Страшная месть (черновой автограф)

<СТРАШНАЯ МЕСТЬ.>

(Черновой автограф)

Вы слышали ли историю про синего<?> колдуна? Это случилось у нас за Днепром. Страшное дело! На тринадцат<ом> году слышал я это<?> от матери, и я не умею сказать вам, но мне всё чудит<ся>, что с того времени спало с сердца моего немного веселья. Вы знаете то место, что повыше Киева верст на пятнадцать? Там и сосна уже есть. Днепр и в той стороне также широк. Эх, река! Море, не река! Шумит и гремит и как будто знать никого не хочет. Как будто сквозь сон, как будто нехотя шевелит раздольную водяную равнину и обсыпается рябью. А прогуляется ли по нем в час утра или [вечера ветер, как всё в нем задрожит, засуетится: кажется будто то народ<?>] толпится. И весь дрожит и сверкает в искрах, как волчья шерсть середи ночи. Что ж, господа, когда мы съездим<?> в Киев? Грешу я, право, перед богом: нужно, давно б нужно съездить поклониться святым местам. Когда-нибудь уже по<д> старость совсем пора туда: мы с вами, Фома Григорьевич, затворимся в келью, и вы также, Тарас Иванович! Будем молиться и ходить по святым печерам. Какие прекрасные места там!

<I.>

<ся> к Днепру. Эсаул Горобец празднует свадьбу своего сына. Наехало много гостей к эсаулу в гости. В старину любили есть, еще лучше любили пить, а еще лучше любили веселиться. Приехал на гнедом коне своем и запорожец Микитка прямо с разгульной попойки с Пестяри<?>, где поил он семь <дней> и семь ночей королевских шляхтичей красным вином. Приехал и названный брат эсаула Данило Бульбашка с другого берега Днепра, где промеж двумя горами был его хутор, с молодою женою Катериною и с годовым сыном. Дивилися гости и белому круглому личику, черным бровям, нарядной сукне, исподнице из голубого полутабене<ку>, сапогам с серебряными подковками, но еще больше дивились тому, что не приехал вместе с нею старый отец: двадцать один год пропадал без вести и воротился из турещины к дочери, когда уже она вышла замуж. Верно много бы порассказал дивного. Да, как и не расска<зать>, бывши так долго в чужой земле! Там всё не так, и люди не те, и церквей христовых нет. Но он не приехал. Гостям поднесли вареную водку с изюмом и сливами и нарезанный кусками на огром<ном> блюде коровай. Музыкантам поднесли исподнюю корку с коровая, всю истыканную медными деньгами. [Он<и>] оставили цимбалы, скрипки и бубны, повынимали те деньги и стали есть коровай и славить молодых. А молодицы и дивчаты, утершись шитыми платками, выступали снова бочком из рядов, а навстречу им, гордо и бойко подбоченившись, нетерпеливо дожидаясь музыкантов, перевились рушниками парубки и готовы были понестись. Музыканты грянули. Вдруг закричал<о>, испугавшись и протянувши ручки, годовое дитя Бульбашки, игравшее на земле. Подбежала мать, подбежал [отец]. Дитя кричит и со страхом показывает пальцем в кучу народа, глазевшего со всех сторон на веселившихся. Из-за толпы народа выглядывало отвратительное уродливое лицо; в глазах его быстрых, мелькавших, как огонь из-под бровей, было что<-то> такое страшное... вздрогнули отец и мать, с ужасом попятились веселившиеся. Урод, что-то <у>слышавши, пропал в толпе. «Колдун опять показался», неслось со всех сторон: «не будет теперь, не будет житья!» кричали все в один голос. «Что это за колдун?» спрашивала, изумившись, молодая жена Данила Бульбашки и ничего не могла понять и допроситься за криками да за толками. Солнце давно уже зашло; веселые гости стали еще танцовать, но Бульбашка с молодою женою, отдавши добрую ночь молодым и хозяевам, поспешили к берегу, где дожидался его дуб с двумя верными козаками.

<II.>

По всему божьему <небу> ночь тихо светит. То месяц пока<за>лся из-за горы, обмылся, принарядился он и пошел гулять по небу, призадумался, остановившись над широким Днепром и увидевши в нем другой месяц. Гористый берег Днепра осветился, и тень ушла еще дальше в чащу сосен. Посреди Днепра плыл дуб; сидят впереди два хлопца, черные козацкие шапки набекрень, и под веслами, как будто от огнива огонь, летят брызги во все стороны.

<?> поле. Как им петь, как говорить про лихие дела; пан их Данило призадумался, и рукав кармазинно<го> жупана опустился из дуба и черпает воду; пани их Катерина тихо колы<шет> дитя и не сводит очей с него, а на незастланную полотном нарядную сукню серою пылью валится вода. Любо глянуть с середины Днепра на высокие горы<?>, на широкие луга, на зеленые леса, берега. Те горы — не горы, подошв у них нет, внизу их, как и вверху, острая вершина, и под ними и над ними высокое небо. Те леса — не леса, что стоят на холмах: покажутся волосами, поросшими на косматой голове лесного деда. По<д> ними в воде [моется] борода<?> и под бородою и над волосами высокое небо. Те луга — не луга: то зеленый пояс, перепоясавший посередине круглое небо, и в одной половине, и в другой половине прогуливается месяц. Не глядит пан Данило по сторонам, глядит он на молодую жену свою. «Что, моя молодая жена, моя золотая Катерина, вдалася в печаль?»

«Я не в печаль вдалася, пан мой Данило! Но дивлюсь чудной истории про колдуна; говорят, что он родился таким страшным, как... и никто из детей сызмалу не хотел играть с ним. Слушай, пан Данило, как страшно говорят: что будто ему всё чудилось, что все смеялись над ним. Встретится ли под темный вечер с кем-нибудь — ему [казал<о>сь] у того человека открывается рот и белеют два ряда <зубов>; и на другой день находили мертвым того человека. Мне чудно, мне страшно было, когда я слушала эти рассказы», — продолжала Катери<на>, вынимая платок и обтирая им лицо спавшего на руках дитяти. На платке было вышито красным шелком. Пан Данило — ни слова и [стал] поглядывать на темную сторону, где из леса чернел земляной вал, и из-за вала подымался старый замок: над бровями разом вырезались три морщины; левая рука гладила молодецкий ус, правая ухватилась за рукоять. «Не так еще то, что колдун, страшно», заговорил он: «как то страшно, что это недобрый гость. Что ему за блажь пришла воротиться сюда? Я слышал, что хотят ляхи сделать. Я разметаю чертовское гнездо, пусть только пр<он>есется слух, что у него есть притон какой. Я сожгу старого колдуна так, что и воронам нечего будет расклевать. Однако ж у него, я думаю, водится золото. Вот где он живет, этот дьявол. Если у него водится золото... Вот мы сейчас будем плыть <мимо> крестов, где <это> кладбище: тут гниют его нечестивые прадеды. Покойный дед знал их. Они все готовы <были> продать за денежку себя с душою и ободранными жупанами сатане. Если ж у него точно есть золото, то мешкать нечего, теперь не всегда на войне можно добыть». — «Знаю, что затеваешь ты. Нет, Данило, боже тебя сохрани: не связывайся с этим колдуном, ничего не предвещает доброго мне встреча с ним. Но ты так тяжело дышишь, так сурово глядишь, очи твои так угрюмо надвинулись бровями, Данило !.. » — «Молчи, баба! С вами кто свяжется, тот сам станет бабою. Хлопец, дай мне огня в люльку», сказал он, оборотившись к одному из гребцов, который тотчас выбил из сво<ей> уже обгоревш<ей> люльк<и> горящую золу на подол<?> и переложил ее в люльку своего пана. «Пугает меня колдуном!» — продолжал пан Данило. «Козак, слава богу, ни чертей, ни ксендзов не боится. Много было бы проку, если бы мы стали слушать наших жен. Не так ли, хлопцы? наша жена — это острая сабля. Да?» Замолчала Катерина и поглядывала на сонную воду, а ветер дергал воду рябью, и весь Днепр серебрился как волчья шерсть середи ночи. Дуб повернул к реке и стал объезжать в рек<е> берег. На берегу чередой встал [ряд] крестов и могил; ни калина не растет меж ними, ни трава не зеленеет, — только месяц греет их с небесной вышины. «Вы слышите ли, хлопцы, крики? кто-то зовет нас<?> на помощь», сказал пан Данило, оборотясь к гребцам своим. «Я слышу, пан Данило, чей-то крик», — сказали хлопцы: «кажется, с той стороны», разом сказали хлопцы, указывая в сторону, противную кладбищу; но всё было уже тихо. Лодка поворотила. Вдруг гребцы опустили весла и недвижно уставили очи. Остановился и пан [Данило Буль<башка>], и страх и холод врезался в козацкие жилы. Крест на могиле зашатался, и тихо поднялся из нее высокий мертвец. Борода до пояса, на пальцах когти длинные, длиннее самих пальцев. Тихо поднял он руку вверх. Лицо всё задрожало у него и покривилось. Страшную муку, видно, терпел он. «Душно мне, душно», — простонал он диким и нечеловечьим голосом, и голос его будто ножом царапал сердце, и мертвец вдруг ушел под землю. И вдруг зашатался другой крест; опять вышел другой мертвец [еще < 1 нрзб. >] еще страшнее, еще выше прежнего; весь зарос: борода по колено, длинные ногти еще длиннее, еще < 1 нрзб. > закричал: «Душно мне!» — и ушел под землю. Пошатнулся третий крест, поднялся третий мертвец. Еще выше, казалось, одни кости только поднялись, борода — по самые пяты, концы ногтей, казалось<?>, вонзились в землю. Страшно протянул он руки вверх, как будто хотел достать месяца, и закричал так, как будто кто-нибудь стал пилить его желтые кости. Дитя, спавшее на руках у Катерины, вскрикнуло и пробудилось. Сама пани вскрикнула. Гребцы пороняли шапки в Днепр. Сам пан вздрогнул. Всё вдруг пропало, как будто не бывало. Однако ж хлопцы долго не брались за весла. Заботливо поглядел Бурульбаш <?> на молодую жену, которая в испуге качала на руках кричавшее дитя, прижал ее к сердцу и поцеловал в лоб. «Не пугайся, Катерина, гляди: ничего нет», говорил, указывая по сторонам: «это колдун хочет устрашать людей, чтобы никто не добрался до нечистого гнезда его. Баб толь<ко> одних он напугает этим. Дай сюда на руки мне сына». При сем слове поднял пан Данило своего сына вверх и поднес его к губам своим. «Что, Иван? Ты не боишься колдунов? Нет, говори, тятя, я козак. Полно же плакать, перестань, мой ненаглядный цветочек. Та-та-та, та-та-та! Домой приедем, приедем домой, мать накормит кашею, положит тебя спать в люльке. Запоет: „Люли, сын, мой, люли“».

«Слушай, Катерина! Мне кажется, что отец твой не хочет жить в ладу с нами. Приехал угрюмый, суровый, как будто сердится что ли? Ну, недоволен, — зачем и при<езжать>? оставался бы там, где прошатался двадцать лет. Не хотел выпить за козацкую волю, не пока<ча>л на руках дитяти. Хотел было я ему поверить всё, что лежит на сердце, да не берет что-то, и речь заикнулась. Нет, у него не козацкое сердце! Козацкие сердца, когда встретятся, — как не выбьются из груди друг другу на встречу. Что, мои любые хлопцы, берег скоро? Ну, шапки я вам дам новые. Тебе, Стецько, дам выложенную бархатом с золотом. Я ее снял вместе с головою у одного татарина, весь его снаряд взял я, душу только одну его я выпустил на волю. А что, хлопцы, берег? Ну, причаливай легонько! Вот, Иван, мы и приехали, а ты плакал! Бери его, Катерина». Из-за горы показалась соломенная кровля: то дедовские хоромы пана Данила, за ними еще гора, а там уже и поле, а там и хотя сто верст пройди, уже не сыщешь ни одного козака.

III.

Хутор пана Данило между двумя горами в узкой долине, сбегающей к Днепру. Невысокие хоромы у пана Данило: хата на вид, как и у простых козаков, и в ней одна светлица, но есть где поместиться там и ему, и жене его, и старой прислужнице, и 10 отборным молодцам. Вкруг стен вверху идут дубовые полки, густо на них<?> стоят миски, горшки для трапезы; есть между ними и кубки серебряные и чарки, оправленные в золото, дарственные и добытые на войне; ниже висят дорогие мушкеты, сабли, пищали, копья: волею и неволею перешли они от татар, турков и ляхов. Немало зато и вызубрены они. Глядя на них, пан Данило, как будто по значкам припоминал свои схватки. Под стеной внизу дубовые, гладко вытесанные лавки, возле них, перед лежанкою, висит на веревках, продернутых к кольцу, привинченному к потолку, люлька. Во всей светлице пол гладко убитый и смазанный глиною. На лавках всег<да> спит с женою пан Данило. В люльке тешится и убаюкивается малое дитя. На полу покотом ночуют молодцы. Но козаку лучше спать на гладкой земле при вольном небе. Ему не пуховик и не перина нужна, — он мостит в голову себе свежее сено, вволю протягивается на траве. Ему весело, проснувшись середи ночи, взглянуть на высокое, засеенное звездами небо и вздрогнуть от приятного ночного холодка, принесшего <свежесть> козацким косточкам. Потягиваясь и бормоча сквозь сон, закуривает он люльку и закутывается крепче в суконный жупан.

Вдруг вошел Катеринин отец рассержен, как будто только что бился с кем-нибудь, приступил к дочке и сурово стал выспрашивать ее: что за причина, что она так поздно воротилась домой.

«Про эти дела, тесть, не ее, а меня спрашивать: не жена, а муж отвечает, — у нас уже так водится: не погневай<ся>», говорил <он>, не оставляя своего <дела>. «Может, в иных неверных землях этого не бывает, я не знаю».

<-то> дикое выпрыгнуло у него из-под бровей. «Так я тебя спрашиваю», сказал, прикусывая усы: «зачем ты отлучался вчера на весь день из дому и так поздно приехал?»

«А вот это дело, дорогой тесть! На это я тебе скажу, что я давно уже вышел из тех, которых бабы носят. Знаю в походах<?> как сидеть, умею держать в руках и саблю острую, еще кое-что и сумею раз... Умею никому и ответа не отдавать, что делаю».

«Я вижу, Данило, что желаешь ссоры между нами. Разве я не в праве подумать, что <ты> ходил куда-нибудь на худое дело, когда не хочешь сказать?»

«Думай, думай себе ты что хочешь», сказал Данило: «думаю и я себе. Слава богу, не в одном бесчестном деле не был, всегда стоял за веру православную и отчизну, не так <как> по крайней мере иные бродяги таскаются бог знает <где>, и когда верные бьются на смерть, [а после] нагрянут убирать не ими посеянное жито и даже на униатов похожи: не заглянут в божью церковь. Таких бы нужно допроситься порядком, где они таскаются».

«Э, козак! Знаешь ли ты, я плохо стреляю: только всего за сто сажень пуля моя пронизывает сердце. Я и рублюсь незавидно: от человека остаются кусочки, немногим мельче круп, из которых варят кашу».

«Я готов», сказал пан Данило, бойко перекрестивши воздух саблею, как <буд>то знал, на <?> что выточи<л>.

«Данило!» закричала громко Катерина, ухвативши его за руку и повиснув на ней: «вспомни, безумный, погляди, на кого ты подымаешь руку. Батько, твои волосы белы, как снег, а ты разгорелся, как неразумный хлопец».

«Жена!» крикнул грозно пан Данило: «ты знаешь, я не люблю этого: ведай свое бабское дело». Сабли страшно звукнули, железо рубило железо, козаки будто пылью себя обсыпали искрами. С плачем ушла Катерина в свою... <?> светлицу и кинулась на перину, покрыла себя подушкою, чтобы не слышать страшных сабельных ударов. Только напрасно... <?>: лихо бились козаки, чтобы можно было заглушить их сабельные удары; при каждом звуке сердце козацкое хотело разорваться на части, [будто] по всему ее белому телу проходило: тук, тук. «Нет, не вытерплю, не вытерплю, может уже алая кровь бьет ключом из белого тела. Может теперь изнемогает мой милый, а я лежу тут», и вся бледная, едва переводя дух, вышла Катерина. Ровно и страшно бились: ни тот, ни другой не одолевает. Вот наступает Катеринин отец, подается пан Данило. Вот наступает пан Данило, подается суровый отец, и опять наравне. Кипит от гнева тот и другой. Вот разо <?> с разгону, ух, как страшно! и обе <сабли> разломались пополам. Стеня, отлетели в сторону клинья. «Благодарю тебя, боже», сказала Катерина и вскрикнула снова: козаки взялись за мушкеты. Поправили ремни, взвели курки. Выстрелил пан Данило, не попал. Прицелил<ся> отец: он стар, однако ж не дрожит его рука. Выстрел загремел. Пошатнулся пан Данило. Алая кровь выкрасила левый рукав козацкого жупана. «Нет!» закричал Данило: «я не продам так дешево себя. Не левая рука, а правая атаман. Висит у меня на стене турецкий пистолет, еще ни разу во всю жизнь не изменял он мне. Слезай со стены, старый товарищ! Покажи услугу другу!» Поднял руку Данило достать пистол<ет>. «Данило!» закричала в отчаянии, схвативши руку и кинувшись ему в ноги, Катерина: «не для себя молю: мне один конец: та недостойная жена, которая живет после своего мужа. Днепр — холодная [водица] днепровская — мне будет могила. Но погляди на сына, погляди <на> сына! Данило, Данило, погляди на сына! Кто пригреет бедного, кто приголубит его? Кто выучит его летать на вороном коне, биться за волю и землю<?>, пить и гулять по-козацки? Данило, зачем ты отворачиваешь лицо свое? Пропадай, сын, пропадай: тебя не хочет знать отец твой. Я теперь знаю тебя: ты — зверь, а не человек; у тебя волчье сердце и душа лукавой гадины. О! я думала, что у тебя капля жалости есть, что в твоем камен<ном> теле человечьи чувства горят. Безумно же <я> ошиблась! Тебе это радость принесет, твои кости станут танцовать в гробе с веселья, когда услышат, как нечестивые звери-ляхи кинут в пламя твоего сына, когда сын твой будет кричать под ножами и окропом < 1 нрзб. > Я знаю, ты рад с гроба встать и раздувать шапками огонь, взвившийся под ним.

«Постой, Катерина! Ступай, мой ненаглядный Иван, я поцелую тебя. Нет, дитя мое, никто не тронет волоска твоего. Ты вырастешь на славу отчизны. Как вихорь будешь ты летать перед козаками, с бархатной шапочкой на голове, с острою саблею в руке. Дай, отец, руку! Забудем прошлое между нами. Что сделал неправого перед тобой — винюсь. Прошу прощения! Что же ты не даешь руки так, как это<?> делают козаки: они брали < 1 нрзб. >, а когда мирятся — мирятся: всё пляшет на радость!» говорил он отцу, который стоял на одном месте, не выражая на лице своем ни гнева, ни примиренья. «Отец!» — говорила Катерина, обняв и поцеловав его: «не будь неумолим, прости Данила: он не огорчит больше тебя» ... «Для тебя только, моя дочь, прощаю», отвечал <он>, поцеловав ее и блеснув чудно очами. Катерина вздрогнула: чуден показался ей его поцелуй и непонятный огонь очей и всё. Как-то задумалась она, облокотясь на стол, на котором перевязывал свою раненую руку пан Данило, передумывая, что худо и не по-козацки сделал, просивши прощенья, не будучи сам ни в чем виновен.

IV.

Блеснул день, но не солнечный; небо хмурилось, тонкий дождь сеялся на луга, на леса, на широкий Днепр. Проснулась пани Катерина, но нерадостна; очи заплаканы и вся она смутна и неспокойна. «Муж мой милый, мой дорогой, чудный сон мне снился».

«Какой сон, моя люба пани Катерина?»

«Снилось мне — чудно, право, кажется: как будто виделось наяву и еще больше, чем виделось. Снилось мне, что будто отец мой — тот самый урод, которого мы видели на свадьбе у есаула... Но прошу тебя, не верь сну! Каких глупостей не приснится человеку, когда он спит. Будто я стояла перед ним, дрожала вся, боялась, от каждого слова его стонали мои жилы. А если бы ты услышал, что он говорил такое... »

«Что же он говорил, моя золотая Катерина?»

«Говорил: ты посмотри на меня, Катерина. Я хорош, люди напрасно говорят, что я дурен. Я буду тебе славным мужем. Посмотри, как я поглядываю очами. Тут навел он на меня огненные очи... я вскрикнула и проснулась».

«Чуден сон твой, пани Катерина, еще чуднее будет верить ему. Однако ж знаешь ли ты, что за горою не так спокойно.

Чуть ли не ляхи стали выглядывать. Мне Горобец прислал сказать, чтобы я не спал. Напрасно только он заботится. Я и без него не сплю. Хлопцы мои в эту [ночь посрубили] двенадцать засеков. Посполитство будем свистать свинцовыми сливами, а шляхтич<и> потанцуют и от батог<ов>.

«А отец не знает об этом?»

«Сидит у меня на шее твой отец! Я до сих пор разгадать его не могу. Много верно он грехов наделал в чужой земле! Что же в самом деле за причина, что сколько [живет] уж — больше месяца есть, и хоть <бы> раз разве<се>лился, как добрый козак: не захотел выпить меду... Слышишь, Катерина, не захотел меду, который <я> вытрусил у брестовских жидов. Ей, хлопец!» крикнул пан Данило, хлопнув в ладоши и свистнув молодецким посвистом: «беги, малый, в погреб, да принеси жидовского меду! Горелки даже не пьет! Экая про<па>сть! Мне кажется, пани Катерина, что он в господа Христа не верует. А, как тебе кажется?»

«Бог знает, что ты говоришь, пан Данило!»

«Чудно, пани», продолжал пан Данило, принимая глиняную кружку от козака: «поганые католики дюже падки до водки, одни только турки не пьют. Что, Стецько, много ли хлеснул меду в подвале?»

«Нет, попробовал только, пан Данило».

«Лжешь, собачий сын. Вишь, как мухи напали на усы! Я по глазам вижу, что хватил полведра. Эх, козаки! что за лихой народ! Всё готов товарищу, а хмельное свысуслит сам. Я, пани Катерина, что-то давно уж был пьян, а?»

«Вот еще это? А помнишь в субботу... »

«Не бойсь, не бойсь, больше кружки не выпью! А вот и турецкий игумен влазит в двери», — проговорил он сквозь зубы, увидя нагнувшегося, чтобы войти в двери, тестя.

«А, что ж это, моя дочь», сказал отец, снимая с головы шапку и поправив пояс, на котором висела сабля с чудными камен<ьями>: «солнце уже высоко, а у тебя обед не готов?»

«Готов обед, пан отец, сейчас поставим: вынимай горшок с галушками», сказала пани Катерина старой женщине, вымывавшей деревянную посуду.

«Или нет, постой, лучше я выну, а ты позови хлопцев».

Все сели на полу в кружок: против покута пан отец, по левую руку пан Данило, по правую — пани Катерина и десять наивернейших молодцов в красных и синих жупанах.

«Не люблю я этих галушек», сказал пан отец, немного поевши и положивши ложку: «никакого вкуса нет».

«Я знаю, что тебе лучше жидовская лапша», подумал про себя пан Данило. «Отчего же, тесть», продолжал он вслух: «ты говоришь, что вкусу нет в галушках: худо сделаны что ли? Моя Катерина так делает галушки, что и гетьману редко достается есть таких. А брезгать ими грешно — это христианское кушанье: все святые люди ели галушки, и сам бог наш Иисус Христос ел».

«Я не люблю свинины», сказал отец Катерины, выгребая ложкою капусту.

«Для чего же не любить свинины?» сказал пан Данило. «Одни турки и жиды не едят свинины».

Замолчал опять отец и кинул суровый взгляд.

<ом> и ел старый отец и потянул вместо водки из вытянутой из-за пазухи фляжки какую-то черную воду.

Пообедавши, заснул пан Данило молодецким сном и проснулся только около вечера, сел за стол, стал писать листы, а пани Катерина качала ногою люльку, сидя на лежанке. Сидит пан Данило, глядит левым глазом на писание, а правым в окошечко, а из окошка далече видит блестят горы, вокруг гор Днепр, синеют за Днепром леса. Мелькает прояснившееся ночное небо. Не далеким небом и не синим лесом любуется пан Данило, глядит на выдавшийся мыс, на котором чернел старый замок. Ему почудилось, будто блеснуло в замке огнем узенькое окошко. Но всё тихо. Это, верно, показалось ему. Слышно только глухо шумит внизу Днепр и с трех сторон один за другим отдаются удары мгновенно пробудившихся волн. Он не бушует, как старик, ворчит и ропчет. Ему всё немило, всё переме<ни>лось около него. Тихо враждует он с прибрежными горами, лесами, лугами и несет на них жалобу в Черное море. Вот по широкому Днепру зачернела лодка и в замке снова как будто блеснуло что-то. Потихоньку свистнул пан Данило; выбежал на свист верный хлопец. «Бери, мой Стецько, скорее с собою острую саблю да винтовку да ступай за мною».

«Ты идешь?» спросила пани Катерина.

«Иду, жена, нужно посмотреть все места: нет ли где недобрых гостей».

«Мне, я вот чую, так страшно оставаться одной. Меня сон так и клонит. Что если опять приснится то же самое? Я даже не уверена, точно ли то сон был».

«С тобо<ю> старуха остается, а в сенях и на дворе спят козаки».

«Старуха спит уже, а козакам что-то не верится. Слушай, пан Данило, замкни меня в комнате, а ключ возьми с собой. Пусть козаки будут... <?> у дверей — тогда мне будет не так страшно, а козаки пусть лягут перед дверьми».

«Пожалуй, пусть будет так: рад сделать тебе угодное», сказал Данило, стирая пыль с винтовки и сыпля на полку порох. Верный Стецько тут и уже одетый во всей козацкой сбруе. Пан Данило надел смушевую шапку, задвину<л> окошко, задвинул засовами <дверь>, замкнул и вышел потихоньку из двора промеж спавшими своими козаками в горы. Небо почти всё прочистилось, свежий ветер [веял с по<ля.>] Вдали кликала чайка. Всё как будто онемело. Но вот послышался шорох. Пан Данило с верным слугою тихо спрятался за терновник, прикрывавший срубленый засек. Кто-то в красном жупане с двумя пистолетами, с сабл<е>ю при боку спускался с горы. «Это тесть», проговорил пан Данило, разглядывая его из-за куста. «Зачем и куда ему идти в эту пору? Стецько, не зевай, смотри в оба глаза, куда возьмет дорогу пан отец?» <Человек><?> спустился на самый берег и поворотил к выдававшемуся мысу. «А, вот куда!» проговорил пан Данило. «Что, Стецько, ведь он потащ<ился> как раз в колдуново дупло».

«Да, верно, не в другое место, пан Данило! Мы бы его видели на другой стороне. А он пропал около замка и наперед < ... >». — «Постой же, вылезем, а потом мы пойдем по следам. Тут что-нибудъ да кроется. Нет, Катерина, я говорил тебе, что батько твой — недобрый человек. Не так он делал всё, как православный». Уже мелькнули Данило и его верный хлопец внизу на выдавшемся берегу; вот уже и не видно их: ведь черный, непробудный лес, окружавший замок, спрятал их. Верхнее окошко тихо засветилось. Внизу стоят козаки и думают, как бы взлезть им. Ни дверей, ничего не видно им в стенах, в окне толь<ко> светится, но со двора верно есть лестн<ица>. Но как войти туда? Издали слышно, как гремят цепи и бегают собаки. «Что я думаю долго!» сказал пан Данило, увидя перед окном высокий дуб: «стой тут, малый, я полезу на дуб, из него прямо [буду] глядеть в окошко». Прошаривши<?>, пан Данило снял кушак, бросил вниз саблю, чтоб не звенела, и ухватясь за ветви, поднялся наверх. Окошко всё еще светилось. Присевши на сук возле самого окна, уцепился он одною рукою за < 1 нрзб. > дерево и глядит. В комнате и свечей нет, а светят по стенам чудные знаки, висит оружие, но всё странное: такого не носят ни турки, ни крымцы, ли ляхи, ни христиане православные, ни народ шведский. Под потолком взад и вперед мелькают нетопыри, и тень от них мелькает по стенам, по дверям и по помосту. Вот отворилась <дверь>. Входит кто<-то> в красном жупане и прямо к столу, покрытому белою скатертью. Это тесть! Пан Данило спустился немного ниже и приник крепче к дереву; но ему некогда глядеть, смотрит ли кто в окошко или нет, — он пришел нахмурен, рассержен; сдернул со стола скатерть — и вдруг по всей комнате тоже разлился прозрачно -голубой свет. [Изредка] только не смешивавшиеся волны прежнего бледно-желтого света переливались, ныряли, словно в голубом море, и тянулись слоями будто на мраморе и посред<и> краснел тесть. Пан Данило стал приглядываться и не заметил уже на нем красного жупана; вместо того показались на нем широкие ша<ро>вары, какие носят турки; за поясом пистолеты; на голове какая-то чудная шапка, исписан<ная> вся нерусскою и непольскою грамотою. Глянул в лицо — и лицо стало переменяться: нос вытянулся и повиснул над губою, рот в минуту раздался до ушей, зуб выглянул изо рта, нагнулся<?> в сторону, и стал перед ним опять тот самый колдун, который показался на свадьбе есаула.

«Правдив сон твой, Катерина», подумал пан Данило. Колдун стал важно прохаживаться вокруг стола. Знаки стали быстро переменяться на стене, нетопыри залетали сильнее вниз и вверх, взад и вперед, голубой свет становился реже-реже и совсем, кажется, потухнул, и светлица осветилась уже тонким розовым светом. Казалось, с тихим звоном разливался чудный свет по всем углам и вдруг пропал и стала тьма. Слышался только шум, будто ветер в тихий час вечера наигрывал, кружась по водному зеркал<у>, нагибая еще ниже в воду серебряные ивы. И чудится пану Данилу, что в светлице<?> блестит месяц, ходят звезды, неясно мелькает темносинее небо и холод ночного воздуха пахнул даже в лицо ему. И чудится пану Данилу (тут он стал щупать за нос, не спит ли), что уже не небо в светлице будто, а его собственная опочивальня: висят на стене его татарские и турецкие сабли; на стене полки, на полках домашняя посуда и утварь, на столе хлеб и соль; вот < 1 нрзб. > висит люлька; вместо образов выглядывают какие-то страшные лица, на лежанке... но сгустившийся туман всё покрыл, и стало опять темно, и опять с чудным звоном осветилась вся светлица розовым светом, и опять на стенах мелькают знаки, и опять стоит колдун неподвижно в чудной чалме своей. Звуки стали сильнее и гуще, тонкий розовый свет становился ярче и что-то белое, как будто облако, веяло посереди хаты; и чудится пану Данилу, что облако то — не облако, что стоит женщина, — только из чего она — <из> воздуху что ли выткана? Отчего же она стоит и земли не трогается, и не опершись ни на что, и сквозь нее просвечивает розовый свет и мелькают на стене знаки. Вот она как пошевельнула прозрачною головою своею. Тихо светятся ее бледноголубые очи, волосы вьются и падают по плечам ее, будто светлый серый туман; губы бледно алеют, будто сквозь бело-прозрачное утреннее небо льется едва приметный алый свет зари; брови слабо темнеют, щеки беле<ют>. «Ах, это Катерина!» Тут почувствовал Данило, что члены у него оковались; он хотел говорить, но его губы шевелились без звука. Неподви<ж>но стоял колдун на своем месте. «Где ты была?» спросил он, и стоявшее перед ним затрепетало. «О! зачем ты меня вызвал!» тихо простонала она: «мне было так радостно, я была на том самом месте, где родилась и прожила 15 лет. О, как хорошо там! Как зелен и душист тот лог, где я игралась в детстве: и полевые цветочки те же, и хата наша, и огород. О, как обняла меня добрая мать моя, какая любовь у нее в очах... Она приголубливала меня, целовала в уста и щеки, расчесывала частым гребнем мою русую косу. Отец!» тут она вперила в колдуна бледные очи: «зачем ты зарезал мать мою?»

<?> пальцем: «Разве я тебя просил говорить про это?» сказал он суровым голосом, и воздушная красавица задрожала. «Где теперь пани твоя?»

«Пани моя, Катерина, теперь спит: не успел мой ненаглядный Данило запереть двери, а она уже заснула. Я и обрадовалась тому, вспорхнула и полетела. Мне давно хотелось увидеть мать. Мне вдруг сделалось 15 лет. Я вся стала легка, как рыбка. Зачем ты меня вызвал?»

«Это — Катеринина душа», подумал пан Данило, но всё еще не смел пошевелиться.

«Ты помнишь всё то, что говорил тебе вчера я?» — спросил колдун так тихо, что едва можно было расслушать.

«Помню, помню, но чего бы не дала я, чтобы только забыть это. Бедная Катерина, она много не знает того, что знает душа ее. Покайся, отец; мало у тебя разве на душе злодеяний! [Тебе] не страшно, что после каждого убийства твоего мертвецы подымаются из могил ?.. »

«Ты опять за старое», прервал грозно колдун: «я на своем поставлю. Я заставлю тебя сделать, что мне хочется. Катерина полюбит меня. Катерина меня непременно полюбит!»

«О, ты чудовище, а не отец мой!» простонала она: «нет, не будет <по->твоему. Правда, ты взял нечистыми чарами своими власть вызывать душу и мучить ее, но один только бог может заставлять ее делать то, что ему угодно. Нет, никогда Катерина, доколе буду держаться я в ее теле, не решится на богопротивное дело. Отец, близок страшный суд!

и неверных душ».

«Куда ты глядишь, кого ты там видишь?» закричал колдун. Воздушная Катерина задрожала, но уже пан Данило был давно на земле и пробирался с своим верным Стецьком в свои горы. «Страшно, страшно», говорил он про себя, почувствовав в первый раз какую-то робость в козацком сердце, и скоро прошел двор свой, на котором также крепко спали козаки, кроме одного, сидевшего настороже и курившего люльку. Небо всё было засеяно звездами.

V.

«Как хорошо ты сделал, что разбудил меня», говорила Катерина, протирая светлые очи шитым рукавом своей сорочки и разглядывая с ног до головы стоявшего перед нею мужа: «Как<ой> страшный сон мне виделся! Как тяжело дышала грудь моя !.. Ух !.. Мне казалось, что я умираю... »

«Какой же сон? Уж не этот ли?» и стал пан Данило рассказывать всё, виденное им.

«Ты как это узнал, мой муж?» спросила, изумившись, Катерина: «Да нет, это правда... но нет, многое не виделось мне из того, что ты рассказываешь. Нет, мне не снилось, чтобы отец убил мать мою < 1 нрзб. >, ни мертвецов, ничего не виделось мне. Нет, Данило, ты не так рассказываешь. Ох, какой страшный отец мой!»

«И не диво, что тебе многое не виделось. Ты не знаешь и десятой доли того, что знает душа. Знаешь ли ты, что отец твой — антихрист? Еще в прошлом году, когда я собирался вместе с ляхами на крымцев (тогда я еще держал руку этого неверного народа), мне говорил игумен Братского монастыря (он, жена, — святой человек), что антихрист имеет власть вызывать душу каждого человека. А душа, ты знаешь, гуляет по своей воле, когда заснет человек, и летает вместе с архангелами около божьей светлицы. Мне с первого разу не показалось лицо твоего отца. Если бы я знал прежде, что есть такой отец, я бы не женился на тебе. Я бы кинул тебя и не принял бы на душу греха, породнившись с антихристовым племенем».

«Данило», сказала Катерина, закрыв лицо руками и рыдая: «я ли виновна в чем перед тобою? Я ли изменила тебе, мой любый муж? Чем же навела на себя гнев твой? Неверно я разве служила теб<е>, сказала ли тебе противное слово, когда ты ворочался с молодецкой попойки? Тебе ли не родила я чернобрового сына ?.. »

«Не плачь, Катерина! Я тебя теперь знаю и не кину ни за что. Грехи все лежат на отце твоем!»

«Нет, не называй его отцом моим. Он не отец мой, бог — свидетель. Я отрекаюсь от него, отрекаюсь от отца. Он — антихрист, богоотступник. Пропадай он, тони он, — не подам руку спасти его. Сохни он от тайной отравы, не подам воды напиться ему. У меня нет <отца>. Ты у меня отец!»

VI.

стен. Не за колдовство, не за богопротивные дела сидит в глубоком подвале колдун: им судья — бог. Сидит он за тайное предательст<во>, за сговоры с врагами православной русской земли продать католикам украинский народ и выжечь христианские церкви. Угрюм колдун. Дума черная, как ночь, у него в голове. Всего только один день остается жить ему, и завтра пора ему прощаться с миром. Завтра ждет его казнь. Не совсем легкая казнь его ждет; это еще милость, когда сварят его живого в котле или сдерут с него грешную кожу. Угрюм колдун. Поникнул головою: может быть, он уже и кается перед смертным часом. Только не такие грехи его, что б бог простил их. Вверху перед ним узкое окно, но не хрупкое стекло в нем, вместо его вправлен железный лист, весь исколотый небольшими дырочка<ми>, как решето, и перед ним железная острая рогатка, и солнечный луч, проходя через него, пад<а>ет мелкою сеткою прямо <в> лицо ему. Гремя цепями подвелся он к окну поглядеть, не пройдет ли его дочь. Она кротка, непамятозлобна, как голубка; не умилосердится ли она над отцом? Но никого нет, внизу бежит дорога, но по ней никто не пройдет. Пониже ее гуляет Днепр. Ему ни до кого нет дела: он бушует, и унывно слушать колоднику однозвучный шум его. Вот кто-то показался по дороге. «Это козак», тяжело вздохнул колодник. Опять всё пусто. Вот, кто<-то> вдали спускается, развевается зеленый кунтуш, горит на голове золотой кораблик. «Это она». Еще ближе приникнул он к окну: вот уже проходит близко Катерина. «Дочь, умилосердись, подай милостыню!» Она нема, она не хочет слушать, она и глаз не наведет на тюрьму и уже прошла мимо, уже и скрылась. Пусто во всем мире. Унывно шумит Днепр. Грусть залегает в сердце. Но ведает ли эту грусть колдун? День клонится к вечеру, уже солнце село. Уже и нет его. Уж и вечер: свежо; где-то мычит вол, откуда-то навеваются звуки, верно, народ где-нибудь идет с работ и веселится. По Днепру мелькает лодка. Кому нужда до колодника? Блеснул на небе серебряный серп. Вот кто-то идет с противной стороны по дороге — трудно разглядеть в темноте. Это возвращается Катерина. «Дочь, Христа ради! и свирепые волченята не станут рвать свою мать. Дочь, хоть взгляни на преступного отца своего!» Она не слушает и идет. «Дочь, ради несчастной матери!» Она остановилась. «Прииди принять последнее мое слово».

«Зачем ты зовешь меня, богоотступник? Не называй меня дочерью! Между нами нет никакого родства. Чего ты хочешь от меня ради несчастной матери моей?»

«Катерина, мне близок конец. Я знаю: меня твой муж хочет привязать к кобыльему хвосту и пустить по полю, а, может, и еще страшнейшую выдумать казнь».

«Да разве есть на свете казнь, равная твоим грехам? Жди ее, никто не станет просить за тебя!»

«Катерина, меня не казнь страшит, но муки на том свете. Ты невинна, Катерина, душа твоя будет летать в раю около бога, а душа богоотступного отца твоего будет гореть в огне вечном, и никогда не угаснет тот огонь: всё сильнее и сильнее будет разгораться он, и не похож огонь на земной в сотую < 1 нрзб. > Ни капли росы не падет, ни ветер не пахнет».

«Этой казни я не властна умалить», сказала Катерина, оборотившись.

«Катерина, постой на одно слово. Ты можешь спасти мою душу. Ты не знаешь, как бог милосерд. Слышала ли ты про апостола Павла, какой был он гонитель, но после покаялся и стал святым».

«Что же я могу сделать, чтобы спасти тво<ю> <душу>?», сказала Катерина: «мне ли, слабой женщине, об этом думать?»

«Если бы мне удалось отсюда выйти, я бы всё кинул. Покаюсь: пойду я в пещеры, надену на тело жесткую власяницу. День и ночь буду богу [молиться], не только скоромного, не возьму рыбы в рот. Не постелю одежды, когда стану спать, и всё буду молиться, всё молиться. И когда не снимет с меня милосердие божие хотя сотой доли греху, закопаюсь по шею в землю или замуруюсь в каменную стену, не возьму и пищи и умру, а всё добро свое отдам монахам, чтобы 40 дней и 40 ночей правили по мне панихиду».

«Хоть я и отопру замки, но мне не расковать твоих цепей», сказа<ла она>.

«Я не боюсь цепей», говорил он: «ты думаешь, они руки и ноги мои заковали? Нет, я напустил им в глаза туман и вместо руки протянул сухое дерево. Вот я, гляди: на мне нет теперь ни одной цепи. Я бы стен этих не побоялся и прошел бы сквозь них. Но муж твой не знает, какие это стены: их строил один святой схимник и никакая нечистая сила не может отсюда вывесть колодника, не отомкнув тем самым ключом, которым замыкал святой свою келью. Такую самую келью вырою и я себе, неслыханный грешник, когда выйду на волю».

«Слушай, я выпущу тебя, но если ты меня обманешь», сказала Катерина, остановившись перед дверью: «и вместо того, чтобы покаяться, станешь опять прежним <?> братом чорту?»

«Нет, Катерина, мне недолго остается жить уже. Близок и без казни конец. Неужели ты думаешь, что я предам себя на вечную муку?»

«Прощай, храни тебя бог милосердный, дитя мое», сказал колдун, поцеловав ее. «Не прикасайся ко мне, неслыханный грешник, уходи скорее», говорила Катерина, но его уже не было. «Я выпустила его», сказала Катерина, испугавшись и дико осматривая стены. «Что я стану теперь отвечать мужу? Я теперь пропала, мне и живой теперь остается зарыться в могилу», — и, зарыдав, почти упала она на пень, на котором сидел колодник. «Но я спасла душу», сказала она тихо: «я сделала богоугодное дело. Но муж мой... Я в первый раз обману его. О-о, как страшно, как трудно будет мне перед ним говорить правду. Тс... что-то шумит, что это шумит? Это Днепр разыгрался, Днепр. Как страшно тут оставаться, скорее выйти». Трепеща всем телом, встала она и остановилась. «Кто-то идет!» закричала она диким голосом: «да, идет кто-то. Я слышу, вот ступает чья-то молодецкая походка. Боже святой! подходит кто-то к дверям. Скрипят двери, боже, скрипят двери», вскричала она отчаянно: «ах, это он, муж... » — и без чувств упала она на холодную землю.

VII.

«Это я, моя родная дочка. Это я, мое серденько!» услыша<ла> Катерина, очнувшись, и увидела перед собою старую прислужницу. Баба, наклонившись, казалось, что-то шептала и, протянув над <нею> иссохшую руку свою, черпала в лицо ей холодную воду. «Где я?» проговорила Катерина, подымая<сь> и оглядываясь: «перед мною шумит Днепр, за мною гора... Куда завела меня ты, баба?» — «Я тебя не завела, а вывела. Вынесла на руках моих, дитятко, из душного подвала. Заперла ключиком, чтоб тебе не досталось чего от пана Данила». — «Где же ключ?» сказала Катерина, поглядывая на пояс свой: «я его не вижу».

«Его отвязал муж твой, поглядеть на колдуна, дитя мое».

«Поглядеть ?.. Баба, я пропала!» дико вскрикнула Катерина.

«Пусть бог милует нас от этого, дитя мое. Молчи только, моя паняночка, никто ничего не узнает».

«Он убежал, проклятый антихрист. [Ты] слышала, Катерина, он убежал?» сказал пан Данило, приступив к жене своей. Гневен он был. Очи метали огонь, сабля, звеня, тряслась при боку его. Помертвела жена. «Его выпустил кто-нибудь, мой любый муж», проговорила, дрожа.

«Выпустил, правда твоя, только выпустил чорт. Погляди: вместо его бревно заковано <в> железо. Сдумал же бог так, что чорт не боится козачьих лап! Если б только думу об этом держал в голове хоть один из моих козаков, <узнал><?> бы он у меня, я бы ему и казни не нашел».

«А если б я... и..? » невольно вымолвила Катерина и, испугавшись, остановилась. «[Ты?] Если б ты вздумала... Тогда б ты не жена мне была, я бы тебя зашил тогда в мешок и утопил на самой глубине».

<о>кий мороз.

VIII.

На пограничной дороге в корчме собрались ляхи и пируют уже два дни. Что-то немало всей сволочи сошлось, верно, на какой-нибудь наезд. У иных и мушкеты есть. Чокают шпоры, брякают сабли, паны веселятся и хвастают, говорят про небывалые дела свои, надсмехаются над православными. Зовут украинцев своими холопьями и важно крутят усы и, важно задравши головы, разваливаются на лавках. С ними и ксендз вместе. Только и кзендз у них на их же стать. И с виду даже не похож на христианского попа. Пьет и гуляет с ними и говорит нечестивым языком своим срамные речи. Ничем не лучше от них и челядь. Позакидали назад рукава оборванных жупанов своих и ходят козырем, как будто что путное... Играют в карты, бьют один другого по носам. Понабирались с собою чужих жен. Крик, драка. Паны беснуются и отпускают шутки: хватают за бороду жида. Малюют ему на нечестивом лбу крест, стреляют баб холостыми зарядами и танцуют краковяк с нечестивым попом своим. Не бывало такого соблазну на русской земле и от татар. Видно уже ей бог определил терпеть за грехи посрамление. Слышно между общим содомом, что говорят про заднепровский хутор пана Данила, про красавицу жену его. Не на доброе дело собралась эта шайка.

IX.

<сь> локтем и гадает какую-то думу. Сидит на лежанке пани Катерина, качает ногою люльку и поет песню.

«Чего-то грустно мне, жена моя!» сказал пан Данило. «И голова болит у меня и сердце болит. Как-то тяжело мне. Видно, недалеко уже ходит смерть моя».

«О, мой ненаглядный муж! Приникни ко мне головою своею! Зачем ты приголубливаешь к себе такие черные думы», подумала Катерина, да не посмела сказать: горько ей было, повинной голове, принимать мужние ласки.

«Слушай, жена моя», сказал Данило: «не оставляй моего сына, когда меня не будет. Боже сохрани, если ты кинешь его. Не будет тебе от бога счастья ни в том, ни в этом свете. Тяжело было б гнить моим костям в сырой земле. А еще тяжелее будет душе моей».

«Что говоришь ты, муж мой! Не ты ли издевался над нами, слабыми жена<ми>? а теперь сам говоришь, как слабая жена. Тебе нужно долго еще жить на славу козакам».

«Нет, моя Катерина, чует душа близкую смерть. Что-то грустно становится на свете. Времена лихие приходят. Ох, помню, помню я годы — им, верно, не воротиться. Он был еще жив, честь и слава нашего войска — старый Конашевич. Как будто перед очами моими проходят теперь козацкие полки. Это было золотое время, Катерина. Старый гетьман сидел на вороном коне, блестела в руке булава, вокруг сердюки, шевелилось красное море запорожцев. Стал говорить гетьман, и всё стало, как вкопаное. Заплакал старичина, как начал припоминать нам чудные дела и сечи наши. Полились ручьи слез у всех нас. Эх, если б ты знала, Катерина, как рубились мы тогда с турками! На голове моей виден и доныне рубец. Четыре пули<?> пролетело в четырех местах сквозь меня, и ни одна из ран не зажила совсем! Сколько золота мы набрали тогда, Катерина! Дорогие камни черпали шапками козаки. Какие кони, Катерина, если б ты знала, какие кони нам достались! Мой рыжий бегун, что за выслугу свою теперь ест пшеничное зерно, достался мне при это<й> сече. Ох, не воевать уже так мне. Кажется, и не стар, и телом бодр, а меч козацкий вываливается из рук. Живу без дела и сам не знаю, для чего живу тут. Порядку нет в Украине: полковники и есаулы грызутся, как собаки, между собою, нет старшей головы над всеми. Шляхетство наше всё переменило на польский обычай, продало и душу, принявши унию. Жидовство угнетает бедный народ. О, время, минувшее время! О, лета мои, минувшие лета! Где поделись вы? Ступай, малый, в подвал, принеси мне кухоль меду, выпью за прежнюю долю и за давние годы».

«Чем будем принимать гостей, пан? с луговой стороны ляхи идут», сказал, вошедши в хату, Стецько.

«Знаю, зачем идут они», вымолвил Данило, подымаясь с места. «Седлайте, мои верные хлопцы, коней! Надевайте сбруи, сабли наголо! Не забудьте набрать и свинцового толокна! С честью нужно встретить гостей. А вы», — сказал Данило, выходя на двор и отделяя из кучи собравшихся козаков надежнейших: «оставайтесь дома сторожить <?>, чтоб не досталось нечистому племени опоганить наши хаты!»

«Э, да тут есть <с> кем переведаться», сказал Данило, поглядывая на толстых панов, важно качавшихся впереди на конях в золотых жупанах, и прислушиваясь к гиканью их: «видно еще раз доведется мне выступить, погулять на славу. Натешься же, козацкая душа, в последний раз. Гуляйте, хлопцы, пришел наш праздник!» И пошла по горам потеха! И запировал кровавый пир! Гуляют мечи, летают пули, ржут и топочут кони. От крику безумеет голова. От дыму слепнут очи. Всё перемешалось. Но козак почует и познает, где друг, где недруг. Прошумит ли пуля, — валится лихой седок с коня. Свистнет сабля — катится по земле голова, бормоча языком несвязные речи. Но виден в толпе красный верх козацкой шапки пана Данила, мечется в <?> глаза золотой пояс на синем жупане, вихрем вьется грива вороного коня. Как сизогрудая <?> птица, мелькает он там и там, покрикивает, машет дамасской саблей и рубит с правого и левого плеча. Руби, козак, гуляй, козак, тешь молодецкое сердце, но не заглядывайся на золотую сбрую, жупаны! Топчи под коня золото и каменья! Коли, козак, гуляй, козак, но оглянись назад: нечестивые ляхи зажигают с другой стороны хаты. И, как вихорь, поворотил пан Данило назад, и шапка с красным верхом мелькает около хат, и реде<е>т вокруг него толпа. Не час, и не другой бьются ляхи, козаки; немного становится тех и других. Но не устает пан Данило, сбивает с седла длинным копьем своим, топчет лихим конем пеших. Уже очищается двор, уже начали разбегаться ляхи, уже обдира<ю>т козаки с убитых золотые жупаны и богатую сбрую, уже пан Данило сбирается в погоню и глянул, чтобы созвать козаков своих... И весь закипел яростно, дико сверкнул очами: ему показал<ся> Катеринин отец — вот он стоит на горе и целит в него <?> мушкет. Данило свирепо гонит коня прямо на него... Козак, спрячься, на гибель идешь! Мушкет гремит. Колдун пропал за горою. Только верный Стецько видел, как мелькнула красная одежда колдуна и чудная шапка. Зашатал<ся> козак, повалил<ся> с коня на землю. Кинулся верный Стецько к своему пану: лежит пан его, протянувшись на земле и закрыл карие очи. Алая кровь закипела на груди. Но, видно, почу<я>л верного слугу своего. Тихо приподнял веки свои, блеснул очами: «Прощай, Стецько! Скажи Катерине, чтоб не покидала сына. Не по<ки>дайте и вы его, мои верные слуги», и затих. Вылетела козацкая душа из дворянского тела. Посинели уста, спит козак непробудно. Зарыдал верный слуга, припав к своему пану. Не слышит уже его пан. Приподнялся верный слуга и машет рукою Катерине: «Ступай сюда, пани, ступай! Подгулял твой пан: лежит он пьяненек на сырой земле. Долго не протрезвиться ему». Всплеснула руками Катерина и повалилась, как сноп, на мертвое тело. «Муж мой! ты ли лежишь тут, закрывши очи? Встань, мой ненаглядный сокол, протяни ручку свою, приподымись < 1 нрзб. > Погляди хоть раз на твою Катерину, пошевели устами, вымолви хоть одно словечко !.. Но ты молчишь. Ты молчишь, мой ясный пан. Твои... Ты посинел, как Черное море. Сердце твое не бьется! Отчего ты такой холодный, мой пан? Видно не горючи мои слезы! Не в мочь им согреть тебя! Видно не громок плач мой, не про<бу>дить им тебя! Кто же поведет теперь полки твои? Кто понесется на твоем вороном конике? Кто громко загукает и замашет саблей пред козаками? Козаки, козаки, где честь и слава ваша? Лежит честь и слава ваша, закрывши очи на сырой земле. Похороните ж меня, похороните меня вместе с ним, засыпьте мне очи землею! Надавите мне кленовые доски на белые груди. Мне не нужна больше красота моя». — «Нет, пани, ты не властна делать, что тебе хочется», сказал Стецько: «ты должна выполнить то, что приказал тебе твой пан. При отходе души своей он завещал, чтоб ты сберегла ему сына и вырастила его. Вы оставайтесь тут, хлопцы», продолжал он, оборотившись к обступившим тело козакам и рыдавшим, как малые дети. «Я пойду, соберу наших. Ляхи уже услышали про наше горе и ворочаются назад. Сердце так чует, что уже шумят они в подвале. Меды поотпечатаны, и вино хлещет из воронок. Упьются они тем вином навеки, никому из них не выйти на свет! Мы отпоем кровавую панихиду своему пану». Блеском засверкали козацкие очи, быстрее молнии взлетел он на коня, громко гукнул и гук отпр< ... > <?> за горою, за лесом, за полем, и козаки, как птицы, слетелись на призыв и с гиканьем обсыпали гору.

X.

вылит он из стекла, и будто голубая зеркальная дорога, без меры в ширину, без конца в длину, реет и вьется по зеленому миру. Любо тогда и жаркому солнц<у> поглядеться с вышины и погрузить лучи в холод стеклянных вод и прибрежным лесам с яркою [зеленью] отсветиться в водах. Зеленокудрые! они толпятся вместе с полевыми цветами к водам и, наклонившись, глядят в них и не наглядятся, и не налюбуются светлым своим изображением, и усмехаются к нему, и приветствуют его, кивая ветвями. В середину же Днепра они не смеют глянуть. Никто, кроме солнца и голубого неба, не глядит в него: редкая птица долетит до середины Днепра. Пышный! ему нет равной реки в мире. Чуден Днепр и при теплой летней ночи, когда всё засыпает: и человек, и зверь, и птица, а бог один величаво озирает с вышины и небо, и землю, и величаво сотрясает ризу. От ризы сыплются звезды. Звезды горят и светят над миром, и все разом отдаются в Днепре. Всех их держит Днепр в темном лоне своем. Ни одна не убежит от него, разве погаснет в небе. Черный лес, унизанный спящими воронами, разломанные им древние горы, свесясь, силятся закрыть его хотя длинною тенью сво<е>ю. Напрасно! Нет ничего в мире, что бы могло прикрыть Днепр. Синий-синий ходит он плавным разливом и середь ночи, как середь дня, виден за столько вдаль, за сколько видеть может человечье око < 1 нрзб. > Нежась и прижимаясь, жмется теснее [к] < 1 нрзб. > [берегам], лугам от ночного холода. [При мимолетном ветре вдруг сверкнет, поманя] серебряная струя и она вспыхивает [будто] полоса дамасской сабли, а он, синий, снова заснул. Чуден и тогда Днепр, и нет реки, равной ему в мире. Когда же пойдут горами по небу синие тучи, черный лес шатается до корня, дубы трещат и молния, изламываясь промеж туч, разом осветит мир, — страшен тогда Днепр: водяные холмы гремят, ударяясь о горы и с блеском и стоном отбегают назад, и визжат, и плачут, и заливаются вдали, <как> старая мать козака, выпро<ва>жи<ва>ющая своего сына в войско. Разгульный и бодрый едет он на вороном коне, подбоченившись и молодецки заломив козацкую шапку, а она, рыдая, бежит за ним, хватается за стремя, ловит удила, ломает над ним руки и обливает его жаркими слезами.

рассердился старый Днепр? Видно, ему неведомо... Лодка причалила, и вышел из нее накинутый кобеняком колдун. Невесел он: ему горька тризна, которую совершили козаки над убитым паном своим. Немало поплатилось [ляхов]: 44-х панов [сожгли] со всем — с сбруею и жупана<ми>, до 33-х холопов изрублено в куски. По каменным ступеням спустился он между обгорелыми камнями <?> вниз, где глубоко в земле была чудная его хата, и тихо вошел он, — не скрипнули и двери. Хата была без свечей, нетопыри мелькали взад и вперед, и знаки стали меняться по стенам. Не озираясь, покрыл он стол белою скатертью, поставил горшок и стал бросать длинными руками своими какие-то неведомые травы. Потом взял кухоль, выделанный с какого-то чудного дерева, почерпнул им воды и стал лить, шевеля губами и творя какие-то нечистые заклинанья. Свет в светлице уже стал розовый и падал ему на ли<цо>, и страшно было тогда глянуть в лицо, — оно казалось кровавым, глубокие морщины только чернели на нем и глаза как будто горели. Нечестивый грешник! уже и борода давно поседела, и лицо изрыто морщинами, и высох весь, а всё еще творит богопротивные умыслы. Посереди хаты стало опять с дивным сиянием белое облако и что-то похожее на дикую радость сверкнуло на лице его. Но отчего же стал он недвижим с разинутым ртом, не смея пошевелиться, и отчего волосы щетиной поднялись у него на голове? В серебряном облаке перед ним светилось чье-то чудное лицо, непрошенное, незванное явилось к нему в гости, яснело, чем дальше, больше и вперило в него неподвижные очи. Черты < 1 нрзб. > глаз, губы, очи, — всё незнакомое ему: никогда во всю жизнь свою он его не видывал. И страшного кажется в нем мало, а непреодоли<мый> страх напал на него. А незнак<ом>ая дивная голова сквозь облако также неподвижно глядела на не<го>. Облако уже и пропало. А неведомые черты еще резче выказались, и острые очи не отрывались от него. Колдун весь побелел, как полотно, диким, не своим голосом вскрикнул он, опрокинул горшок. Всё пропало.

XI.

«Спокой себя, моя любая сестра», говорил старый есаул Горобец: «сны редко говорят правду».

«Никого не бойся», говорил молодой сын его, хватаясь за саблю: «никто не посмеет тебя обидеть».

«Приляг, сестрица», говорила молодая жена его, «я позову старуху-ворожею: против нее никакая сила не устоит: она выльет переполох тебе».

«Я сама устроила себе погибель: я выпустила его», простонала она: «мне на земле нет покою. Может быть, за грехи мои не будет и на том свете от него покою. Вот уже десять дней я у вас в Киеве. Горя и капли не убавилось. Думала, буду хоть в тишине растить на месть за отц<а> сына... буду... Страшен, страшен привиделся он мне во сне. И, боже сохрани, и вам увидеть его. Сердце мое до сих пор бьется. Дух занимается в груди. Я зарублю, Катерина, твое дите, кричал он, если не выйдешь за меня замуж... Я заруб... » речь остановилась на устах у ней и, зарыдав, кинулась она к люльке, и испуганное дитя протянуло ручонки и закричало.

«Пусть по<про>бует окаянный антихрист придти сюда: отведает, бывает ли сила в руках старого козака. Пусть придет он поглядеть, как [будут] растаскивать нечистое тело его вороны, прежде нежели чорт придет за его душою. Бог видит», говорил он, подымая прозорливые очи, «не летел ли я подать руку брату Данилу. Его воля! Застал его на холодной постели, на которой уже много-много улеглось козацкого <народа>. Зато не пышна разве была тризна по нем, выпустил ли хоть одного ляха живого? Успокойся, мое дитя. Никто не посмеет тебя обидеть, разве и меня не будет, ни моего сына».

<енный> к ней гаман с блестящим огнивом. «По отцу пойдет», сказал старый эсаул, снимая с себя люльку и отдавая ему. «Еще от люльки не отстал, а уже думает курить люльку». Тихо вздохнула Катерина и стала качать колыбель, и все сговорились провесть ночь вместе и, мало погодя, уснули все, а с ними Катерина.

<все>. «Он убил, он зарезал», без памяти кричала Катерина и кинулась к колыбели. Все обетупили колыбель <и> окаменели от ужаса, увидев, что в ней лежало неживое дитя. Ни звука не вымолвил ни один из них, так страшно сделалось всем. Уже опамятовались иные, но все стояли бесслов<ес>но, помышляя о таком неслыханном злодействе. Бог <не> глядит на грешную землю, если нет уже казни такому неслыханному злодейству.

XII.

ее каменной толщей, чтобы не прососало шумное и буйное море. Идут каменные цепи и в Валахию и в Седмиградскую область и громадою стали меж галичским и венгерским народом. Нет таких гор в нашей стороне. Глаз не смеет оглянуть их, и на вершину иных не заходила и нога человечья. Чуден и вид их: н<е> задорное ли море выбежало в бурю из широких <берегов>, вскинуло вихрем на воздух безобразные волны и они, окаменев, остались недвижными на воздухе. Не оборвались ли тяжелые тучи, гремя по небу, и загромоздили [землю], ибо и на них такой же серый цвет, и белая верхушка блестит и искрится при солнце. Еще до Карпатских гор услышишь русскую или ляшскую молвь, а за горами еще кой-где отзовется как будто то неродное слово, а там уже и вера не та, и говор не тот. Живет народ не малолюдный, народ [венгерский]. Ездит на коне, рубится и пьет не хуже козака, а за конную сбрую и ясные кафтаны не скупится вынимать из кармана червонцы. Раздольны и велики есть между горами озера; как скло, недвижны они и, как зеркало, отда<ю>т в себе голые вершины гор и зеленые подошвы их. Но кто середи ночи, блещут или не блещут звезды, едет на огромном вороном коне? Какой страшный богатырь с нечеловечьим ростом скачет под горами, над озерами, ездит<?> исполинским конем в < 1 нрзб. > в недвижн<ом> озере, и бесконечная тень скоро мелькает по горам. Блещут чеканеные латы, при нем топор; гремит при седле сабля; шелом [надвинут, черные] <усы> чернеют, и очи закрыты, ресницы опущены — он спит. И, сонный, держит повода; и за ним сидит на коне младенец-паж и также спит и, сонный, держится за богатыря. [Не день и не два уже он едет.] Кто он? Куда, зачем он едет? Кто его знает. Не день, не два уже он переезжает горы. Блеснет день, взойдет солнце, — его не видно. Изредка только замечали горцы, что по горам мелькает часто легкая тень, а небо ясно, и туча не пройдет по нем. Чуть же ночь наведет темноту на мир, снова он виден и отдается в озерах, и за ним, дрожа, скачет тень его. Уже прое<хал> он много гор и взъехал на Корован. Горы этой нет выше меж Карпатскими горами: как царь стоит он посереди друг<их>. Тут остановился и конь и всадник, и еще глубже погрузился в сон, и тучи, спустясь, закрыли его.

ИМ 1263 (на восьми листах, из них заполнены семь листов; на обороте последнего листа — рисунки Гоголя), содержащему 12 первых глав из 16-ти.

рукописи от печатного текста следующие:

— через «рассказчиков» — с другими повестями «Вечеров». Возможно, что рассказчик, о котором говорится в настоящей редакции повести, по замыслу Гоголя то же лицо, которое упомянуто в предисловии к первой части: «Еще был у нас один рассказчик; но тот (нечего бы к ночи и вспоминать о нем) такие выкапывал страшные истории, что волосы ходили по голове». Это позволяет заключить, что Гоголь предполагал ввести «Страшную месть» в сборник «Вечеров на хуторе» еще при составлении первой части.

«Как зелен и душист тот луг» (т. I, стр. 258). В рукописи: «Как зелен и душист тот лог».

«Сохни он от тайной » «Сохни он от тайной ».