы во многих губерниях и уездах... » [Все] помещики вылетели из головы Чичикова, даже и сам Ноздрев. Он позабыл то, что наступил ему тот роковой возраст жизни, когда всё становится ленивей в человеке, когда нужно его будить, будить, чтоб не заснул навеки. Он не чувствовал того, что еще не так страшно <для?> молодого ретивый пыл юности, гибкость не успевшей застыть и окрепнуть природы, бурлят и не дают мельчать чувствам, — как начинающему стареть, которого нечувствительно обхватывают совсем почти незаметно пошлые привычки света, условия, приличия без дела движущегося общества, которые до того, наконец, все<го> опутают и облекут человека, что и не останется в нем его самого, а куча только одних принадлежащих свету условий и привычек. А как попробуешь добраться до души, ее уж и нет. Окременевший кусок и весь [уже] превратившийся человек в страшного Плюшкина, у которого если и выпорхнет иногда что похожее на чувство, то это похоже на последнее усилие утопающего человека.

< ЗАМЕТКИ > К 1-й ЧАСТИ

Идея города. Возникшая до высшей степени Пустота. Пустословие. Сплетни, перешедшие пределы, как всё это возникло из безделья и приняло выражение смешного в высшей степени. Как люди неглупые доходят до делания совершенных глупостей.

занимаются сплетнями, и какого рода бабичи и юпки образуются.

— Еще сильнее между тем должна представиться читателю мертвая бесчувственность жизни.

— не страшно ли великое она явленье. <3 нрзб.> жизнь. Плечи при бальном с <1 нрзб.> , при фраках, [при] сплетнях и визитных билетах никто не признает <?> <1 нрзб.> .

— тем-то, и потому принимает только те слухи, которые сообразны с ее идеями.

Явление других дам на сцену.

Дама приятная во всех отношениях имеет чувственные наклонности и любит рассказывать, как она иногда побеждала чувственные наклонности, и посредством ума своего, и чем умела не допустить до слишком коротких с нею изъяснений... Впрочем, это случилось само собою, очень невинным образом. До коротких объяснений никто не доходил уже [и] потому, что она и в молодости своей имела что-то похожее на будочника, несмотря на все свои приятности и хорошие качества.

«Нет, милая, я люблю, понимаете, сначала мужчину приблизить и потом удалить; удалить и потом приблизить». Таким же образом она поступает и на бале с Чичиковым. У других тоже состроиваются идеи, как себя вести. Одна почтительна. Две дамы, взявшись под руки, ходили и решили хохотать, как можно дольше. Потом нашли, что совсем у Чичикова нет манер и восп<итания?> хороших.

Дама приятная во всех отношениях любила читать всякие описания балов. Описание венского конгресса ее очень занимает. Туалет любила дама, то есть, замечать на других, что на ком хорошо и что не хорошо.

Сидя рассматривают входящих. «Н<адворная> совет<ница> не умеет одеваться, совсем не умеет. Этот шарф так ей не идет... » «Как хорошо одета губернаторская дочка <2 нрзб.>» — «Милая, она так гадко одета». «Уж если и так [ну] <1 нрзб.>

— Весь город со всем вихрем сплетней — преобразование бездельности жизни всего человечества в массе. Рожден бал и все соединения. Сторона главная и бальная общества.

<части?>, занятой разорванным бездельем.

<этого?> включить все сходства и внести постепенный ход.

Раздел сайта: