Вересаев В.: Гоголь в жизни.
XVI. Болезнь и смерть

XVI

Болезнь и смерть

В феврале (в январе) захворала Хомякова, сестра Язы­кова, с которой он был дружен. Ее болезнь сильно озабочивала его. Он часто навещал ее, и, когда она была уже в опасности, при нем спросили у д-ра Альфонского, в каком положении он ее находит; он отвечал: "Надеюсь, что ей не давали ка­ломель, который может ее погубить?" Но Гоголю было извест­но, что каломель уже был дан,-- он вбегает к графу и бранным голосом говорит: "Все кончено, она погибнет, ей дали ядовитое лекарство". К несчастью, больная действительно в скором вре­мени умерла (26 янв.). Смерть ее не столько поразила ее мужа и всех родных, как Гоголя. Расположенный к мрачным мыслям, он не мог равнодушно снести потери драгоценной для него особы. Притом он, может быть, впервые видел здесь смерть лицом к лицу 1. Постоянно занимаясь чтением книг духовного содержания, он любил помышлять о конце жизни, но с этого времени мысль о смерти сделалась его преобладающей мыслью. Приметна стала его наклонность к уединению; он стал дольше молиться, читал у себя псалтырь по покойнице.

А. Т. Тарасенков. Шенрок. Материалы, IV, 850. Ср. Последние дни, стр. 8 1*.

­жайших друзей Гоголя. Гоголь крестил у нее сына и любил ее, как одну из достойнейших женщин, встреченных им в жизни. Смерть ее, последовавшая после кратковременной болезни, сильно потрясла его. Он рассматривал это явление с своей высокой точки зрения и примирился с ним у гроба усоп­шей. "Ничто не может быть торжественнее смерти,-- произнес он, глядя на нее,-- жизнь не была бы так прекрасна, если бы не было смерти". Но это не спасло его сердце от рокового потрясения: он почувствовал, что болен тою самою болезнью, от которой умер отец его,-- именно, что на него "нашел страх смерти", и признался в этом своему духовнику. Духовник успокоил его, сколько мог.

П. А. Кулиш, II, 260.

Смерть моей жены (Е. М. Хомяковой) ­торых он любил всею душою, особенно же Н. М. Языков. На панихиде он сказал: "Все для меня кончено!" С тех пор он был в каком-то нервном расстройстве, которое приняло характер религиозного помешательства. Он повел и стал морить себя голодом, попрекая себя в обжорстве.

А. С. Хомяков -- А. Н. Попову, в феврале 1852 г., из Москвы. Соч. А. С. Хомякова, VIII, 200.

Гоголь был на первой панихиде (по Е.. М. Хомяковой) стало: он, казалось, совер­шенно перенесся мыслями туда и оставался в том же положении так долго, что мы нарочно заговорили о другом, чтоб прервать его мысли.

-- матери Гоголя. История знаком­ства, 197.

30 янв. 1852 г. вечером приехал Гоголь к нам в маленький дом, в кото­ром мы жили. Гоголь взошел и на наш вопрос о его здоровьи сказал: "Я те­перь успокоился, сегодня я служил один в своем приходе панихиду по Кате­рине Михайловне (Хомяковой)­че. Но страшна минута смерти". -- "Почему же страшна? -- сказал кто-то из нас. --Только бы быть уверену в милости божией к страждущему че­ловеку, и тогда отрадно думать о смерти". -- "Ну, об этом надобно спросить тех, кто перешел через эту минуту",-- сказал он. На наши слова, что он не был на вчерашней церемонии (похороны Хомяковой), он отвечал: "Я не был в состоянии". Вполне помню, он тут же сказал, что в это время ездил далеко. "Куда же?" -- "В Сокольники". -- "Зачем?" -- спросили мы с удивлением. "Я отыскивал своего знакомого, которого, однако же, не ви­дал". Разговор, разумеется, касался большею частью Хомякова. После того как Гоголь отслужил панихиду, он сделался спокоен, как-то светел духом, почти весел.

В. С. Аксакова. Из записной книжки. Дневник В. С. Ак­саковой. Изд. "Огни". Спб. 1913. Стр. 164. Дополнено по письму ее к матери Гоголя. История знакомст­ва, 197.

­рым. В течение всей зимы я радовался за него, что он хорошо выносит московскую зиму, которой боялся. Нередко обедал он у нас, после обеда занимался со мною чтением корректур первого и второго тома своих сочи­нений, в которых он выправлял слог, а я правил под диктовку его.

Другие два тома печатались в то же время. В последний раз занима­лись мы с ним этим делом в четверг перед масленицей (31 января).

С. П. Шевырев -- М. Н. Синельниковой. Рус. Стар., 1902, май, 440.

­дое утро обвертывался мокрой простыней. Так было в декабре и генва­ре месяце. Он никогда не говорил мне о том. Лечение его было прер­вано.

Потом возобновил его опять, но, обернувшись простынею, не согревал­ся. Такое лечение было совсем не по его слабому сложению. Я думаю, в нем заключалась главная причина его болезни. Когда я его расспраши­вал о том, он сказал мне, что лечение освежило его силы и он чувствовал себя бодрее, но, конечно, это была искусственная бодрость.

С. П. Шевырев -- М. Н. Синельниковой, 443.

1 февраля -- это была пятница -- 1852 года принесли нам поутру кор­ректуру "Ревизора", но, так как братья уехали в деревню, я не знала, что с ней делать, и послала ее с запиской к Гоголю. В двенадцать часов утра он пришел сам: "Что значит,-- я получил вашу записку, но не получил коррек­туру? Меня дома не было: я был у обедни; возвратившись, нашел записку, но без корректуры". Нас это очень удивило, и я боялась, чтобы не пропала корректура. Гоголь сказал, что сам пойдет в типографию и спросит. Сказал, что был в церкви, потому что в тот день совершалась поминальная служба (вместо субботы, так как в субботу приходился праздник сретения), хвалил очень свой приход, священника и всю службу. Я сказала, что сама была у ранней обедни, видела в первый раз Хомякова после его горя, что не ре­шилась к нему подойти. "Отчего же, напрасно,-- сказал Гоголь,-- это не могло ему быть неприятно. Напрасно Хомяков выезжает, был в Опекун­ском совете и т. д.". -- "Да,-- сказала я,-- конечно, напрасно: многие скажут, что он не любил жены своей". -- "Нет, не потому,-- возразил Го­голь,-- а потому, что эти дни он должен был бы употребить на другое; это говорю не я, а люди опытные. Он должен был бы читать теперь псал­тирь, это было бы утешением для него и для души жены его. Чтение псалти­ри имеет значение, когда читают его близкие; это -- не то, что раздавать читать его другим".

(матери А. С. Хомякова) бы с малых лет воспитать так ребенка, чтоб он всегда понимал настоящее значение жизни, чтоб смерть не была для него нечаянностью и т. д. Гоголь сказал, что думает, что возможно. Тут я сказала, как ужасно меня поразило это впечатление и как все тогда пере­вернулось у меня перед глазами. Гоголь вдруг переменил разговор.

В это время приезжал Овер (знаменитый московский врач)"Несчаст­ный!" -- "Кто несчастный? -- спросила я, не понимая. -- Да ведь это Го­голь!" -- "Да, вот несчастный!" -- "Отчего же несчастный?" -- "Ипохон­дрик. Не приведи бог его лечить, это ужасно!" -- "У него есть утешение,-- сказала я,-- он истинно верующий человек". -- "Все ж несчастный",-- повторил Овер. Я возвратилась к Гоголю; он в это время сидел с Надень­кой, мы продолжали кое о чем говорить, предложили ему завтракать, он отказался. Он был постоянно весел, или, скорее, светел как-то душой и ли­цом, нам было отрадно видеть его таким, и ни тени беспокойства на его счет не входило к нам на ум. День был ясный, солнечный. Провожая его, я сказала ему шутя: "Вы сегодня не работали?" -- "Нет". -- "Ну,-- сказала я,-- вы погуляли, теперь вам надобно поработать". Он так светло улыбнулся на эти слова. "Да, надобно бы, но не знаю, как удастся, моя работа такого рода,-- продолжал он говорить, уходя и надевая шубу,-- что не всегда дает­ся, когда хочешь". Мы проводили его до передней и простились друже­ски.

В. С. Аксакова. Дневник. Спб. 1913. Стр. 165.

О себе что сказать? Сижу по-прежнему над тем же, занимаюсь тем же. Помолись обо мне, чтобы работа моя была истинно добросовестна и что­бы я хоть сколько-нибудь был удостоен пропеть гимн красоте небесной.

Гоголь ­ма, IV, 442.

3 февраля 1852 года в воскресенье утром я была дома, когда пришел Николай Васильевич. "Я пришел к вам пешком прямо от обедни,-- ска­зал он,-- и устал". В его лице точно было видно утомление, хотя и светлое, почти веселое выражение. Он сел тут же в первой комнате, на диване. Опять хвалил очень священника приходского и всю службу. Я сказала, что в этой церкви венчались отесенка (отец) и маменька. "В самом деле? Ну, так скажите вашей маменьке, ей будет приятно знать, что там совершается так хорошо служба". Я сообщила ему известие из деревни, что на другой день должен был приехать брат. "Ваши братья скачут, как английские курьеры в чужих краях, только и знают, что ездят взад и вперед (сколько лишних хлопот!). Вчера,-- прибавил он,-- получил я записку от Ольги Федоровны (Кошелевой) не мог идти, но после пришел бы повидаться с Нарышкиным". -- "Что вы делали эти дни?" -- спросила я его. "Зачем вам?" -- сказал он. "Были ли вы у Хомя­кова?" -- "Нет еще, не был". Мне кажется, ему слишком было тяжело к не­му ходить; опять говорили мы о назначении чтения псалтири. Я спросила его о корректуре; он сказал, что сам был в типографии и все устроил; гово­рили о печатании "Охотничьих записок" (С. Т. Аксакова). Я сказала, что очень тихо идет. "Вы бы сами держали корректуру",-- сказал он. "Не умею". -- "Да это вовсе не трудно, стоит только выучиться этим знакам, я вам сейчас покажу, дайте мне какую-нибудь книгу". Я подала ему "Моск­витянин"; он достал свою карманную книжку: вынул оттуда карандаш, развернул журнал и показал примерно несколько знаков. В это время вороти­лась Наденька, я ей сообщила полученные известия и что ей предстоит скоро ехать в деревню. "Да,-- прибавил Гоголь,-- вы и не знаете, а вам уже назначен маршрут". Я сказала, нельзя ли устроить как-нибудь нам песни, а Гоголь сказал: "Когда же? Уже лучше на масленице". "На масленице Наденька, может быть, уедет". -- "Да, в самом деле",-- прибавил Гоголь; но тем разговор об этом кончился. Я попросила перейти в другую комнату, сообщила Наденьке корректурные знаки, которым учил меня Николай Васильевич. Он же сам прибавил, что советовал бы нам заняться этим, что за это можно даже деньги получать, что он нанимает теперь корректора и платит ему за один том сто рублей (кажется, за вторую корректуру). Мы расспрашивали его о печатании его сочинений, как оно идет; он говорит, что он роздал в разные типографии, что идет довольно медленно, что ему мешают. Мы звали его приходить к нам с корректурой и у нас ее поправ­лять, он обещал, и так мы простились.

4 февраля я сидела в нашей маленькой гостиной с Митей Карташевским (брат Константин, Митя и Любенька только что приехали из деревни, са­мовар был на столе). Мы говорили очень живо о Карташевских. Передняя комната была темна, портьерка в нее поднята; я услышала чьи-то шаги, но не обратила в первую минуту на то внимания, думая, что это брат. Шаги приблизились, я обернулась: то был Гоголь; я ему обрадовалась чрезвычай­но: вовсе его не ожидала. Он спросил, приехал ли брат, и, узнав, что он у Хо­мякова, сказал, что сам туда зайдет; спросил меня о здоровьи, так как накануне я была нездорова. Уселся в углу дивана, расспрашивал о том, о другом, в лице его видно было какое-то утомление и сонливость. Ко­шелева прислала звать нас с Наденькой к ней, я ему предложила ехать ту­да же. "Нет,-- сказал он,-- я не могу, мне надобно зайти еще к Хомяко­ву, а там домой, я хочу пораньше лечь. Сегодня ночью я чувствовал озноб, впрочем, он мне особенно спать не мешал". -- "Это, верно, нерв­ный",-- сказала я. "Да, нервное",-- подтвердил он совершенно спокойным тоном. "Что же вы не пришли к нам с корректурой?" -- спросила я. "Забыл, а сейчас просидел над ней около часа". -- "Ну, в другой раз приносите". Но этому другому разу не суждено было повториться. Гоголь просидел не­долго, простился, по обыкновению подавши нам руку на прощанье, и ушел. Это было последнее свиданье. Как нарочно, я не пошла его провожать да­лее, потому что собирались ехать. Ничто не сказало мне, что более его не увижу.

Мы все были поражены его ужасной худобой. "Ах, как он худ, как он худ страшно!" -- говорили мы...

. Дневник, 167, 169.

В один из этих дней приезжал к нему М. С. Щепкин. Видя его в хандре и желая его развеселить, рассказал ему много смешного; и когда тот оживил­ся, он напомнил, что у него нынче отличнейшие блины, самая лучшая игра и т. д., расписал ему обед так, что у Гоголя, как говорится, слюнки потекли. Гоголь обещался приехать обедать; условились во времени; но он приехал к Щепкину за час до обеда и, не застав его, приказал сказать, что изви­няется и обедать не будет оттого, что вспомнил о прежде данном обеща­нии обедать в другом месте. От Щепкина он возвратился домой и обедать не поехал никуда. Это, кажется, было его последнее свидание с ним. Спу­стя несколько дней он велел уже отказывать всем своим знакомым и -- ему.

. Последние дни, 26.

(масленица). Нащокин и Щепкин позвали Гоголя на блины в трактир Бубнова. Когда они за ним пришли, он наотрез отказался. Щепкин начал кощунствовать. Он его взял за ушко: "Ты когда-нибудь будешь за эти слова раскаиваться, смотри, чтобы не было поздно".

А. О. Смирнова. Автобиография, 305.

"Как-то недавно прихожу к Гоголю. Он сидит, пишет что-то. Кругом на столе разложены книги, все религиозного содержания". "Не­ужели все это вы прочли?" -- спрашиваю я. "Все это надо читать",-- отвечал он. "Зачем же надо? -- говорю я. -- Так много написано всего для спасения души, а ничего не сказано нового, чего не было бы в евангелии". Тут Гоголь принужденно отшутился, сказав что-то вроде: какой шутник! А я продолжал: -- "Я и заповеди для себя сократил всего на две: люби бога и люби ближнего, как самого себя". -- "Потом,-- говорил Щепкин,-- я рассказал Гоголю следующий случай. Ехал я из Харькова в то время, как были открыты мощи св. Митрофания. Дай, думаю, заеду в Воронеж, хоте­лось видеть, что может сделать вера человека. Приезжаю в Воронеж. Утро было восхитительное. Я пошел в церковь. На дороге попался мне мужик с ведром; в ведре что-то бьется. Смотрю -- стерлядь! Думаю себе: в церковь еще успею. Сторговал, купил рыбу и снес домой. Потом пошел в церковь. Дорогой так восхищался природой, как никогда не запомню. Было чудесное утро. Прихожу в церковь. Народу множество, и такая преданность, такая вера, что я и сам умилился до слез, и сам стал молиться: "Господи боже мой! Весь этот народ пришел тебя молить о своих нуждах, бедах и болез­нях. Только я один ничего у тебя не прошу -- и молюсь слезно! Неужели тебе нужны, господи, наши лишения? Ты дал нам, господи, прекрасную природу, и я наслаждаюсь ею, и благодарю тебя, господи, от всей души", Тогда Гоголь вскочил и обнял меня, вскрикнув: "Оставайтесь всегда при этом!"

М. С. Щепкин по записи его сына А. М. Щепкина. "М. С. Щепкин". Спб. 1914. Изд. А. С. Суворина. Стр. 346.

В понедельник на масленице (4 февраля) и кстати решился попоститься и поговеть. Я спро­сил его: "Зачем же на масленой?" -- "Так случилось,-- говорит он. -- Ведь и теперь церковь читает уже "Господи, владыко живота моего!" и пок­лоны творятся".

С. П. Шевырев -- М. Н. Синельниковой. Рус. Стар., 1902, май, 440.

К этому же времени приехал из Ржева, Тверской губернии, Матвей Александрович, священник, известный образцом строгой христианской пра­вославной жизни, которого он уважал и с которым так любил беседовать. С особенною охотою он разговаривал с ним теперь, когда размышления религиозные были ему так по сердцу. М. А. прямо и резко, не взвешивая личности и положения, поучал, с беспощадною строгостью и резкостью проповедывал истины евангельские и суровые наставления церкви. Он объ­яснял, что если мы охотно делаем все для любимого лица, то чем мы должны дорожить для Иисуса Христа, сына божия, умершего за нас. Устав церков­ный написан для всех; все обязаны беспрекословно следовать ему; неужели мы будем равняться только со всеми и не захотим исполнить ничего более? Ослабление тела не может нас удерживать от пощения; какая у нас работа? Для чего нам нужны силы? Много званых, но мало избранных. За всякое слово праздное мы отдадим отчет и проч. Такие и подобные речи, соединен­ные с обличением в неправильной жизни, не могли не действовать на Гоголя, вполне преданного религии, восприимчивого, впечатлительного и наст­роенного уже на мысль о смерти, о вечности, о греховности. Притом Гоголь видел, как М. А. на деле исполнял самые строгие пустынно-монашеские установления церкви: например, много и долго молился за обедом, почти не ел, не хотел благословлять стола в среду прежде, нежели удостоверится, что нет ничего скоромного. Разговоры этого духовного лица так сильно потрясли его, что он, не владея собою, однажды прервав его речь, сказал ему: "Довольно! Оставьте, не могу далее слушать, слишком страшно!"

А. Т. Тарасенков, 9.

­чине, потребовал от Гоголя отречения от Пушкина. "Отрекись от Пушки­на,-- потребовал о. Матфей. -- Он был грешник и язычник..." Что заставило о. Матфея потребовать такого отречения? Он говорил, что "я считал необ­ходимым это сделать". Такое требование было на одном из последних свиданий между ними. Гоголю представлялось прошлое и страшило буду­щее. Только чистое сердце может зреть бога, потому должно быть устранено все, что заслоняло бога от неверующего сердца. "Но было и еще..." -- прибавил о. Матфей. Но что же еще? Это осталось тайной между духовным отцом и духовным сыном. "Врача не обвиняют, когда он по серьезности болезни прописывает больному сильные лекарства". Такими словами закон­чил о. Матфей разговор о Гоголе.

Протоиерей Ф. И. Образцов. "О. Матфей Константи­новский (по моим воспоминаниям)". Тверские Епархи­альные Ведомости, 1902, N 5, 137--141.

Имело ли последнее свидание Гоголя с о. Матвеем влияние на его пред­смертное настроение, сказать наверное не могу; но считаю его весьма ве­роятным, сопоставляя роковой случай с другими ему подобными, в которых такого рода влияние о. Матвея не подлежит сомнению.

Во вторник на масленице он проводил Матвея Александровича на станцию железной дороги и весьма был огорчен тем, что там все обращали на него внимание и с ненасытным любопытством его преследовали.

А. Т. Тарасенков, 9.

Пятого, после лекций моих, я поехал к нему и застал его на отъезде. Он жаловался мне на расстройство желудка и на слишком сильное действие лекарства, которое ему дали. Я говорил ему: "Но как же ты, нездоровый, выезжаешь? Посидел бы три дня дома -- и прошло бы. Вот то-то не женат: жена бы не пустила тебя". Он улыбнулся этому.

С. П. Шевырев

Во вторник (5-го февраля) на масленице Гоголь приезжал к своему ду­ховнику, живущему в отдаленной части города, известить, что говеет, испро­сить, когда можно приобщиться. Тот посоветовал было дождаться первой недели поста, а потом согласился и назначил четверг.

М. П. Погодин

Уже написал было к вам одно письмо еще вчера, в котором просил из­виненья в том, что оскорбил вас; но вдруг милость божия, чьими-то молитва­ми, посетила и меня, жестокосердого, и сердцу моему захотелось вас бла­годарить крепко, так крепко! Но об этом что говорить! Мне стало только жаль, что я не поменялся с вами шубами. Ваша лучше бы меня грела. Обя­занный вам вечною благодарностью и здесь, и за гробом, весь ваш Нико­лай.

Гоголь -- о. Матвею, 6 февр. 1852 г. Письма, IV, 423.

Гоголь обложил себя книгами духовного содержания более, нежели прежде, говоря, что "такие книги нужно часто перечитывать, потому что нужны толчки к жизни". С этих пор он бросил литературную работу и всякие другие занятия; стал есть весьма мало, хотя, по-видимому, не терял аппетита и жестоко страдал от лишения пищи, к которой привык и без которой всегда чувствовал себя дурно. Свое пощение он не ограничивал од­ною пищею, но и сон умерил до чрезмерности: после ночной продолжитель­ной молитвы он рано вставал, шел к заутрене, тогда как до того времени не выходил со двора, не выспавшись достаточно и не напившись крепкого кофе.

­ный устав и еще более говорить о смерти. По учреждениям церковным масленица составляет преддверие поста: уже начинает отчасти совершаться великопостная служба; употребление мясной пищи запрещено с самого ее начала; в продолжение же двух первых дней первой недели поста, по не­которым уставам, не дозволяется вовсе употреблять никакой пищи. Изучив подробнее устав, Гоголь начал его придерживаться и, по-видимому, старался сделать более, нежели предписано уставом. Масленицу он посвятил гове­нию; ходил в церковь, молился весьма много и необыкновенно тепло, от пищи воздерживался до чрезмерности: за обедом употреблял только несколько ложек овсяного супа на воде или капустного рассола. Когда ему предлагали кушать что-нибудь другое, он отзывался болезнью, объясняя, что чувствует что-то в животе, что кишки у него перевертываются, что это болезнь его отца, умершего в такие же лета, и притом оттого, что его лечи­ли... Впрочем, в это время болезнь его выражалась только одною слабостью, и в ней не было заметно ничего важного; самая слабость, видимо, происходи­ла от чрезмерного изнурения и мрачного настроения духа. Несмотря на это ослабление тела, Гоголь продолжал поститься и проводить ночи на молитве; ослабление возрастало со дня на день. Впрочем, он еще мог выез­жать и ходить.

А. Т. Тарасенков. Последние дни. 10. Шенрок. Мате­риалы, IV, 851,

В среду (6-го февраля) ­писывал их посту.

С. П. Шевырев -- М. Н. Синельниковой. 441.

Зная по опыту, как причащение раньше успокаивало Гоголя во время его уныния, гр. А. П. Толстой присоветовал ему причаститься скорее, не продолжая приготовительного говения. Поговорив с духовником, по-види­мому вовсе не понимавшим его. Гоголь причастился в церкви, находящей­ся далеко от его дома (на Девичьем Поле). Это было в четверг на масленице (7 февр).

А. Т. Тарасенков

В четверг явился Гоголь в церковь (Саввы Освященного, на Девичьем Поле) еще до заутрени и исповедался. Перед принятием св. даров, за обед­нею, пал ниц и много плакал. Был уже слаб и почти шатался.

М. П. Погодин. 47.

­го есть, и когда после съел просфору, то назвал себя обжорою, окаянным, нетерпеливцем и сокрушался сильно. Вообще, болезненное изнеможение тела еще более служило к мрачному настроению духа.

А. Т. Тарасенков. Шенрок. IV, 852.

Вечером приехал он опять к священнику и просил его отслужить поут­ру. Из церкви заехал по соседству к одному знакомому (М. П. Погодину)­ство и не мог удержаться от вопросов, что с ним случилось. "Ничего,-- отвечал, он,-- я нехорошо себя чувствую". Просидев несколько минут, он встал (в комнате сидело двое посторонних) и сказал, что сходит к домаш­ним, но остался у них еще менее.

М. П. Погодин, 47.

В тот самый день, как приобщился он святых тайн, я был у него и со слезами, на коленях, молил его принять пищу, которая могла бы подкрепить его, но он как будто оскорбился такою просьбою, уверял меня, что ест весьма довольно.

С. П. Шевырев -- М. Н. Синельниковой, 444.

­скую больницу, подъехал к воротам, слез с санок, долго ходил взад и впе­ред у ворот, потом отошел от них, долгое время оставался в поле, на ветру, в снегу, стоя на одном месте, и, наконец, не входя во двор, опять сел в сани и велел ехать домой. В Преображенской больнице находился один больной , признанный за помешанного; его весьма многие навещали, приносили ему подарки, испрашивали советов в трудных обсто­ятельствах жизни, берегли его письменные замечания и проч. Некото­рые радовались, если он входил с ними в разговор; другие стыдились признаться, что у него были... Зачем ездил Гоголь в Преображенскую больницу,-- бог весть. Вероятно, были с ним и другие приключения, которые остались неизвестными, как и вообще многое сокрыто из его жизни.

Такие необыкновенные поступки его хотя и бывали с ним прежде, однако же теперь были так продолжительны, что поразили графа; он уговорил его посоветоваться с врачом, для чего и призван был его давнишний знакомый доктор Иноземцев, который нашел, что у него катар кишок, советовал ему спиртные натирания живота, лавровишневую воду и ревенные пилюли по случаю долго продолжавшегося запора. Не веря вообще медицине и меди­кам, он не воспользовался и его советами, хотя чувствовал уже себя весьма дурно и перестал принимать к себе знакомых, которым прежде никогда не отказывал.

А. Т. Тарасенков

В субботу на масленице он посетил некоторых своих знакомых. Ни­какой болезни не было в нем заметно, не только опасности; а в за­думчивости его, молчаливости не представлялось ничего необыкновен­ного.

М. П. Погодин. 48.

Во всю масленицу после вечерней дремоты в креслах, оставаясь один, по ночам, при всеобщей тишине, он вставал и проводил долгое время в мо­литве, со слезами, стоя перед образами. Ночью с пятницы на субботу (8--9 февраля) он, изнеможенный, уснул на диване, без постели, и с ним произошло что-то необыкновенное, загадочное: проснувшись вдруг, послал он за приходским священником, объяснил ему, что он недоволен недавним причащением, и просил тотчас же опять причастить и соборовать его, по­тому что он видел себя мертвым, слышал какие-то голоса и теперь почитает себя уже умирающим. Священник, видя его на ногах и не заметив в нем ничего опасного, уговорил его оставить это до другого времени. По-видимому, после посещения священника он успокоился, но не прерывал размышлений глубоко его потрясавших.

А. Т. Тарасенков

В воскресенье перед постом (10 февраля) он призвал к себе гр. А. П. Тол­стого и, как бы готовясь к смерти, поручал ему отдать некоторые свои сочинения в распоряжение духовной особы, им уважаемой (митрополита Филарета)

М. П. Погодин. Москвитянин, 1852, N 5, март, кн. I, стр. 49.

Мысль о смерти его не оставляла. Еще, кажется, в первый понедель­ник он позвал к себе графа Толстого и просил его взять к себе его бумаги, а по смерти его отвезти их к митрополиту и просить его совета о том, что напечатать и чего не напечатать. Граф не принял от него бумаг, опасаясь тем утвердить его в ужасной мысли, его одолевавшей,

С. П. Шевырев

С понедельника только обнаружилось его совершенное изнеможение. Он не мог уже ходить и слег в постель. Призваны были доктора. Он отвергал всякое пособие, ничего не говорил и почти не принимал пищи. Просил только по временам пить и глотал по нескольку капель воды с крас­ным вином. Никакие убеждения не действовали. Так прошла вся первая неделя.

, 48.

На первой неделе поста я в редкий день не навещал его. Но он тяготился моим присутствием и всех друзей своих допускал на несколько минут и потом отзывался сном, что ему дремлется, что он говорить не может. В по­ложении его, мне казалось, более хандры, нежели действительной болезни.

С. П. Шевырев

Он все-таки не казался так слаб, чтоб, взглянув на него, можно было подумать, что он скоро умрет. Он нередко вставал с постели и ходил по комнате совершенно так, как бы здоровый. Посещения друзей, по-видимому, более отягощали его, чем приносили ему какое-либо утешение. Шевырев жаловался мне, что он принимает самых ближайших к нему уж чересчур по-царски, что свидания их стали похожи на аудиенции. Через минуту, после двух-трех слов, уж он дремлет и протягивает руку: "Извини! дремлет­ся что-то!" А когда гость уезжал, Гоголь тут же вскакивал с дивана и начи­нал ходить по комнате.

Н. В. Берг. Воспоминания о Н. В. Гоголе. Рус. Стар., 1872, янв., 126.

В понедельник и вторник первой недели поста наверху у графа была всенощная; Гоголь едва мог дойти туда, останавливался на ступенях, приса­живаясь на стуле, однако стоял всю всенощную и молился. День оставался почти без пищи, ночи проводил он стоя перед образами в теплой молитве со слезами. Граф, видя, как изнуряет все это Гоголя, прекратил у себя церковное служение.

. Шенрок, IV, 853.

Ночью на вторник (с 11-го на 12-е февраля) он долго молился один в своей комнате. В три часа призвал своего мальчика и спросил его, тепло ли в другой половине его покоев. "Свежо",-- ответил тот. -- "Дай мне плащ, пойдем, мне нужно там распорядиться". И он пошел, со свечой в руках, крестясь во всякой комнате, чрез которую проходил. Пришед, велел открыть трубу, как можно тише, чтоб никого не разбудить, и потом подать из шкафа портфель. Когда портфель был принесен, он вынул оттуда связку тетрадей, перевязанных тесемкой, положил ее в печь и зажег свечой из своих рук. Мальчик, догадавшись, упал перед ним на колени и сказал: "Барин! что это вы? Перестаньте!" -- "Не твое дело,-- ответил он. -- Молись!" Мальчик начал плакать и просить его. Между тем огонь погасал после того, как обгорели углы у тетрадей. Он заметил это, вынул связку из печки, развязал тесемку и уложил листы так, чтобы легче было приняться огню, зажег опять и сел на стуле перед огнем, ожидая, пока все сгорит и истлеет. Тогда он, перекрестясь, воротился в прежнюю свою комнату, поцеловал мальчика, лег на диван и заплакал.

. Москвитянин, 1852, N 5, март, кн. I, отд. VII, стр. 49.

Долго огонь не мог пробраться сквозь толстые слои бумаги; но наконец вспыхнул, и все погибло. Рассказывают, что Гоголь долго сидел неподвижно и наконец проговорил: "Негарно мы зробили, негарно, недобре дило". Это было сказано мальчику, бывшему его камердинером.

Графиня Е. В. Сальяс -- М. А. Максимовичу. Рус. Арх., 1907, III, 437.

"Вот что я сделал! Хотел было сжечь некоторые вещи, давно на то приготовленные, а сжег все! Как лукавый силен,-- вот он к чему меня подвинул! А я было там много дельного уяснил и изложил. Это был венец моей работы; из него могли бы все понять и то, что неясно у меня было в прежних сочинениях... А я думал разослать друзьям на память по тетрадке: пусть бы делали, что хотели. Теперь все пропало". Граф, желая отстранить от него мрачную мысль о смерти, с равнодушным видом сказал: "Это хоро­ший признак,-- прежде вы сжигали все, а потом выходило еще лучше; значит, и теперь это не перед смертью". Гоголь при этих словах стал как бы оживляться; граф продолжал: "Ведь вы можете все припомнить?" -- "Да,-- отвечал Гоголь, положив руку на лоб,-- могу, могу; у меня все это в голове". После этого он, по-видимому, сделался покойнее, перестал плакать.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 12. Шенрок, IV, 854.

"Мертвые души" за границей -- и сжег их. Потом опять написал и на этот раз остался доволен своим трудом. Но в Москве стало посещать его религиозное исступление, и тогда в нем бродила мысль сжечь и эту рукопись. Однажды приходит к нему граф А. П. Толстой, с которым он был постоянно в дружбе. Гоголь сказал ему: "Пожалуйста, возьми эти тетради и спрячь их. На меня находят часы, когда все это хочется сжечь. Но мне самому было бы жаль. Тут, кажется, есть кое-что хорошего". Граф Толстой из ложной деликатности не согласился. Он знал, что Гоголь предается мрачным мыслям о смерти и т. п., и ему не хотелось исполнением просьбы его как бы подтвердить его ипохондрические опа­сения. Спустя дня три граф опять пришел к Гоголю и застал его грустным. "А вот,-- сказал ему Гоголь,-- ведь лукавый меня таки попутал: я сжег "Мертвые души". Он не раз говорил, что ему представлялось какое-то видение. Дня за три до кончины он был уверен в своей ско­рой смерти.

А. В. Никитенко

После уничтожения своих творений мысль о смерти, как близкой, необходимой, неотразимой, видно, запала ему глубоко в душу и не оставляла его ни на минуту. За усиленным напряжением последовало еще большее истощение. С этой несчастной ночи он сделался еще слабее, еще мрачнее прежнего: не выходил больше из своей комнаты, не изъявлял желания видеть никого, сидел один в креслах по целым дням, в халате, протянув ноги на другой стул, перед столом. Сам он почти ни с кем не начинал разговора; отвечал на вопросы других коротко и отрывисто. Напрасно близкие к нему люди старались воспользоваться всем, чем было только возможно, чтобы вывести его из этого положения. По ответам его видно было, что он в полной памяти, но разговаривать не желает. Замечательны слова, которые он сказал А. С. Хомякову, желавшему его утешить: "Надобно же умирать, а я уже готов, и умру..." Когда гр. А. П. Толстой для рассеяния начинал с ним гово­рить о предметах, которые были весьма близки к нему и которые не могли не занимать его прежде (о письме Муханова, об образе матери, который затерялся было,-- и это также сочтено было за дурное предзнаменование, да нашелся, и проч.), он возражал с благоговейным изумлением: "Что это вы говорите! Можно ли рассуждать об этих вещах, когда я готовлюсь к такой страшной минуте?" Потом он молчал, погружался в размышления и тем заставлял графа замолчать. Впрочем, в эти же дни он делал некоторые неважные завещания насчет своего крепостного человека и проч. и рас­сылал последние карманные деньги бедным и на свечки, так что по смерти у него не осталось ни копейки 2. (У Шевырева осталось около 2000 руб. от вырученных за сочинения денег, прочие пошли на воспитание сестер, на долги матери и в помощь бедным студентам 3000 руб., розданных втай­не. От наследства матери он уже давно отказался прежде.) Иногда по вечерам он дремал в креслах, а ночи проводил в бдении на молитве; иногда жаловался на то, что у него голова горит и руки зябнут; один раз имел небольшое кровотечение из носа, мочу имел густую, темно окрашенную, ис­пражнения на низ не было во всю неделю. Прежде сего за год он имел течение из уха будто бы от какой-то вещи, туда запавшей; других бо­лезней в нем не было заметно; сношений с женщинами он давно не имел и сам признавался, что не чувствовал в том потребности и никогда не ощущал от этого особого удовольствия; онании также не был под­вержен.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 13. Шенрок, IV, 854.

об ней неопределенно и один день предполагал переход ее в тиф, на другой сказал, что ему лучше; однако же запретил ему выезжать. Явившись к графу, я, по его рассказам, наводил его на мысль: не нужно ли подумать о том, как бы заставить его употреблять питательную пищу, если нельзя по убеждению, то хотя против воли? Я передал о нескольких примерах психопатов, мною виденных и исцелившихся после того, как они стали употреблять пищу. Сам Гоголь не изъявлял желания меня видеть; надобно было употребить уловку и войти к графу, когда он там (он мог меня принять у него как общего знакомого, с которым Гоголь не раз вместе обедал и бе­седовал); но это не удавалось.

Д-р А. Т. Тарасенков. Последние дни, 14. Шенрок, IV, 855.

В четверг сказал: "Надо меня оставить; я знаю, что должен умереть".

М. П. Погодин, 48.

(Иноземцев) захворал и уже не мог к нему ездить. Тогда граф настоял на своем желании ввести меня к нему. Гоголь сказал: "Напрасно, но пожалуй". Тут только я в первый раз увидел его в болезни. Это было в субботу первой недели поста. Увидев его, я ужаснулся. Не прошло и месяца, как я с ним вместе обедал; он казался мне человеком цветущего здоровья, бодрым, свежим, крепким, а теперь передо мною был человек, как бы изнуренный до крайности чахоткою или доведенный каким-либо продолжительным истощением до необыкновенного изнеможения. Все тело его до чрезвычайности похудело; глаза сделались тусклы и впали, лицо совершенно осунулось, щеки ввалились, голос ослаб, язык трудно шевелился от сухости во рту, выражение лица стало неопределенное, необъ­яснимое. Мне он показался мертвецом с первого взгляда. Он сидел, протянув ноги, не двигаясь и даже не переменяя прямого положения лица; голова его была несколько опрокинута назад и покоилась на спинке кресел. Когда я подошел к нему, он приподнял голову, но не долго мог ее удерживать пря­мо, да и то с заметным усилием. Хотя неохотно, но позволил он мне пощу­пать пульс и посмотреть язык: пульс был ослабленный (у Шенрока: пульс был довольно полон и скор), язык чистый, но сухой; кожа имела натураль­ную теплоту. По всем соображениям видно было, что у него нет горячеч­ного состояния и неупотребление пищи нельзя было приписать отсутствию аппетита. Тогда еще не были мне сообщены предшествовавшие печальные события: его непреклонная уверенность в близкой смерти и самим им произ­веденное истребление своих творений. В это время главное внимание забо­тившихся о нем было обращено на то, чтоб он употреблял питательную пищу и имел свободное отправление кишок. Приняв состояние, в котором он теперь находился, за настоящую (соматическую) болезнь, я хотел поселить в больном доверие к врачеванию и склонить его на предложения медиков. Чтоб ободрить его, я показал себя спокойным и равнодушным к его болезни, утверждая с уверенностью, что она неважна и обыкновенная, что она теперь господствует между многими и проходит скоро при пособиях. Я настаивал, чтоб он если не может принимать плотной пищи, то, по крайней мере, непременно употреблял бы поболее питья, и притом питательного -- молока, бульона и т. д. "Я одну пилюлю проглотил, как последнее средство; она осталась без действия; разве надобно пить, чтоб прогнать ее?" -- сказал он. Не обременяя его долгими разговорами, я старался ему объяснить, что питье нужно для смягчения языка и желудка, а питательность питья нужна, чтоб укрепить силы, необходимые для счаст­ливого окончания болезни. Не отвечая, больной опять склонил голову на грудь, как при нашем входе; я перестал говорить и удалился вместе с графом наверх.

­сил у него позволения войти к нему еще на минуту. Мне вообразилось, что он колеблется в своих намерениях; я не терял надежды, что Гоголь, привык­нув видеть мою искренность, послушается меня. Подойдя к нему, я с види­мым хладнокровием, но с полною теплотою сердечною употребил все усилия, чтоб подействовать на его волю. Я выразил мысль, что врачи в болезни при­бегают к совету своих собратий и их слушаются; не-врачу тем более надобно следовать медицинским наставлениям, особенно преподаваемым с добро­совестностью и полным убеждением; и тот, кто поступает иначе, делает преступление перед самим собою. Говоря это, я обратил внимание на его лицо, чтоб подсмотреть, что происходит в его душе. Выражение его лица нисколько не изменилось: оно было так же спокойно и так же мрачно, как прежде; ни досады, ни огорчения, ни удивления, ни сомнения не показалось и тени. Он смотрел как человек, для которого все задачи разрешены, всякое чувство замолкло, всякие слова напрасны, колебание в решении невозможно. Впрочем, когда я перестал говорить, он в ответ произнес внятно, с рас­становкой и хотя вяло, безжизненно, но со всею полнотою уверенности: "Я знаю, врачи добры: они всегда желают добра"; но вслед за этим опять наклонил голову, от слабости ли или в знак прощания,-- не знаю. Я не смел его тревожить долее, пожелал ему поскорее поправляться и простился с ним; вбежал к графу, чтоб сказать, что дело плохо, и я не пред­вижу ничего хорошего, если это продолжится. Граф предложил мне зайти дня через два узнать, что делается. Неопределительные отношения между медиками не дозволяли мне впутываться в распоряжения врачебные, тем более что он был в руках у своего приятеля Иноземцева, с которым был ко­роток и который его любил искренно.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 14, Шенрок, IV, 856.

Граф употребил все, что возможно было для исцеления Гоголя. При­зывал для совещания знаменитейших московских докторов, советовался с духовными лицами, знакомыми своими и друзьями Гоголя. Тогда же он рассказал митрополиту Филарету об опасной болезни Гоголя и его упор­ном посте. Филарет прослезился и с горестью сообщил мысль, что на Гоголя надобно было действовать иначе; следовало убеждать его, что его спасение не в посте, а в послушании. После этого он ежедневно призывал к себе окружавших больного священников, расспрашивал их о ходе болезни и о явлениях, случающихся в ней, и о поступках больного и препору­чал им сказать ему от себя (он сам был болен в это время), что он его просит непрекословно исполнять назначения врачебные во всей полноте.

Как Толстой ни увещевал Гоголя подкрепиться, ничто не действовало. Граф поехал к митрополиту Филарету, чтобы словом архипастыря подей­ствовать на расстроенное воображение кающегося грешника. Филарет при­казал сказать, что сама церковь повелевает в недугах предаться воле врача. Но и это не произвело перемены в мыслях больного. Пропуская лишь несколько капель воды с красным вином, он продолжал стоять коле­нопреклоненный перед множеством поставленных перед ним образов и молиться. На все увещания он отвечал тихо и коротко: "Оставьте меня; мне хорошо". Он забыл обо всем: не умывался, не чесался, не одевался.

П. А. Плетнев -- В. А. Жуковскому, 24 февр. 1852 г., со слов А. О. Смирновой. Сочинения и переписка П. А. Плетнева, т. III. Спб. 1885. Стр. 731.

Духовник навещал Гоголя часто; приходский священник являлся к нему ежедневно. При нем нарочно подавали тут же кушать саго, чернослив и проч. Священник начинал первый и убеждал его есть вместе с ним. Нео­хотно, немного, но употреблял он эту пищу ежедневно; потом слушал молит­вы, читаемые священником. "Какие молитвы вам читать?" -- спрашивал он. "Все хорошо; читайте, читайте!" Друзья старались подействовать на него приветом, сердечным расположением, умственным влиянием; но не было лица, которое могло бы взять над ним верх; не было лекарства, которое бы перевернуло его понятие; а у больного не было желания слушать чьи-либо советы; глотать какие-либо лекарства. Так провел он почти всю пер­вую неделю поста.

. Последние дни, 16. Шенрок, IV, 858, 853.

В последние дни имел он еще силы писать хотя дрожащей рукою... На длинных бумажках писал он большими буквами: "Аще не будете малы, яко дети, не внидете в царствие небесное" 3. Потом молитву Иисусу Христу против сатаны, чтобы Иисус Христос связал его неисповедимою силою креста своего. Последние слова, написанные им, были: "Как посту­пить, чтобы признательно, благодарно и вечно помнить в сердце получен­ный урок?" К чему относились эти слова,-- это осталось тайной.

Шевырев

В воскресенье приходский священник убедил больного принять ложку клещевинного масла; он проглотил, но после этого перестал вовсе слушаться его и не принимал уже в последнее время никакой пищи. В этот же день духовник его убедил было употребить промывательное; хотя он согласился, но это было только на словах. Когда к нему стали прикасаться, он решитель­но отказался.

А. Т. Тарасенков. Последние дни. Шенрок, IV., 858.

В понедельник на второй неделе духовник предложил ему приобщиться и собороваться маслом, на что он согласился с радостию и выслушал все евангелия в полной памяти, держа в руках свечу, проливая слезы. Ве­чером уступил было настояниям духовника принять медицинское пособие, но лишь только прикоснулись к нему, как закричал самым жалобным, раз­дирающим голосом: "Оставьте меня! Не мучьте меня!" Кто ни прихо­дил к нему, он не поднимал глаз, приказывал только по временам пере­ворачивать себя или подавать себе пить. Иногда показывал нетер­пение.

, 48.

Силы больного падали быстро и невозвратно. Несмотря на свое убеж­дение, что постель будет для него смертным одром (почему он старался оставаться в креслах), в понедельник на второй неделе поста он улегся, хотя в халате и сапогах, и уж более не вставал с постели. В этот же день он приступил к напутственным таинствам покаяния, причащения и елеосвя­щения. Один близкий Гоголю земляк, Ив. Вас. Капнист, хотел также по­действовать своим дружеским влиянием на него; но на его слова он ничего не отвечал. Тот сказал: "Верно, ты меня не узнаешь?" -- "Как не знать? -- отвечал Гоголь и, назвав его по имени, прибавил: -- Я прошу вас, не оставьте своим вниманием сына моего духовника, который служит у вас в канцелярии",-- и опять замолк. Уже раз спасен он был от болезни в Риме без медицинских пособий; он приписывал это чуду. И в настоящее время он сказал кому-то из убеждавших его лечиться: "Ежели будет угодно богу, чтоб я жил еще, буду жив..." Между тем все соединилось не к добру. И Иноземцев захворал и последние дни у него не был. А. И. Овер приглашен был графинею взойти к Гоголю в первый раз в этот понедельник. Вероятно, из медицинской деликатности он не посоветовал ничего другого, как не давать ему вина, которого больной спрашивал часто.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 16. Шенрок, IV, 859.

Одним из последних слов, сказанных им еще в полном сознании, были слова: "Как сладко умирать!"

-- М. Н. Синельниковой, 445.

Во вторник являюсь я и встречаю гр. Толстого, встревоженного через меру и сверх моего ожидания. "Что Гоголь?" -- "Плохо; лежит. Ступайте к нему, теперь можно входить". В Москве уже прослышали о болезни Гого­ля. Передняя комната была наполнена толпою почитателей таланта и знакомых его; молча стояли все с скорбными лицами, поглядывая на него издали. Меня впустили прямо в комнату больного, без затруднения, без доклада. Гоголь лежал на широком диване, в халате, в сапогах, отвернув­шись к стене, на боку, с закрытыми глазами. Против его лица -- образ богоматери; в руках четки; возле него мальчик его и другой служитель. На мой тихий вопрос он не ответил ни слова. Мне позволили его осмотреть, я взял его руку, чтоб пощупать его пульс. Он сказал: "Не трогайте меня, пожалуйста!" Я отошел, расспросил подробно у окружающих о всех отправлениях больного: никаких объективных симптомов, которые бы ука­зывали на важное страдание, как теперь, так и во все эти дни, не обнару­живалось; только очищения кишок не было вовсе в последние дни. Через несколько времени больной погрузился в дремоту, и я успел испытать, что пульс его слабый, скорый, удобосжимаемый; руки холодноваты, голова также прохладна, дыхание ровное, правильное.

Приехал Погодин 2* с д-ром Альфонским. Этот предложил магнети­зирование, чтобы покорить его волю и заставить употреблять пищу. Явил­ся и Овер, который согласился на то же в ожидании следующего дня, в который он предположил приступить к деятельному лечению. Но для этого он велел созвать консилиум, известить о нем Иноземцева. Целый вторник Гоголь лежал, ни с кем не разговаривая, не обращая внимания на всех, подходивших к нему. По временам поворачивался он на другой бок, всегда с закрытыми глазами, нередко находился как бы в дремоте, часто просил пить красного вина и всякий раз смотрел на свет, то ли ему подают. Вечером подмешали вино сперва красным питьем (?), а потом бульоном. По-ви­димому, он уже неясно различал качество питья, потому что сказал только: "Зачем подаешь мне мутное?" -- однако ж выпил. С тех пор ему стали подавать для питья бульон, когда он спрашивал пить, повторяя быстро одно и то же слово: "Подай, подай!" Когда ему подносили питье, он брал рюмку в руку, приподнимал голову и выпивал все, что ему было подано. Вечером пришел д-р Сокологорский для магнетизирования. Когда он поло­жил свою руку больному на голову, потом под ложку и стал делать пассы, Гоголь сделал движение телом и сказал: "Оставьте меня!" Продолжать магнетизирование было нельзя. Поздно вечером призван д-р Клименков и поразил меня дерзостью своего обращения. Он стал кричать с ним, как с глухим или беспамятным, начал насильно держать его руку, добиваться, что болит. "Не болит ли голова?" -- "Нет". -- "Под ложкою?" -- "Нет" и т. д. Ясно было, что больной терял терпение и досадовал. Наконец он умоляющим голосом сказал: "Оставьте меня!" -- отвернулся и спрятал руку. Клименков советовал кровь пустить или завертывание в мокрые холодные простыни; я предложил отсрочить эти действия до завтрашнего консилиума. Между тем в этот же вечер искусным образом, когда больной перевертывался, ему вложили суппозиторий из мыла, что также не обошлось без крика и стона.

А. Т. Тарасенков

Во вторник он выпил без прекословия чашку бульону, поднесенную ему служителем, через несколько времени другую и подал тем надежду к перемене в своем положении; но эта надежда продолжалась недолго.

М. П. Погодин, 48.

На следующий день, в середу утром, больной находился почти в таком же положении, как и накануне; но слабость пульса усилилась весьма замет­но, так что врачи, видевшие его в это время, полагали, что надобно будет прибегнуть к средствам возбуждающим (мускус). Около полудня соб­рались для консилиума: Овер, Эвениус, Клименков, Сокологорский и я. Судьбе угодно было, чтобы Ворвинский был задержан и приехал позднее, после того как участь больного уже решена была неумолимым советом трех. В присутствии гр. А. П. Толстого, Ив. В. Капниста, Хомякова и до­вольно многочисленного собрания Овер рассказал Эвениусу историю болез­ни. При суждении о болезни взяты в основание его сидячая жизнь; напря­женная головная работа (литературные занятия); они могли причинить прилив крови к мозгу. Усиленное стремление умерщвлять тело совершенным воздержанием от пищи, неприветливость к таким людям, которые стремят­ся помочь ему в болезни, упорство не лечиться -- заставили предпо­ложить, что его сознание не находится в натуральном положении. Поэтому Овер предложил вопрос: "Оставить больного без пособий или поступить с ним как с человеком, не владеющим собою, и не допускать его до умерщвле­ния себя?" Ответ Эвениуса был: "Да, надобно его кормить насильно". Все врачи вошли к больному, стали его осматривать и расспрашивать. Когда давили ему живот, который был так мягок и пуст, что через него легко можно было ощупать позвонки, то Гоголь застонал, закричал. Прикосновение к другим частям тела, вероятно, также было для него болезненно, потому что также возбуждало стон и крик. На вопросы докторов больной или не от­вечал ничего, или отвечал коротко и отрывисто "нет", не раскрывая глаз. Наконец, при продолжительном исследовании, он проговорил с напряже­нием: "Не тревожьте меня, ради бога!" Кроме исчисленных явлений уско­ренный пульс и носовое кровотечение, показавшееся было в продолжение его болезни само собою, послужили показанием к приставлению пиявок в незначительном количестве. Овер препоручил Клименкову поставить боль­ному две пиявки к носу, сделать холодное обливание головы в теплой ванне. Тогда прибыл Ворвинский. Коротко передал ему Овер тот же французский рассказ по-русски. По осмотре больного Ворвинский сказал: "Gastro-enteri­tis ex inanitione" (желудочно-кишечное воспаление вследст. Пиявок не знаю, как вынесет, а ванну разве бульонную. Впрочем, навряд ли что успеете сделать при таком упорстве больного". Но его суждения никто не хотел и слушать; все разъезжались. Клименков взялся сам устроить все, назначенное Овером. Я отправился, чтоб не быть свидетелем мучений страдальца. Когда я возвратился через три часа после ухода, в шестом часу вечера, уже ванна была сделана, у ноздрей висели шесть крупных пиявок; к голове приложена примочка. Рассказывают, что, когда его раздевали и сажали в ванну, он сильно стонал, кричал, говорил, что это делают на­прасно; после того как его положили опять в постель без белья, он прого­ворил: "Покройте плечо, закройте спину!"; а когда ставили пиявки, он повторял: "Не надо!"; когда они были поставлены, он твердил: "Снимите пиявки, поднимите (ото рта) пиявки!" -- и стремился их достать рукою. При мне они висели еще долго, его руку держали с силою, чтобы он до них не касался. Приехали в седьмом часу Овер и Клименков; они велели подолее поддерживать кровотечение, ставить горчичники на конечности, потом мушку на затылок, лед на голову и внутрь отвар алтейного корня с лавровишневой водой. Обращение их было неумолимое; они распоряжа­лись, как с сумасшедшим, кричали перед ним, как перед трупом. Клименков приставал к нему, мял, ворочал, поливал на голову какой-то едкий спирт, и, когда больной от этого стонал, доктор спрашивал, продолжая поливать: "Что болит, Николай Васильевич? А? Говорите же!" Но тот стонал и не отвечал. -- Они уехали, я остался во весь вечер до двенадцати часов и внимательно наблюдал за происходящим. Пульс скоро и явственно упал, делался еще чаще и слабее, дыхание, уже затрудненное утром, становилось еще тяжелее; уже больной сам поворачиваться не мог, лежал смирно на одном боку и был покоен, когда ничего не делали с ним; от горчичников стонал; по вставлении нового суппозитория вскрикнул громко; по временам явственно повторял: "Давай пить!" Уже поздно вечером он стал забываться, терять память. "Давай бочонок!" -- произнес он однажды, показывая, что желает пить. Ему подали прежнюю рюмку с бульоном, но он уже не мог сам приподнять голову и держать рюмку, надобно было придержать то и другое, чтоб он был в состоянии выпить поданное. Еще позже он по временам бормотал что-то невнятно, как бы во сне, или повторял несколько раз: "Давай, давай! Ну, что же!" Часу в одиннадцатом он закричал громко: "Лестницу, поскорее, давай лестницу!.." Казалось, ему хотелось встать. Его подняли с постели, посадили на кресло. В это время он уже так ослабел, что голова его не могла держаться на шее и падала машинально, как у новорожденного ребенка. Тут привязали ему мушку на шею, надели рубашку (он лежал после ванны голый); он только стонал. Когда его опять уклады­вали в постель, он потерял все чувства; пульс у него перестал биться; он зах­рипел, глаза его раскрылись, но представлялись безжизненными. Казалось, что наступает смерть, но это был обморок, который длился несколько минут. Пульс возвратился вскоре, но сделался едва приметным. После этого обморока Гоголь уже не просил более ни пить, ни поворачиваться; постоянно лежал на спине с закрытыми глазами, не произнося ни слова. В двенадцатом часу ночи стали холодеть ноги. Я положил кувшин с горячею водою, стал почаще давать проглатывать бульон, и это, по-видимому, его оживляло; однако ж вскоре дыхание сделалось хриплое и еще более затрудненное; кожа покрылась холодною испариною, под глазами посинело, лицо осунулось, как у мертвеца. В таком положении оставил я страдальца, чтобы опять не столкнуться с медиком-палачом, убежденным в том, что он спасает чело­века; я хотел дать успокоение графу, который без того не уходил в свою комнату. Рассказали мне, что Клименков приехал вскоре после меня, пробыл с ним ночью несколько часов: давал ему каломель, обкладывал все тело горячим хлебом; при этом опять возобновился стон и пронзительный крик. Все это, вероятно, помогло ему поскорее умереть 3*.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 18. Шенрок, IV, 860.

На первой неделе поста узнал я, что Гоголь болен. Один раз заезжал на Никитскую спросить о его здоровье, но мне сказали, что он в постели и что видеть его нельзя. Я и не думал, что он в опасности и близок к смерти. Через несколько дней захожу я к И. В. Капнисту, и он встречает меня груст­ный и встревоженный... У него был граф Толстой. "Как здоровье Николая Васильевича?" -- спрашиваю я у графа. "Он очень плох, почти без надеж­ды,-- отвечал граф. -- Сегодня будет еще консультация, посмотрим, что скажут доктора. Гоголь никого не слушается, не принимает никаких лекарств и никакой пищи, и я пришел просить И. В., которого Гоголь очень любит и уважает, заехать к нему еще раз и уговорить его послушаться приказаний медиков. Не знаю, удастся ли нам?.." Я поехал в присутствие и, окончив свои дела, отправился к Гоголю. У подъезда стояло несколько экипажей. Человек сказал мне, что доктора все здесь, что консультация кончилась и что все присутствовавшие на ней отправились наверх, в кабинет графа. "А что Николай Васильевич?" -- "Все в одном положении". -- "Можно его видеть?" -- "Войдите",-- отвечал он мне, отворяя дверь. Гоголь, видно, переменил комнаты в последнее время, или был перенесен туда уже боль­ной, потому что прежде я бывал у него от входной двери направо, а теперь меня ввели налево, в том же первом этаже. В первой комнате никого не было; во второй, на постели, с закрытыми глазами, худой, бледный, лежал Гоголь; длинные волосы его были спутаны и падали в беспорядке на лицо и на глаза; он иногда вздыхал тяжело, шептал какую-то молитву и по временам бросал мутный взор на икону, стоявшую у ног на постели, прямо против больного. В углу, в кресле, вероятно утомленный долгими бессонными ночами, спал его слуга, малороссиянин. Долго я стоял перед Гоголем, вглядывался в лицо его и не знаю отчего, почувствовал в эту минуту, что для него все кончено, что он более не встанет. Раза два Гоголь вскинул гла­зами вверх, взглянул на меня, но, не узнав, закрыл их опять. "Пить... дайте пить",-- проговорил он наконец хриплым, но внятным голосом. Человек, вошедший вслед за мною в комнату, подал ему в рюмке воду с красным вином. Гоголь немного приподнял голову, обмочил губы и опять с закры­тыми глазами упал на подушку. Человек графа разбудил мальчика, который, увидев меня, оробел и подошел к постели больного. Тут я был свидетелем страшного разговора между двумя служителями и не знаю, чем бы кончилась эта сцена, если бы меня тут не было. "Если его так оставить, то он не выз­доровеет,-- говорил один из них,-- поверь, что не встанет, умрет, беспре­менно умрет!" -- "Так что ж, по-твоему?.." -- отвечал другой. "Да вот возьмем его насильно, стащим с постели, да и поводим по комнате, поверь, что разойдется и жив будет". -- "Да как же это можно? Он не захочет... кричать станет". -- "Пусть его кричит... после сам благодарить будет, ведь для его же пользы!" -- "Оно так, да я боюсь... как же это без его воли-то?" -- "Экой ты неразумный! Что нужды, что без его воли, когда оно полезно? Ведь ты рассуди сам, какая у него болезнь-то... никакой нет, просто так... Не ест, не пьет, не спит, и все лежит, ну, как тут не умереть? У него все чувства замерли, а вот как мы размотаем его, он очнется... на свет божий взглянет и сам жить захочет. Да что долго толковать, бери его с одной стороны, а я вот отсюда, и все хорошо будет!" Мальчик, кажется, начинал колебаться... Я наконец не вытерпел и вмешался в их разговор. "Что вы хотите это делать, как же можно умирающего человека тревожить? Оставьте его в покое",-- сказал я строго. "Да, право, лучше будет, сударь. Ведь у него вся болезнь от этого, что как пласт лежит который уж день без всякого движения. Позвольте... Вы увидите, как мы его раскачаем, и жив будет". Я насилу уговорил их не делать этого опыта с умирающим Гоголем, но, прекратив их разговор, кажется, нисколько не убедил того, который первый предложил этот новый способ лечения, потому что, выходя, они все еще говорили про себя: "Ну, умрет, беспременно умрет... вот увидите, что умрет!"

. Рус. Вестн., 1862, т. 37, стр. 93--95.

В среду обнаружились явные признаки жестокой нервической горячки. Употреблены были все средства, коих он, кажется, уж не чувствовал, изредка бредил, восклицая: "Поднимите, заложите, на мельницу, ну же, подайте!"

М. П. Погодин, 48.

Гоголь занимал несколько комнат в нижнем этаже дома графини Тол­стой. Когда я вошла в комнату, в которой находился больной (помню, ком­ната эта была с камином), он лежал в постели, одетый в синий шелковый ватный халат, на боку, обернувшись лицом к стене. Умирающий был уже без сознания, тяжело дышал, лицо казалось страшно черным. Около него никого не было, кроме человека, который за ним ходил. Через несколько часов Гоголя не стало.

Сего утра в восемь часов наш добрый Николай Васильевич скончался, был все без памяти, немного бредил, по-видимому, он не страдал, ночь всю был тих, только дышал тяжело; к утру дыхание сделалось реже и реже, и он как будто уснул, болезнь его обратилась в тифус; я у него провела две ночи, и при мне он скончался. Накануне смерти у Гоголя был консилиум; его сажали в ванну, на голову лили холодную воду, облепили горчичниками, к носу ставили пиявки, на спину мушку, и все было без пользы.

Елиз. Фам. Вагнер (теща Погодина) -- М. П. Погодину, 21 февр. 1852 г. Барсуков, XI, 536.

"Рисунок сделан с Гоголя Э. А. Мамоновым 22 февр. 1852 г., несколько часов спустя после его кончины. Стоя подле гроба Гоголя, я видел и рисуемый портрет, и потому могу ру­чаться за поразительное сходство" П. А. Ефремов

В десятом часу утра, в четверг 21 февраля 1852 г., я спешу приехать ранее консультантов, которые назначили быть в десять (а Овер -- в час), но уже нашел не Гоголя, а труп его: уже около восьми часов утра прек­ратилось дыхание, исчезли все признаки жизни. Нельзя вообразить, чтобы кто-нибудь мог терпеливее его сносить все врачебные пособия, насильно ему навязываемые. Умерший лежал уже на столе, одетый в сюртук, в кото­ром он ходил; над ним служили панихиду; с лица его снимали маску. Когда я пришел, уже успели осмотреть его шкафы, где не нашли ни им писанных тетрадей, ни денег. Долго глядел я на умершего: мне казалось, что лицо его выражало не страдание, а спокойствие, ясную мысль, унесенную в гроб 4.

А. Т. Тарасенков. Последние дни, 21. Шенрок, IV, 863.

Тело Гоголя было поставлено в приемной его комнате, в доме графа Толстого, где он жил, и комната не вмещала числа посетителей, приходив­ших поклониться покойнику. В четверг вечером попечитель университета упросил графа Толстого позволить ему перенести тело в университетскую церковь, чтобы почтить память покойного, тем более, что он был почетным членом университета. Сперва эта просьба, сделанная из глубокого уважения к покойному, встретила несколько возражений, но, однако, все было устроено.

­ситетскую церковь. Тело было вынесено Островским, Бергом, Феоктисто­вым, студ. Сатиным, Филипповым, Рудневым и несено до самой церкви, при просьбах других лиц, добивавшихся чести нести его хотя несколько шагов. Оно было поставлено на катафалк в университете, с почетным карау­лом шести студентов, день и ночь не отходивших от гроба и сменявшихся через два часа. В субботу, на утренней и вечерней панихиде, был весь город и все сословия.

Графиня Е.. В. Сальяс -- М. А. Максимовичу, Рус. Арх., 1907, III, 437.

Стечение народа в продолжение двух дней было невероятное. Рихтер (художник) был снят и принес весьма много денег от продажи листьев сего венка. Каждый желал обогатить себя сим памятником.

Ф. И. Иордан -- А. А. Иванову, Рус. Стар., 1902, март, 594.

Погодина не было в Москве во время кончины и погребения Гоголя; Шевырев был болен (он занемог за два дня до смерти Гоголя), а другие друзья его: Хомяков, Аксаковы и Кошелев сделали из дела общего, из скорби общей вопрос партий и не несли покойного, а устранились от погре­бения.

Графиня Е. В. Сальяс

Нужным считаю сообщить тебе следующее: славянофилы с того вре­мени, когда не велено было носить бород, упали духом; но в настоящее время, когда умер известный писатель Гоголь, живший у бывшего одесского градоначальника графа Толстого, славянофилы А. Хомяков, К. и С. Ак­саковы, А. Ефремов, П. Киреевский, А. Кошелев и Попов, собравшись к графу Толстому и найдя у него некоторых лиц, начали рассуждать, где должно отпевать Гоголя. Когда на это бывший там профессор Грановский сказал, что всего приличнее отпевать его в университетской церкви как человека, принадлежащего некоторым образом к университету, то все вы­шеописанные славянофилы стали на это возражать, говоря: "К универ­ситету он не принадлежит, а принадлежит народу, а потому, как человек народный, и должен быть отпеваем в церкви приходской, в которую для отдания последнего ему долга может входить лакей, кучер и всякий, кто пожелает, а в университетскую церковь подобных людей не будут пускать". Когда об этом объявил мне попечитель университета, то я в то же время для прекращения всех толков и споров славянофилов приказал Гоголя, как почетного члена здешнего университета, непременно отпевать в универси­тетской церкви... Приказано было от меня находиться полиции и некоторым моим чиновниками как при переносе тела Гоголя в церковь, так равно и до самого погребения. А чтобы не было никакого ропота, то я велел пускать всех без исключения в университетскую церковь. В день погребения народу было всех сословий и обоего пола очень много, а чтобы в это время было все тихо, я приехал сам в церковь.

, московский генерал-губерна­тор,-- графу А. Ф. Орлову, шефу жандармов, 29 февр. 1852 г. Красный Архив, 1925, т. IX, II, стр. 300.

В воскресенье было отпевание тела. Стечение народа было так велико, что сгущенные массы стояли до самых почти местных образов. Граф Зак­ревский в полном мундире, попечитель Назимов присутствовали при отпевании, так же, как и все известные лица города. Гроб был усыпан камелиями, которые принесены были частными лицами. На голове его лежал лавровый венок, в руке огромный букет из иммортелей. Когда надо было проститься с ним, то напор всех был так велик, что крышу накрыли силой. Всякий хотел поклониться покойнику, поцеловать руку его, взять хотя стебель цветов, покрывавших его изголовье. Из церкви профессора Анке, Морошкин, Соловьев, Грановский, Кудрявцев вынесли его на руках до улицы, на улице толпа студентов и частных лиц взяла гроб из рук профес­соров и понесла его по улице. За гробом пешком шло несметное число лиц всех сословий; прямо за гробом попечитель и все университетские чины и знаменитости; дамы ехали сзади в экипажах. Нить погребения была так велика, что нельзя было видеть конца поезда. До самого монастыря Дани­лова несли его на руках. Гоголя похоронили рядом с покойным Языковым, Венелиным, женой Хомякова, умершей за две недели прежде.

-- М. А. Максимовичу. Рус. Арх., 1907, III, 438.

Статья в пятом нумере "Москвитянина" о кончине Гоголя напечатана на четырех страницах, окаймленных траурным бордюром. Ни о смерти Державина, ни о смерти Карамзина, Дмитриева, Грибоедова и всех вообще светил русской словесности русские журналы не печатались с черной кай­мой. Все самомалейшие подробности болезни человека сообщены М. П. По­годиным, как будто дело шло о великом муже, благодетеле человечества, или о страшном Аттиле, который наполнял мир славою своего имени. Если почтенный М. П. Погодин удивляется Гоголю, то чему же он не удивляется, полагая, что он так же знаком с иностранной словесностью, как с русской историей?

Ф. В. Булгарин. Северная Пчела, 1852, N 120.

который с судорожной поспешностью перебегал от одного лица к другому, очевидно сообщая каждому из них неожиданное и невеселое известие, ибо у каждого лицо тотчас выражало удивление и печаль. Панаев наконец подбежал и ко мне и с легкой улыбочкой, равнодушным тоном промолвил: "А ты знаешь, Гоголь помер в Москве. Как же, как же... Все бумаги сжег -- да помер",-- помчался далее. Нет никакого сомнения, что, как литератор, Панаев внутренне скорбел о подобной утрате -- притом же и сердце он имел доброе,-- но удовольствие быть первым человеком, сообщающим другому огорашивающую новость (равнодушный тон употреблялся для большего форсу),-- это удовольствие, эта радость заглушали в нем всякое другое чувство. Уже несколько дней в Петербурге ходили темные слухи о болезни Гоголя; но такого исхода никто не ожидал. Под первым впечатлением сообщенного мне известия я написал следующую небольшую статью:

ПИСЬМО ИЗ ПЕТЕРБУРГА 4*

Гоголь умер! -- Какую русскую душу не потрясут эти два слова? -- Он умер. Потеря наша так жестока, так внезапна, что нам все еще не хочется ей верить. В то самое время, когда мы все могли надеяться, что он нарушит, наконец, свое долгое молчание, что он обрадует, превзойдет наши нетерпеливые ожидания,-- пришла та роковая весть! -- Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертию, назвать великим; человек, который своим именем означал эпоху в истории нашей литературы; человек, которым мы гордимся, как одной из слав наших. Он умер, пораженный в самом цвете лет, в разгаре сил своих, не окончив начатого дела, подобно благороднейшим из его предшественников... Его утрата возобновляет скорбь о тех незабвенных утратах, как новая рана возбуждает боль старинных язв. Не время теперь и не место говорить о его заслугах -- это дело будущей критики; должно надеяться, что она поймет свою задачу и оценит его тем беспристрастным, но исполненным уважения и любви судом, которым подобные ему люди судятся перед лицом потомства; нам теперь не до того; нам только хочется быть одним из отголосков той великой скорби, которую мы чувствуем разли­тою повсюду вокруг нас; не оценять его нам хочется, но пла­кать; мы не в силах говорить теперь спокойно о Гоголе... Самый любимый, самый знакомый образ не ясен для глаз, орошенных слезами... В день, когда его хоронит Москва, нам хочется про­тянуть ей отсюда руку -- соединиться с ней в одном чувстве общей печали. Мы не могли взглянуть в последний раз на его безжизненное лицо; но мы шлем ему издалека наш прощаль­ный привет -- и с благоговейным чувством слагаем дань нашей скорби и нашей любви на его свежую могилу, в которую нам не удалось, подобно москвичам, бросить горсть родимой земли! -- Мысль, что прах его будет покоиться в Москве, на­полняет нас каким-то горестным удовлетворением. Да, пусть он покоится там, в этом сердце России, которую он так глубоко знал и так любил, так горячо любил, что одни легкомысленные или близорукие люди не чувствуют присутствия этого любов­ного пламени в каждом им сказанном слове. Но невыразимо тяжело было бы нам подумать, что последние, самые зрелые плоды его гения погибли для нас невозвратно,-- и мы с ужасом внимаем жестоким слухам об их истреблении...

Едва ли нужно говорить о тех немногих людях, которым слова наши покажутся преувеличенными или даже вовсе не­уместными... Смерть имеет очищающую и примиряющую силу; клевета и зависть, вражда и недоразумения -- все смолкает перед самою обыкновенною могилой! они не заговорят над могилою Гоголя. Какое бы ни было окончательное место, которое оставит за ним история, мы уверены, что никто не отка­жется повторить теперь же вслед за нами: мир его праху, вечная память его жизни, вечная слава его имени!

Т--в.

Я препроводил эту статью в один из петербургских журналов, но именно в то время цензурные строгости стали весьма усиливаться с неко­торых пор... 5 "crecoendo" происходили довольно часто и -- для постороннего зрителя -- так же беспричинно, как, например, увеличение смертности в эпидемиях. Статья моя не появилась ни в один из последо­вавших за тем дней. Встретившись на улице с издателем, я спросил его, что бы это значило. "Видите, какая погода! -- отвечал он мне иносказа­тельною речью: -- И думать нечего". -- "Да ведь статья самая невинная",-- заметил я. "Невинная ли, нет ли,-- возразил издатель,-- дело не в том; вообще имя Гоголя не велено упоминать. Закревский на похоронах в андре­евской ленте 6 присутствовал: этого здесь переварить не могут". Вскоре потом я получил от одного приятеля из Москвы письмо, наполненное упреками: "Как! -- восклицал он. -- Гоголь умер, и хоть бы один журнал у вас в Петербурге отозвался! Это молчание постыдно!" В ответе моем я объяснил -- сознаюсь, в довольно резких выражениях -- моему приятелю причину этого молчания и в доказательство, как документ, приложил мою запрещенную статью. Он ее представил немедленно на рассмотрение тогда­шнего попечителя Московского округа -- генерала Назимова,-- я получил от него разрешение напечатать ее в "Московских Ведомостях". Это проис­ходило в половине марта, а 16 апреля я -- за ослушание и нарушение цен­зурных правил -- был посажен на месяц под арест в части (первые двад­цать четыре часа я провел в сибирке и беседовал с изысканно вежливым и образованным полицейским унтер-офицером, который рассказывал мне о своей прогулке в Летнем саду и об "аромате птиц"), а потом отправлен на жительство в деревню 7, Я нисколько не намерен обвинять тогдашнее пра­вительство: попечитель С. -Петербургского округа, теперь уже покойный Мусин-Пушкин, представил -- из неизвестных мне видов -- все дело как явное неповиновение с моей стороны; он не поколебался заверить высшее начальство, что он призывал меня лично и лично передал мне запрещение цензурного комитета печатать мою статью (одно цензорское запрещение не могло помешать мне -- в силу существовавших постановлений -- под­вергнуть статью мою суду другого цензора); а я г. Мусина-Пушкина и в глаза не видал и никакого с ним объяснения не имел. Нельзя же было прави­тельству подозревать сановника, доверенное лицо, в подобном искажении истины!

По поводу этой статьи (о ней тогда же кто-то весьма справедливо сказал, что нет богатого купца, о смерти которого журналы не отозвались бы с большим жаром) мне вспоминается следующее: одна очень высоко­поставленная дама в Петербурге находила, что наказание, которому я под­вергся за эту статью, было не заслужено -- и во всяком случае, слишком строго, жестоко... Словом, она горячо заступалась за меня. "Но ведь вы не знаете,-- доложил ей кто-то,-- он в своей статье называет Гоголя великим человеком!" -- "Не может быть!" -- "Уверяю вас". -- "А! В таком случае я ничего не говорю. Je regrette, mais je comprends qu'on avait dШ sИvir" 8.

И. С. Тургенев

ГОРЬКИМ СЛОВОМ МОИМ ПОСМЕЮСЯ.

(КНИГА ПРОРОКА ИЕРЕМИИ, XX, 3.)

.

Примечания

­нений и правя "Мертвые души". Но 26 января произошло событие, которое подор­вало душевные и физические силы писателя,-- умерла Е. М. Хомякова, сестра поэта. Языкова, человек чрезвычайно духовно близкий Гоголю. Эту потерю он пере­живает так же остро, как переживал первое время потерю Пушкина и Виельгорского. Как и после кончины И. Виельгорского, Гоголь испытывает страх смерти. Перемены в его состоянии хорошо переданы в дневнике В. С. Аксаковой, из которого видно, что в начале февраля к писателю вернулось хорошее расположение духа, он даже пыта­ется вернуться к работе над "Мертвыми душами", но, видимо, это была последняя вспышка; после 3 февраля наступил слом. Этот слом в душевном самочувствии Го­голя связывают с пребыванием в Москве протоиерея Успенского собора г. Ржева о. Матвея Константиновского. Многие считали, что этот человек имел пагубное влия­ние на впечатлительного Гоголя и спровоцировал вспышку религиозного исступле­ния, которая в конце концов свела Гоголя в могилу, а также подвигнул писателя на сожжение рукописи второго тома. Сам М. А. Константиновский эти обвинения отвер­гал, хотя и признавал, что критиковал не понравившиеся ему страницы поэмы.

Встреча его с Гоголем состоялась 5 февраля, и во время разговора Гоголь сказал что-то такое, что сам же и счел оскорбительным для о. Матвея, на следующий день он написал ему извинительное письмо. Разговор этот, видимо, вообще произвел на Гоголя удручающее впечатление. Об этом идет речь в письме Д. Н. Свербеева к жене от 26 февраля 1852 г. Рассказывая о смерти писателя, Свербеев пишет: "Я его встречал часто у Хомякова; казалось, был весел. Вдруг слышу -- болен, не при­нимает никого. Я к нему заезжал два раза... Он никого не пускал. Слышу, что имел свидание с каким-то аскетом, священником из Тверской губернии, Гоголь вдруг говеет на масленице и держит, как оказалось после, самый строжайший пост... Еще до кон­чины узнали, что за день или за два он ночью тайно от всех сжигает все свои сочи­нения и тут же и "Мертвые души"; после не осталось ни строчки, кроме чужих к нему писем" (ЛН. Т. 58. С. 747).

Смерть Гоголя потрясла Россию, как прежде потрясла ее смерть Пушкина. Тягостное впечатление от ужасной кончины усугублялось несбывшимися ожиданиями второго тома "Мертвых душ".

Подробности панихиды и похорон Гоголя стали предметом многочисленных писем. Е. М. Феоктистов писал в Петербург И. С. Тургеневу: "Вчера мы похоронили его. Вся Москва решительно была на похоронах. Огромная университетская церковь не вмещала народу -- кроме Назимова, Закревский и пр. были в полных мундирах -- также профессора, которые некоторое время несли гроб и передали его потом студен­там и прочему народу. Гроб не дали ставить на колесницу и на руках донесли его до могилы в Даниловом монастыре, верных 6 верст. Я нес его до могилы и опускал в нее гроб. Пишу Вам эти подробности, потому что в них наиболее выразилось... уважение к Гоголю. Когда тело его лежало в университете, церковь была отперта, и даже ночью приходил народ поклониться ему. Можно сказать, что вся Москва пере­бывала у гроба. Он лежал в лавровом венке, а в руках был букет иммортелей. Я сор­вал листок с венка и взял цветок иммортелей -- на память" (Там же. С. 743). Феоктистов передал лишь внешние обстоятельства и обстановку события, но точнее всех, пожалуй, сумел оценить значение совершившегося и масштаб потери человек, не видевший похорон, А. В. Никитенко, писавший Т. Н. Грановскому: "... мысль, что эти строки идут в Москву, приводит меня к другой, горестной мысли о том, что случилось недавно у вас в Москве, или, лучше сказать, в России,-- о смерти Гоголя. Смерть как смерть, дело обыкновенное до пошлости, хотя мы никак не привыкнем не считать ее важнейшим делом. Но грустно, ужасно грустно видеть умирающего в судо­рожных тревогах неудовлетворенной жизни и, может быть, даже умирающего от этих тревог. И между тем здесь гибнет одна из благороднейших, прекраснейших сил нравственного мира... А между тем история идет себе спокойно, торжественно и холодно, нимало не заботясь, чьи кости она топчет -- Патрокловы или Ферсито­вы..." (Там же. С. 750). "Великого не стало",-- как сказал Гоголь о смерти Пушки­на. Те же скорбные ноты от ощущения невосполнимости утраты для всей русской культуры и в письме А. Н. Панова к С. Т. Аксакову: "О смерти Гоголя что могу сказать? Мне жаль его как человека, много страдавшего душевно, но сожалением вов­се не объясняется то чувство, которое испытываю, узнав о его кончине. Бывают в жизни каждого мгновения, в которые будто отрывается часть души, умирает одна из сил душевных и наступает тяжелое сознание внутренней пустоты. Пуст стал мир художества на Руси без Гоголя, и кто сколько-нибудь способен чувствовать искусство, тот, конечно, и в самом себе не может не ощущать этой внутренней пустоты. Смерть Гоголя есть вместе с тем и смерть одной из лучших, по крайней мере утешительных, сил души в нас самих" (Там же. С. 752).

1 Гоголь не впервые видел смерть лицом к лицу. Еще 21 мая 1839 г. практи­чески на руках Гоголя скончался Иосиф Виельгорский. Смерть Е. М. Хомяковой оказалась в одном ряду с глубоко потрясшими Гоголя смертями Пушкина и Виельгор­ского.

2 ­залось вещей на сумму 43 рубля 88 копеек. "То, что попало в опись, это -- скарб человека, донашивающего старые свои обноски, совершенно равнодушного не только к моде, но и к простейшим удобствам туалета. Этому впечатлению сознательной бед­ности, в которой доживал Гоголь последние месяцы своей жизни, только содействует то обстоятельство, что на руках у Шевырева в это же время находилась сумма в две с лишком тысячи рублей, принадлежавшая Гоголю: сумма эта, по прямому удостовере­нию самого Шевырева наследникам Гоголя, была "благотворительная сумма, которую он употреблял на вспоможение бедным молодым людям, занимающимся нау­кою и искусством". Эту сумму Гоголь не считал своей и оттого не держал ее у себя, вверив распоряжение ею Шевыреву" (Гоголь. Материалы и исследования. Т. 1. С. 370--371).

3 Цитата из главы 18-й Евангелия от Матфея: "Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное" (ст. 2--3).

4 Загадочную смерть Гоголя современники связывали с уничтожением второго тома "Мертвых душ", который автор сжег якобы в припадке безумия. Эту точку зре­ния одним из первых высказал А. С. Хомяков. Некоторые усматривали причины сожжения в художественной неудовлетворенности Гоголя результатами труда (см. письмо Самарина к Смирновой от 3 октября 1862 г. // Наст. изд. С. 468). Эта точка зрения возобладала в трудах одного из авторитетнейших исследователей жизни и творчества Гоголя Н. С. Тихонравова: "Последнее сожжение второго тома "Мертвых душ" вызвано было тем же строгим отношением художника к своему труду, каким и первое; в основе того и другого приговора лежало справедливое недовольство "выду­манными" образами и особенно тою "идеальностью", неестественностью образов, которая ненавистна была Гоголю в произведениях. Кукольника и Полевого. Пред­смертное сожжение многолетнего труда не было у Гоголя следствием болезненного порыва, нервного расстройства; всего менее можно в нем видеть "жертву, прине­сенную смиренным христианином": оно было сознательным делом художника, убедив­шегося в несовершенстве всего, что было выработано многолетним мучительным трудом" (Гоголь Н. В. Сочинения. 10-е изд. М., 1889. Т. 3. С. 576). Однако Ю. В. Манн убедительно доказывает, что "трагедия второго тома и вместе с ним всего замысла не может быть понята в рамках имманентного развития текста". Он считает, что "Гоголь заведомо обрекал себя на неутомимость творческого беспокойства, на бесконечность художественного совершенствования, которое обращалось в столь же бесконечный процесс совершенствования нравственного. Ведь дело писательское не­разрывно связывалось в его представлении с "делом души", и недостатки произведе­ния воспринимались как свидетельство недостаточного внутреннего самовоспита­ния..." (Манн

Существует и чисто медицинское объяснение смерти, согласно которому Гоголь умер от тифа, эпидемия которого в то время распространилась в Москве. Эта точка зрения подробно аргументирована в статье А. Белышевой "Тайна смерти Гоголя" (Нева. 1967. N 3. С. 170--181). При этом автор статьи считает, что ответственность за неправильный диагноз и принудительное лечение, приведшие к смерти, целиком лежит на медиках Овере и Эвениусе, а также на А. П. Толстом. Относительно послед­него Белышева выдвигает гипотезу о том, что именно он, с чьих слов узнали о сожже­нии второго тома, и сжег несколько глав поэмы, преследуя цель создать образ "покаявшегося" писателя, якобы совершившего этот богоугодный акт в порыве хри­стианского смирения" (с. 181).

Ближе к точке зрения, высказанной Манном, и точка зрения автора одной из последних работ, посвященных загадке смерти Гоголя. В. Мильдон в статье "Отчего умер Гоголь?" (ВЛ. 1988. N 3. С. 119--130) высказывает мысль о том, что всем своим творчеством Гоголь преследовал цель борьбы с "мертвой субстанцией", "кос­ным веществом", в которых погряз мир. "Смысл творчества,-- пишет Мильдон,-- в спасенье, и художник спасает, расширяя зону жизни, ограничивая монархическое всевластие смерти" (с. 127). Гоголь, верящий в преобразующее действие слова, убеждается в бессилии слова собственного и сдается в борьбе с косными силами жиз}ни: "Раз писатель не волен переменить натуры, а его деятельность держалась един­ственно на базе веры в безграничное могущество слова, зачем тогда писать?" (с. 130). Не отвергая чисто медицинских причин смерти писателя, Мильдон пишет: "Так ли много неправдоподобного в мысли, по которой Гоголь, отчаявшися спасти мир словом, не захотел выздоравливать? Во всяком случае, нельзя отделять истории его болезни от истории творчества, а, возможно, как раз в творчестве и нужно искать истинные причины, приоткрывающие тайну смерти писателя" (с. 130). По мысли Ю. В. Манна, трагедия художника и человека была неизбежна: "Гоголевские смя­тения, неудачи, поражения совершались на виду у всего "света", что многократно усиливало их разрушительное действие на душу писателя. Развязать весь тугой узел противоречий -- творческих, идейных, психологических -- не была в состоянии никакая сила, и когда они достигли крайней степени, разразилась катастрофа" (Манн. С. 280--281).

5 Тургенев послал статью в "С. -Петербургские ведомости", в которых она не появилась, не будучи пропущенной цензурой. Письмо было опубликовано в N 32 "Московских ведомостей" от 13 марта 1852 г.

6 ­ного. К голубой ленте прикалывался орденский знак.

7 Некролог, напечатанный в "Московских ведомостях", был лишь поводом для ареста и последующей высылки Тургенева в Спасское-Лутовиново. На самом деле наказание было результатом всей литературной деятельности писателя, и в первую очередь "Записок охотника", антикрепостническим содержанием которых правитель­ство было крайне недовольно.

8 Я сожалею, но понимаю, что следовало строго наказать (франц.).

"Отечественных Записках" (1856, N 12) и тогда же вышла отдельной брошюрой (Последние дни жизни Гоголя. СПб. 1857). (Второе издание 1902 г.) Кроме того, В. И. Шенрок (Материалы, IV, 850 и сл.) напечатал эти же воспоминания по рукопи­си, полученной им от сына д-ра Тарасенкова. Рукопись, по-видимому, представляет черновик,-- слог менее отделан и точен, нет ряда мелких, иногда ценных деталей; зато приводятся полные имена лиц, не назван­ных в печатном тексте, сохранились места, выкинутые по цензур­ным соображениям или самою цензурою. Здесь и в дальнейших ци­татах мы даем сводный текст.

3* Печально сознаться в этом, но одною из причин кончины Гоголя приходится считать неумелые и нерациональные медицинские мероприятия... Гоголь был субъектом с прирожденною невропатическою конституцией. Его жалобы на здоровье в первую половину жизни сводятся к жалобам неврастеника. В течение последних 15--20 лет жизни он страдал тою формою душевной болезни, которая в нашей науке носит название периодического психоза, в форме так наз. периодической меланхолии. По всей вероятности, его общее питание и силы были надорваны перенесенной им в Италии (едва ли не осенью 1845 г.) малярией. Он скончался в течение приступа периодической меланхолии от истощения и острого малокровия мозга, обусловленного как самою формою болезни,-- сопровождавшим ее голоданием и связанным с нею быстрым упадком питания и сил,-- так и неправильным, ослабляющим лечением, в особенности кровопусканием. Следовало делать как раз обратное тому, что с ним делали,-- т. е. прибегнуть к усиленному, даже на­сильственному кормлению и вместо кровопускания, может быть, наоборот, к вли­ванию в подкожную клетчатку соляного раствора. Д-р Н. Н. Баженов. Болезнь и смерть Гоголя. Москва. 1902. Стр. 38.

4* "Московские Ведомости", 1852 г. Марта 13-го, N 32, стр. 328 и 329.

Раздел сайта: