Вересаев В.: Гоголь в жизни.
XV. Последние годы

XV

Последние годы

Во второй половине апреля Гоголь выехал из Одессы в Васильевку и приехал туда в конце апреля или в первых числах мая. Вскоре после того в Васильевку приехали гостить из Сорочинец супруги Данилевские.

А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 122.

А. С. Данилевский. Ничье появление не имело на него такого волшебного действия, никому не удавалось возбуждать в Гоголе такое отрадное настроение... Даже в последнее посещение Данилевским Гоголя в Васильевке, уже не более, как за полгода до смерти последне­го, по поводу поданных на стол любимых Гоголем малорос­сийских вареников приятели затеяли шумный спор о том, от чего было бы тяжелее отказаться на всю жизнь,-- от варе­ников или от наслаждения пением соловьев?

В. И. Шенрок со слов А. С. Данилевского. Шенрок. Материалы, I, 97.

Раз приезжал брата товарищ, с которым учился в Нежине, Данилевский и жена его; она была в почтенном состоянии; после обеда сели в карты играть: Данилевский, его жена, мать и Аннет, а брат, по обыкновению, отправился в Яворив­щину. За картами жена Данилевского сказала: "Пора ехать, что-то нездоровится". Пока подали лошадей, а она -- "Ой, ой, не могу!.. болит!" Пришлось оставаться у нас ночевать. Как у брата в флигеле одна комната лишняя, туда их пристроили. К вечеру посылали за бабой. Ночью меня будят, говорят, что Николай Васильевич зовет. Прихожу к брату, он в постели лежал и спрашивал, чего она стонет, не можешь ли ты ей помочь. Я сказала: "Уже есть баба". -- "Так чего она так кричит?" -- "Потому что она нетерпелива". Успокоила его, с тем ушла, а утром родился у них сын; вечером окрестили мать с братом, потом они переехали к Чернышу.

О. В. Гоголь-Головня, 47.

(жена Данилевского) была на последнем месяце беременности. Мы уступили настоятельной просьбе Гоголя. Через несколько дней (10 мая) с Ульяной Григорьевной сделалось дурно. Ни 10-го, ни на следующий день нечего было и думать об отъезде. В ночь на 12-е она родила, и мы остались в Васильевке на шесть недель. До шести недель Гоголь нас не выпускал, и мы жили у него во флигеле. В это время мы постоянно были вместе. Потом я уже, в свою очередь, удерживал его, когда он соби­рался уехать в Москву.

А. С. Данилевский по записи В. И. Шенрока. Мате­риалы, IV, 837.

когда он о чем-то очень захлопотался, к нему подходит в большом смущении Марья Ивановна и шепчет, показывая на нетрезвого и с трудом говорящего священника: "Николенька, можно ли допустить, чтобы священник совершал таинство в таком виде?" Гоголь, ласково смеясь, ответил на это: "Маменька, странно было бы требовать, чтобы священник был трезв в воскресенье. Надо это извинить ему". Однажды Марья Ивановна заметила, что ее дорогому гостю, за которым она, по обыкновению, сильно ухаживала, не совсем нравится кофе ее приготовления. Она попросила на другой день одну из дочерей приготовить кофе как можно старательнее и лучше, но видит, что и на этот раз сын неохотно пьет его. Тогда Марья Ивановна заметила: "Это сегодня для тебя Оленька сама приготовила..." (Ольга Васильевна даже сама на этот раз подавала кофе). -- "Нет, маменька,-- возразил Гоголь,-- уж где заведется дурной кофе, так его ничем не выжи­вешь".

В. И. Шенрок со слов А. С. Данилевского. Материалы, II, 152.

Твое письмо получил уже здесь, в деревне моей матушки... Что второй том "Мертвых душ" умнее первого,-- это могу сказать как человек, имею­щий вкус и притом умеющий смотреть на себя, как на чужого человека.

Гоголь

Мне указали место, в углу дивана, где обыкновенно Гоголь сиживал, гостя на родине. В последнее пребывание его дома веселость уже оставила его; видно было, что он не был удовлетворен жизнью, хотя и стремился с нею примириться. Телесные недуги, происходившие, вероятно, не от од­них физических причин, ослабили его энергию; а земная будущность, сократившаяся для него уже в небольшое число лет, не обещала исполне­ния его медленно осуществлявшихся планов. Он впадал в очевидное уны­ние и выражал свои мысли только коротким восклицанием: "И все вздор! И все пустяки!"

Гоголь не переставал заботиться о том, чтобы занять домашних по­лезною деятельностью и сохранить их от уныния. Одною из забот его о матери было возобновление тканья ковров, которым она в молодости рас­поряжалась с особенным удовольствием. С неутомимым терпением рисовал он узоры для ковров и показывал, что придает величайшую важность этой отрасли хозяйства. С сестрами он беспрестанно толковал о том, что всего ближе касается деревенской жизни, как-то: о садоводстве, об устройстве луч­шего порядка в хозяйстве, о средствах к искоренению пороков в крестья­нах или о лечении их телесных недугов, но никогда о литературе. Кончив утренние свои занятия, он оставлял ее в своем кабинете и являлся посреди родных простым практическим человеком, готовым учиться и учить каждо­го всему, что помогает жить покойнее, довольнее и веселее... Работал он у себя во флигеле, где кабинет его имел особый выход в сад. Если кто из до­машних приходил к нему по делу, он встречал своего посетителя на поро­ге, с пером в руке, и если не мог удовлетворить его коротким ответом, то обещал исполнить требование после; но никогда не приглашал войти к себе, и никто не видел и не знал, что он пишет. Почти единственною литера­турною связью между братом и сестрами были малороссийские песни, ко­торые они для него записывали и играли на фортепьяно. Я видел в Василь­евке сборник, заключающий в себе 228 песен, записанных для него от кре­стьян и крестьянок его родной деревни, и слышал множество напевов, пере­данных на фортепьяно.

П. А. Кулиш, II,198.

­но помещался во флигеле, направо от большого дома. Здесь, он, по словам его близких, работал и над вторым томом "Мертвых душ" в последнее свое пребывание в Яновщине. Флигель -- низенькое, продолговатое строение, с крытою галереей, выходящею во двор. Ветхие ступени ведут на крыльцо; из небольших сеней вход в просторную комнату, род залы, а от­сюда в гостиную. В этой гостиной и в кабинете поочередно работал и отды­хал Гоголь. Постоянно тревожное его настроение, по словам его матери, в последний его заезд сюда заставляло его нередко менять свои рабочие ком­наты. Так же точно он, по ее словам, не мог несколько ночей сряду и спать в одной и той же комнате. Трудно это приписать, как это объясняли впо­следствии, мухам, которых на юге весною почти не бывает, или беспокой­ству от солнечных лучей: во всех комнатах флигеля я застал в мой заезд на окнах занавески. Окна гостиной выходили в особый полисадник у фли­геля, огражденный высокими тополями. За ними был вид на избы хутора и на степь.

Кабинет во флигеле был расположен в другом конце здания и имел осо­бый выход в сад. Здесь более всего оставался Гоголь. В последнее свое пре­бывание в Васильевке он отсюда не выходил иногда по целым дням, явля­ясь в дом только к обеду и вечернему чаю. Это -- комната в десять ша­гов длины и в четыре шага ширины. Два небольших ее окна выходят во двор, между ними зеркало. На окнах белые кисейные занавески. Влево от двери -- печь. Влево от печи стояла деревянная, простая кровать, покры­тая ковром. Кроме писания, во флигеле Гоголь усердно занимался в по­следнее время улучшением фабрикации домашних ковров,-- сам рисовал для них узоры,-- и это занятие, с разведением деревьев в саду, составляло его главное удовольствие в немногие часы его отдыха. Над кроватью в углу висел образ св. угодника Митрофания. Рабочий стол Гоголя помещался между печью и кроватью, у забитой лишней двери. Это -- на высоких ножках конторка, из грушевого дерева, с косою доской, покрытою кожей. На верхней части конторки с двух сторон вделаны чернильница и песоч­ница. На стене, над конторкою, висел привезенный Гоголем из Италии нерукотворный образ Спасителя, писанный масляными красками. Дом, где помещались мать и сестры Гоголя, выстроен удобно. По стенам были раз­вешаны старинные портреты Екатерины Великой, Потемкина и Зубова и английские гравюры, изображающие рыночные и рыбачьи сцены в Ан­глии. В зале стоял рояль, за которым Гоголь, по словам матери, иногда любил наигрывать и петь свои любимые украинские песни, особенно -- ве­селые и плясовые. "Он иногда смешил нас до упаду,-- сказала мне М. И. Гоголь,-- сам казался весел, хотя в душе оставался постоянно за­думчивым и печальным".

Кстати, о матери Гоголя. Она -- урожденная Косяровская, дочь чинов­ника. Когда я впервые увидел ее, по приезде в Яновщину (в мае 1852 года), меня поразило ее близкое сходство с ее покойным сыном: те же красиво очерченные крупные губы, с чуть заметными усиками, и те же карие, неж­но-внимательные глаза. Она была в белом чепце и без малейшей седины. Ее полные, румяные, без морщин щеки говорили, как была в молодости красива эта еще и в то время замечательно красивая женщина. "Покой­ный брат,-- сказала мне старшая сестра Гоголя (Анна Васильевна), когда мы вышли в сад,-- все затевал исправить, перестроить дом -- переделать в нем печи, переменить двери, увеличить окна и перебрать полы. "Зимою у вас холодно,-- писал он,-- надо иначе устроить стены". Оштукатурили мы дом особым составом, по присланному из-за границы рецепту. Сам он не выносил зимы и любил лето -- ненатопленное тепло".

Старый, дедовский сад, где так любил гулять Гоголь, расположен во вкусе всех украинских сельских садов. Его деревья высоки и ветвисты. По сторонам тенистой дорожки, идущей вправо от садового балкона. Го­голь, в. последнее здесь пребывание, посадил с десяток молодых деревцев клена и березы. Далее, на луговой поляне, он посадил несколько желудей, давших с новою весной свежие и сильные побеги. Влево от балкона другая, менее тенистая дорожка идет над прудом и упирается во второй, смежный с ним пруд. По этой дорожке особенно любил гулять Гоголь. Возле нее, на пригорке, стояла деревянная беседка, разрушенная бурею вскоре за по­следним отъездом Гоголя из Яновщины. Тут же, недалеко, в тени навис­ших лип и акаций, был устроен небольшой грот, с огромным диким кам­нем у входа. На этом камне Гоголь, по словам его матери, играл, будучи еще ребенком по третьему году. Через сорок лет после этой поры он любил садиться на этот камень, любуясь с него видом прудов и окрестных полей.

На дальнем пруде, за садом, стояла купальня. К ней ездили на не­большом двухвесельном плоте. Купальню Гоголь устроил для себя, но пользовался ею не более трех раз. За прудом -- широкая поляна, обса­женная над берегом вербами и серебристыми тополями, за которыми Го­голь ухаживал с особым участием, "Вон туда, за церковь,-- заметила Марья Ивановна, указывая за сад,-- сын любил по вечерам один ходить в поле". Это был проселок в деревни Яворщину и Толстое, куда нередко, в прежнее время, бывая здесь, Гоголь хаживал пешком в гости, своеоб­разно рассказывая друзьям, как он совершал возвратный путь, пополам "с подседом на чужие телеги", а потом опять "с напуском пехондачка". За последние годы он почти никого не посещал из соседей.

быть веселым, шутил, рассказывал импровизированные анекдоты и все предве­чернее время оставался в кругу семьи, хотя иногда среди близких, как и среди знакомых, любил и просто помолчать, слушая разговоры других. Вечером он опять гулял, катался на плоту по прудам или работал в саду, говоря, что телесное утомление, "рукопашная работа" на вольном возду­хе -- освежают его и дают силу писательским его занятиям. Гоголь в де­ревне ложился спать рано, не позже десяти часов вечера. Оставаясь среди семьи, он в особенности любил приниматься за разные домашние работы; кроме рисования узоров для любимого его матерью тканья ковров, он кро­ил сестрам платья и принимал участие в обивке мебели и в окраске оштука­туренных при его пособии стен. Я застал гостиную в доме его матери рас­крашенною его рукой, в виде широких голубых полос по белому полю, зал -- с белыми и желтыми полосами. "Мы его с прошлой осени ждали на всю зиму в деревню,-- сказала мне мать Гоголя. -- Он сперва думал ехать в Крым, хотя говорил, что Крым -- прелесть, но без людей там -- тоска. Зимою он почти никогда не жил в деревне. Объяснял это тем, что в дерев­не в ненастную погоду он более хворает, чем в городе. Ему каждый день были нужны прогулки, и он предпочитал Москву, где все дома просторнее и теплее и где для прогулок пешком устроены хорошие тротуары.

Г. П. Данилевский. Соч., XIV, 115--119.

Николай Васильевич редко когда показывался к гостям, когда они при­езжали в Яновщину во время его пребывания там. Если были одни муж­чины, то случалось, что он выходил и проводил с ними даже по нескольку часов, но если являлись дамы, то заставить выйти его было нелегко. Только нисходя к просьбам матери и чтобы доставить ей удовольствие, он выходил изредка, да и то на несколько минут.

М. Я. Борисов ­ля. Молва, 1880, N 22.

Странно посажен сад на берегу пруда: только одна аллея, а там все вразброс. Таково было желание Гоголя. Он не любил симметрии. Он вхо­дил на горку или просто вставал на скамейку, набирал горсть камешков и бросал их: где падали камни, там он сажал деревья. До того времени на месте сада был большой луг. Гоголь любил и сажал только три дерева: клен, липу и дуб.

В. А. Гиляровский. На родине Гоголя, 36.

Исчезла та беззаботная веселость, какую он иногда обнаруживал в об­ществе соседей, заставляя всех смеяться до слез; исчезли и та самоуверен­ность и спокойствие, с какими он отправлялся после чая заниматься в свой кабинет.

"Часто,-- рассказывала Ольга Васильевна,-- приходя звать его к обе­ду, я с болью в сердце наблюдала его печальное, осунувшееся лицо; на кон­торке, вместо ровно и четко исписанных листов, валялись листки бумаги, испещренные какими-то каракулями; когда ему не писалось, он обыкновен­но царапал пером различные фигуры, но чаще всего -- какие-то церкви и колокольни. Прежде, бывало, приезжая в деревню, братец непременно за­тевал что-нибудь новое в хозяйстве: то примется за посадку фруктовых деревьев, то, напротив, вместо фруктовых начинает садить дуб, ясень, бе­рест; часто он изменял расписание рабочего времени для крепостных, про­бовал их пищу, помогал им устраивать свое хозяйство, давая им советы. А теперь все это отошло в прошлое: братец все это забросил, и, когда маменька жаловалась ему на бездоходность своего имения, он только как-то болезненно морщился и переводил разговор на религиозные темы. Ино­гда, впрочем, когда ему удавалось хорошо поработать утром, он приходил к обеду веселый и довольный, после обеда он шутливо упрашивал свою те­тушку Екатерину Ивановну петь под мой аккомпанемент малорусские пес­ни, причем и сам подтягивал, притопывал ногой и прищелкивал пальцами. Особенно любил он старую песню: "Гоп, мои гречаники, гоп, мои били". В эти моменты все в нашем доме оживало: маменька улыбалась, в дверях появлялись смеющиеся лица прислуги... Но эта вспышка веселости быстро проходила, и снова братец, мрачный, подавленный, уходил в свой кабинет",

О. В. Гоголь-Головня, 74.

В 1851 году, когда Гоголь в последний раз виделся с матерью, она, как всегда, просила его не торопиться с отъездом и говорила ему: "Останься еще! Бог знает, когда увидимся!" И Гоголь несколько раз оставался и сно­ва собирался в дорогу, и, наконец, отслужив молебен с коленопреклонением, причем он весьма горячо и усердно молился, расстался с ней навсегда...

В. И. Шенрок со слов А. С. Данилевского. Материалы, II, 152.

­ня 1851 года.

Н. П. Барсуков, XI, 518.

Сестра моя (А. О. Смирнова) ­стах от Коломны. В одно утро Гоголь явился ко мне с предложением ехать недели на три в деревню к сестре. Я на несколько дней получил от­пуск, и мы отправились. Гоголь был необыкновенно весел во всю дорогу и опять смешил меня своими малороссийскими рассказами; потом, не помню уже каким образом, от смешного разговор перешел в серьезный. Гоголь заговорил о монастырях, об их общественном значении в прошедшем и настоящем. Он говорил прекрасно о монастырской жизни, о той простоте, в какой живут истинные монахи, о том счастии, какое находят они в молит­ве среди прекрасной природы, в глуши, в дремучих лесах. "Вот, например,-- сказал он,-- вы были в Калуге, а ездили ли вы в Оптину пустынь, что подле Козельска?" -- "Как же,-- отвечал я,-- был". -- "Ну, не прав­да ли, что за прелесть! Какая тишина, какая простота!" -- "Я знаю, что вы бывали там часто, Николай Васильевич". -- "Да, я на перепутьи все­гда заезжаю в эту пустынь и отдыхаю душой. Там у меня в монастыре есть человек, которого я очень люблю... Я хорошо знаю и настоятеля, отца Мои­сея". -- "Кто же этот друг ваш?" -- "Некто Григорьев (Григоров), дворя­нин, который был прежде артиллерийским офицером, а теперь сделался усердным и благочестивым монахом и говорит, что никогда в свете не был так счастлив, как в монастыре. Он славный человек и настоящий христиа­нин; душа его такая детская, светлая, прозрачная! Он вовсе не пасмурный монах, бегающий от людей, не любящий беседы. Нет, он, напротив того, любит всех людей, как братьев; он всегда весел, всегда снисходителен. Это высшая степень совершенства, до которой только может дойти истин­ный христианин".

Подмосковная деревня, в которой мы поселились на целый месяц, очень понравилась Гоголю. Все время, которое он там прожил, он был необыкно­венно бодр, здоров и доволен. Дом прекрасной архитектуры, построенный по планам Растрелли, расположен на горе; два флигеля того же вкуса соединяются с домом галереями, с цветами и деревьями; посреди дома круглая зала с обширным балконом, окруженным легкою колоннадой. На­право от дома стриженый французский сад с беседками, фруктовыми де­ревьями, грунтовыми сараями и оранжереями; налево английский парк с ручьями, гротами, мостиками, развалинами и густою прохладною тенью. Гоголь жил подле меня во флигеле, вставал рано, гулял один в парке и по­ле, потом завтракал и запирался часа на три у себя в комнате. Перед обе­дом мы ходили купаться с ним. Он уморительно плясал в воде и делал в ней разные гимнастические упражнения, находя это здоровым. Потом мы опять гуляли с ним по саду, в три часа обедали, а вечером ездили иногда на дрогах, гулять к соседям или в лес. К сожалению, сестра моя скоро за­хворала, и прогулки наши прекратились. Чтобы рассеять ее, Гоголь сам предложил прочесть окончание второго тома "Мертвых душ", но сестра от­кровенно сказала Гоголю, что ей теперь не до чтения и не до его сочинений. Мне показалось, что он немного обиделся этим отказом. Я все надеялся, что здоровье сестры поправится и что Гоголь будет читать; но ожидания мои не сбылись. Сестре сделалось хуже, и она должна была переехать в Москву, чтобы начать серьезное лечение. Гоголь, разумеется, тоже оста­вил деревню... В Москве он каждый вечер бывал у сестры и забавлял нас своими рассказами.

Л. И. Арнольди

В мае Гоголя не было, пригласила в подмосковную. Я занемогла. Брон­ницкого уезда, в село Спасское. Нервы -- бессонница, волнения. "Ну, я опять вожусь с нервами!" -- "Что делать! Я сам с нервами вожусь". Очень жаркое лето, Гоголю две комнатки во флигеле, окнами в сад. В одной он спал, а в другой работал, стоя к небольшому пюпитру, то вздумал поста­вить бревна. Прислуживал человек Афанасий, от которого слышали, что он вставал в пять. Сам умывался, одевался без помощи человека. Шел прямо в сад с молитвенником в руках, в рощу, т. е. английский сад. Воз­вращался к восьми часам, тогда подавали кофе. Потом занимался, а в 10 или в 11 часов он приходил ко мне или я к нему. Когда я у него -- тетради в лист, очень мелко. Покрывал платком. Я сказала, что прочла: "Никита и генер-губ. разговаривают". -- "А, вот как! Вы подглядываете, так я же бу­ду запирать!" Предлагал часто Четьи-Минеи. Но я страдала тогда рас­стройством нервов и не могла читать ничего подобного. Каждый день чи­тал житие святого на этот день. Перед обедом пил всегда, всегда -- воду, которая придавала деятельность желудку, ел с перцем. А после обеда мы ездили кататься. Он просил, чтоб поехали в сосновую или еловую рощу. Он любил после гулянья бродить по берегам Москвы-реки, заходил в ку­пальню и купался. Между тем мое здоровье было расстроено. Гоголь раз хотел меня повеселить и предложил прочесть первую главу (второго то­ма "Мертвых душ"). Но нервы, должно быть, натянуты, что я нашла пош­лой и скучной. "Видите, когда мои нервы расстроены, даже и скучны". -- "Да, вы правы: это все-таки дребедень, а вот душе не этого нужно". Казался очень грустен. Так как его комнаты были очень малы, то он в жары любил приходить в дом, ложился в гостиной на середний диван, в глубине ком­наты, для прохлады. Придет и сидит. Вот что раз случилось: я взошла в гостиную, думая, что никого нет, и вдруг увидела Гоголя на диване с книгой в руках. Он держал в руке Четьи-Минеи и смотрел сквозь отво­ренное окно в поле. Глаза его были какие-то восторженные, лицо оживле­но чувством высокого удовольствия: он как будто видел перед собой что-то восхитительное. Когда я взошла, он как будто испугался. Ему, должно быть, показалось, что кто-то явился. Глядел -- жду. "Николай Василье­вич, что вы тут делаете?" Как будто проснулся. "Ничего. Житие (в июле) такого-то". Что-то приятное: молился он, что ли,-- в экстазе. Чуть ли не Косьмы и Дамиана. По вечерам Гоголь бродил перед домом после купанья, пил воду с красным вином и с сахаром и уходил часто в десять к себе. С детьми ездил к обедне, к заутрене. Любил смотреть, как загоняли скот домой. Это напоминает Малороссию... Он уж тогда был нездоров, жаловался на расстройство нервов, на медленность пульса, на недеятель­ность желудка и не разговаривал ни с домашними слугами, ни с крестьяна­ми. "Почему не говорили с мужиками?" -- "Да у вас старых мужиков нет". Терпеть не мог фабричных мужиков в фуражках и дам нарумянен­ных. Странности... Куда ехать,-- в Малороссию. "Помолитесь". Больны­ми расстались, благословил образом. "И молитва моя за вас будет. А ду­мали ли вы о смерти?" -- "О, это любимая мысль, на которой я каждый день выезжаю". Шутливость его и затейливость в словах исчезли. Он весь был погружен в себя.

А. О. Смирнова ­нено по записи Кулиша: Записки о жизни Гоголя, II, 252.

(По поводу предстоящего замужества сестры Гоголя Елизаветы Василь­евны.)

Не подумайте, чтобы я был против вступления в замужество сестер; напротив. По мне, хоть бы даже и самая последняя вздумала пожертвовать безмятежием безбрачной жизни на это мятежное состояние, я бы сказал: "С богом!" -- если бы возможны были теперь счастливые браки. Но брак теперь не есть пристроение к месту,-- нет: расстройство разве,-- ряд новых нужд, новых тревог, убивающих, изнуряющих забот. Только и слы­шишь теперь раздоры между родителями и детьми, только и слышишь о том, что нечем вскормить, не на что воспитать, некуда пристроить детей! И как вспомнишь, сколько в последнее время дотоле хороших людей сдела­лось ворами и грабителями из-за того только, чтобы доставить воспитание и средства жить детям! И пусть бы уж эти дети доставили им утеше­ние,-- и этого нет! Только и слышишь жалобы родителей на детей. Вот по­чему сердцем так неспокойно за сестер!.. А к сестрам моя теперь просьба. Если желают, чтобы супружество было счастливо, то лучше не составлять вперед никаких радужных планов. Лучше заранее приуготовлять себя ко всему печальному и рисовать себе в будущем все трудности, недостатки, лишения и нужды; тогда, может быть, супружество и будет счастливо.

Гоголь -- матери, 5 июля 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 381.

­вай самим задавать себе и выдумывать хлопоты. Мой совет: свадьбу по­скорей, да и без всяких приглашений и затей: обыкновенный обед в семье, как делается это и между теми, которые гораздо нас побогаче, да и все тут.

Хотел бы очень приехать, если не к свадьбе, то через недели две после свадьбы; но плохи мои обстоятельства: не устроил дел своих так, чтоб иметь средства прожить эту зиму в Крыму (проезд не по карману, платить за квартиру и стол тоже не по силам), и поневоле должен остаться в Москве. Последняя зима была здесь для меня очень тяжела. Боюсь, чтоб не пробо­леть опять, потому что суровый климат действует на меня с каждым годом вредоносней, и не хотелось бы мне очень здесь остаться. Но наше дело -- покорность, а не ропот.

Гоголь -- сестрам в июле 1851 г., из Москвы. Пись­ма, IV, 386.

Пишу тебе из Москвы, усталый, изнемогший от жары и пыли. Поспе­шил сюда с тем, чтобы заняться делами по части приготовления к печати "Мертвых душ", второго тома, и до того изнемог, что едва в силах водить пером. Гораздо лучше просидеть было лето дома и не торопиться; но же­лание повидаться с тобой и Жуковским было причиной тоже моего нетер­пения. А между тем здесь цензура из рук вон. Ради бога, пожертвуй своим экземпляром сочинений моих и устрой так, чтобы он был подписан в Петер­бурге. А второе издание моих сочинений нужно уже и потому, что книго­продавцы делают разные мерзости с покупщиками, требуют по сту рублей за экземпляр и распускают под рукой вести, что теперь все запрещено.

Гоголь -- П. А. Плетневу, 15 июля 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 390.

Воротясь 15 августа в Москву, я не нашел там Гоголя: он был на даче у Шевырева.

-- А. О. Смирновой. Рус. Арх., 1905, III, 211.

В 1851 году мне случилось жить с Гоголем на даче у Шевырева, вер­стах в двадцати от Москвы, по Рязанской дороге. Как называлась эта дача или деревня, не припомню. Я приехал прежде, по приглашению хозяина, и мне был предложен для житья уединенный флигель, окруженный старыми соснами. Гоголя совсем не ждали. Вдруг, в тот же день после обеда, подка­тила к крыльцу наемная карета на паре седых лошадей, и оттуда вышел Гоголь, в своем испанском плаще и серой шляпе, несколько запыленный. В доме был я один. Хозяева где-то гуляли. Гоголь вошел балконной дверью, довольно живо. Мы расцеловались и сели на диван. Гоголь не преминул сказать обычную свою фразу: "Ну, вот теперь наговоримся: я приехал сюда пожить..." Явившийся хозяин просил меня уступить Гоголю фли­гель, которого я не успел даже и занять. Мне отвели комнату в доме, а Го­голь перебрался ту же минуту во флигель со своими портфелями. Людям, как водится, было запрещено ходить туда без зову и вообще не вертеться без толку около флигеля. Анахорет продолжал писать второй том "Мертвых душ", вытягивая из себя клещами фразу за фразой. Шевырев ходил к нему, и они вместе читали и перечитывали написанное. Это делалось с такою та­инственностью, что можно было думать, что во флигеле, под сенью ста­рых сосен, сходятся заговорщики и варят всякие зелья революции. Шевырев говорил мне, будто бы написанное несравненно выше первого тома.

К завтраку и к обеду Гоголь являлся не всегда, а если и являлся, то си­дел, почти не дотрагиваясь ни до одного блюда и глотая по временам ка­кие-то пилюльки. Он страдал тогда расстройством желудка; был постоян­но скучен и вял в движениях, но нисколько не худ на лицо. Говорил не­много и тоже как-то вяло и неохотно. Улыбка редко мелькала на его устах. Взор потерял прежний огонь и быстроту. Словом, это были уже развали­ны Гоголя, а не Гоголь. Я уехал с дачи прежде и не знаю, долго ли там ос­тавался Гоголь.

Н. В. Берг

Из второго тома Гоголь читал мне летом, живучи у меня на даче около Москвы, семь глав. Он читал их, можно сказать, наизусть по написанной канве, содержа окончательную отделку в голове своей.

С. П. Шевырев -- М. Н. Синельниковой. Рус. Стар., 1902, май, 443.

Убедительно прошу тебя не сказывать никому о прочитанном, ни даже называть мелких сцен и лиц героев. Случились истории. Очень рад, что две последние главы, кроме тебя, никому не известны. Ради бога никому.

-- Шевыреву, в конце июля 1851 г. Письма, IV, 393.

Однажды приехал Гоголь к М. С. Щепкину на дачу. Щепкин жил с семьей в то время на даче под Москвой, в Волынском. Гоголь выразил ему свою радость, что застал его на даче, говорил, что думает пожить у него, отдохнуть и немного поработать, обещался кое-что прочесть из "Мертвых душ". Щепкин был вне себя от восторга, всем об этом передавал на ухо как секрет. Но не успел Гоголь прожить трех дней, как приехал в гости к Щеп­кину начинающий молодой литератор, которого отец мой характеризовал как человека зоркого, пронырливого и вообще несимпатичного. Когда со­шлись все к вечернему чаю. Гоголь вошел с Щепкиным в столовую под руку, о чем-то тихо разговаривая, но по всему видно было, что разговор этот для Щепкина был крайне интересен. Лицо его сияло радостью. Гоголь же, наклонясь к нему, со свойственной ему улыбкой на губах, продолжал что-то тихо ему передавать. Подойдя к столу, Гоголь быстро окинул всех взглядом и, заметя новое лицо, нервно взял чашку с чаем и сел в дальний угол столовой и весь как будто съежился. Лицо его приняло угрюмое и злое выражение, и во все время чаепития просидел он молча, а за ужином объя­вил, что рано утром на другой день ему надо ехать в Москву по делам. Так и не состоялось чтение его новых произведений. После этого Гоголь заез­жал к Щепкину еще несколько раз, но таким веселым, каким он видел его на даче, Щепкин уже ни разу не видел Гоголя. Если Гоголь бывал, то как-то подозрительно оглядывал всех присутствующих и вообще уже был не прежний Гоголь. Иной раз Щепкин расшевелит его каким-нибудь своим рассказом. Гоголь слегка улыбнется, но сейчас же опять нахмурится и весь как бы уйдет в себя. Гоголь был очень расположен к Щепкину. Оба они знали и любили Малороссию и охотно толковали о ней, сидя в дальнем углу гостиной в доме Щепкина. Они перебирали и обычаи, и одежду мало­россиян, и, наконец, их кухню. Прислушиваясь к их разговору, можно было слышать под конец: вареники, голубцы, паленицы,-- и лица их сияли улыб­ками. Из рассказов Щепкина Гоголь почерпал иногда новые черты для лиц в своих рассказах, а иногда целиком вставлял целый рассказ его в свою повесть. Так, Щепкин передал ему рассказ о городничем, которому на­шлось место в тесной толпе, и о сравнении его с лакомым куском, попадаю­щим в полный желудок. Так слова исправника: "Полюбите нас черненьки­ми, а беленькими нас всякий полюбит" -- были переданы Гоголю Щепки­ным. Нельзя утверждать, чтобы Гоголь всегда охотно принимал со­веты Щепкина, но последний всегда заявлял свое мнение искренно и без утайки.

А. М. Щепкин со слов М. С. Щепкина. "М. С. Щеп­кин", 1914, стр. 367.

"Мертвых душах": "Полюби нас черненькими, беленькими нас всякий полюбит" -- сообщен Гоголю Щепкиным и есть действительно случившееся происшествие, и, по моему мнению, рассказ этот в устах Щеп­кина имел несравненно больше живости, чем в поэме Гоголя. По словам Щепкина, для характера Хлобуева послужила Гоголю образцом личность П. В. Нащокина; а разнообразные присутственные места, упоминаемые при описании имения Кашкарева, действительно существовали некогда в ма­лороссийском поместьи гр. Кочубея.

А. Н. Афанасьев. Библиотека для Чтения, 1864, февр., 8.

Щепкин говорил, что для характера Хлобуева послужила Гоголю об­разцом личность одного господина в Полтаве 1; а разнообразные присутственные места, упоминаемые при описании имения Кашкарева, действительно существовали некогда в малороссийском поместьи князя Кочубея.

по записи его сына А. М. Щепкина. "М. С. Щепкин", 344.

Думал я, что всегда буду трудиться, а пришли недуги,-- отказалась голова. Здоровье мое сызнова не так хорошо, и, кажется, я сам причиною. Желая хоть что-нибудь приготовить к печати, я усилил труды и через это не только не ускорил дела, но и отдалил еще года, может быть, на два... Бедная моя голова! Доктора говорят, что надо ее оставить в покое. Вижу и знаю, что работа, при моем болезненном организме, тяжела; это не то, что работа рук и на воздухе и даже обыкновенная письменная. Головная рабо­та такого рода, как моя, всех тяжелей. Молитесь обо мне, добрейшая моя матушка! Трудно, трудно бывает мне!

Гоголь -- матери, 2 сент. 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 395.

(Абрам­цево) и прожил несколько дней. Он был необыкновенно со мною нежен и несколько раз, взяв меня за руки, смотрел на меня с таким выражением, которого ни описать, ни забыть невозможно. Вообще в последние два года Гоголь показывал мне более прежнего привязанности и доверенности к моему суду; это происходило оттого, что он находил во мне менее страстно­сти и более спокойствия. Он хотел приехать 20 сентября, т. е. в день моего рождения, но не мог, потому что дал обещание быть на свадьбе у сестры своей в Полтавской губернии, назначенной на 1 октября... Пробыв осень в деревне у матери, Гоголь намеревался уехать на зиму в Одессу, где провел он предыдущую зиму очень хорошо в отношении к своему здоровью и ус­пешной работе над "Мертвыми душами". Он поехал очень грустен, что не успел еще повидаться со мною и проститься, как следует.

С. Т. Аксаков. "Заметки", бывшие в распоряжении Шенрока. Материалы, IV, 813. Дополнено по письму Аксакова к Смирновой 28 марта 1852 г. Рус. Арх., 1905, III, 211.

­ковых, где я в молодости часто бывал. Господский дом стоял на пригорке, внизу протекала рыбная и довольно глубокая речка, дом был, сколько помню, одноэтажный, длинный, окрашенный в серую краску. Надо сказать, что старец Сергей Тимофеевич владел очень хорошими имениями в Бузу­лукском уезде; но выезжать на лето с громадным семейством в Уфу ему было очень трудно, почему он и купил себе подмосковную. При семействе сам-двенадцать, при относительно барских замашках дворян того време­ни, с огромной дворней и бестолковым домашним хозяйством, С. Т. не мог похвастаться деньгами.

Глава семейства, Сергей Тимофеевич, был в то время уже совсем седой старик, высокого роста, с необыкновенно энергичным, умным лицом, не­сколько отрывистою речью, всегда прямой на словах и на деле, вел семью по-старинному, деспотично, и слово его для всех было законом. Супруга его, Ольга Семеновна, была добрая, толстенькая, низенького роста ста­рушка, большая хлебосолка и редкого ума женщина; на ее плечах лежал весь дом и все сложное запутанное хозяйство. А семейка была-таки благо­датная -- три сына: Константин, Григорий и Иван Сергеевичи да шесть дочерей. Обыкновенно все они толпились в кабинете Сергея Тимофеевича, в котором стоял синий туман от Жукова табаку и воздух дрожал от посто­янных литературных споров отца с сыном Константином. Двух сыновей, Григория и Ивана Сергеевичей, тогда не было в Абрамцеве. Сергей Тимо­феевич весною вставал очень рано, чуть ли не до восхода солнца, и мы с ним отправлялись удить рыбу, непременно с лодки; рыбы в реке было изобилие: попадались громадные головли и щуки до двенадцати фунтов. Места Сер­гей Тимофеевич знал отлично и удил мастерски. С рыбной ловли мы воз­вращались всегда между 10 и 11 часами, и Сергей Тимофеевич сейчас же завтракал и ложился отдыхать; я же, как еще очень молодой человек, при­соединялся к дамскому обществу -- устраивались прогулки, катанье в лод­ке и прочие удовольствия. Одна из дочерей Сергея Тимофеевича очень не­дурно играла на рояли и хорошо рисовала. После обеда до чаю Константин Сергеевич читал что-нибудь вслух, преимущественно из своих произведе­ний. В то время только что окончил свою скучнейшую драму "Псковитян­ку", которую, однако, пришлось выслушивать, хотя и позевывая. Ему было тогда лет под тридцать, и он был довольно плотный мужчина. Это был лю­бимец и баловень всей семьи; только и слышались восторженные возгласы его сестер: "Константин сказал то-то", "Константин думает так-то". В об­ществе мужчин он любил говорить, и говорил горячо, проповедывал чисто­ту нравов и сам строго придерживался своих тезисов; в обществе же жен­щин он молчал, да и вообще избегал и чуждался прекрасного пола. По вече­рам нередко собиралось многочисленное общество.

Д. М. Погодин. Воспоминания. Ист. Вестн., 1892, апр., 48--51.

Я решился ехать; но вы никак не останавливайтесь с днем свадьбы ­стры) 2 и меня не ждите. Мне нельзя скоро ехать. Нервы мои так расколе­бались, от нерешительности, ехать или не ехать, что езда моя будет неско­рая; даже опасаюсь, чтобы она не расстроила меня еще более. Притом я на вас только взгляну, и поскорее в Крым, а потому вы, пожалуйста, меня не удерживайте. В Малороссии остаться зиму -- для меня еще тяжелей, чем в Москве. Я захандрю и впаду в ипохондрию. Мне необходим такой климат, где бы я мог всякий день прогуливаться. В Москве, по крайней мере, теплы и велики дома, есть тротуары и улицы. Расстройство же ны­нешнее моего здоровья произошло от беспокойства и волнения и в то же вре­мя от сильного жару, какой был во все это время, который так же, как и хо­лод, раздражает сильно мои нервы, особенно если дух неспокоен. А виной этого неспокойства был я сам, как и всегда мы сами бываем творцы своего беспокойства,-- именно оттого, что слишком много даем цены мелочным, нестоющим вещам.

Гоголь -- матери, 22 сент. 1851 г., из Москвы. Письма, IV, 399.

Гоголь скучал в Москве летом, тем более, что все его знакомые жили по дачам; наконец, получив известие о выходе замуж одной из своих се­стер, решился ехать к ней на свадьбу. Вышло, однако ж, не так. Миновав Калугу, он почувствовал один из тех припадков грусти, которые помрачали для него все радости жизни и лишали его власти над его силами. В таких случаях он обыкновенно прибегал к молитве, и молитва всегда укрепляла его. Так поступил он и теперь: заехав в Оптину пустынь, он провел в ней несколько дне и посреди смиренной братии и уже не поехал на свадьбу, а во­ротился в Москву. Первый визит он сделал О. М. Бодянскому, который не выезжал на дачу, и на вопрос его: "зачем он воротился?" отвечал: "Так: мне сделалось как-то грустно", и больше ни слова.

со слов О. М. Бодянского. Записки о жиз­ни Гоголя, II, 250.

Еще осенью Гоголь уже показывал упадок духа и воли, стараясь опи­раться на слово какого-нибудь духовного. Отправясь в Малороссию на свадьбу сестры, он дорогою заехал к одному монаху, чтобы тот дал ему со­вет, в Москве ли ему остаться или ехать к своим. Монах, выслушав рассказ его, присоветовал ему последнее. На другой день Гоголь опять пришел к нему с новыми объяснениями, после которых монах сказал, что лучше ре­шиться на первое. На третий день Гоголь явился к нему снова за советом. Тогда монах велел ему взять образ -- и исполнить то, что при этом при­дет ему на мысль. Случай благоприятствовал Москве. Но Гоголь в чет­вертый раз пришел за новым советом: тогда, вышед из терпения, монах про­гнал его, сказав, что надобно остаться при внушении, посланном от бога.

П. А. Плетнев -- В. А. Жуковскому, со слов А. О. Смир­новой, 24 февр. 1852 г. Соч. и переп. П. А. Плетнева, III, 730.

­чил своею нерешительностью, что старец грозил ему отказать его при­нимать.

А. О. Смирнова. Автобиография, 304.

Еще одно слово, душе и сердцу близкий отец Макарий. После первого решения, которое имел я в душе, подъезжая к обители, было на сердце спо­койно и тишина. После второго как-то неловко, и смутно, и душа неспокой­на. Отчего вы, прощаясь со мной, сказали: "В последний раз"? Может быть, все это происходит от того, что нервы мои взволнованы; в таком случае бо­юсь сильно, чтобы дорога меня не расколебала. Очутиться больным по­среди далекой дороги -- меня несколько страшит. Особенно когда будет съедать мысль, что оставил Москву, где бы меня не оставили в хандре. Ваш весь.

(Ответ иеромонаха Макария на обороте письма Гоголя.)

­нии. Конечно, когда бы знать это, то лучше бы не выезжать из Москвы. Вчерашнее слово о мире при взгляде на Москву было мне по сердцу, и я мирно вам сказал о обращении туда, но как вы паки волновались, то уж и недоумевал о сем. Теперь вы должны сами решить свой вояж, при мысли о возвращении в Москву, когда ощутите спокойствие, то будет знаком воли божией на сие. Примите от меня образок ныне празднуемого угодника божия Сергия; молитвами его да подаст господь вам здравие и мир.

Многогрешный иеромонах Макарий.

25 сент. 1851 г.

Вестн. Евр., 1905, N 12, стр. 710.

­но приковывали к себе внимание Гоголя старцы Моисей, Антоний и Ма­карий. По монастырским воспоминаниям, эти личности были таковы. Ста­рец Моисей был игуменом монастыря. Проводя время в постоянных трудах по управлению обителью, он неукоснительно исполнял все правила и обя­занности монастырской жизни. Главной и отличительной чертой его было изумительное нищелюбие. Всем, кто нуждался в его помощи, никогда не было с его стороны отказа... За пренебрежение его к деньгам монас­тырская братия прозвала его "гонителем денег". Начальник скита, старец Антоний, был родной брат игумена Моисея. Необыкновенно трудолюби­вый, смиренный, он служил для всей братии примером по исполнению цер­ковных служб и монастырских работ, несмотря на тяжелую болезнь ног, которой он страдал более тридцати лет. Третий старец, поразивший душу Гоголя, Макарий, был иноком высокой духовной жизни. Его советами и указаниями пользовалась вся монастырская братия, для которой он был неустанным наставником на пути к христианскому совершенствованию. Высокий подвижнический ум старца Макария более всего привлекал к се­бе душу Гоголя... По воспоминаниям современников, отношения между Го­голем и старцем Макарием были самые искренние. Все запросы и сомнения своей души Гоголь нес на разрешение инока, который с дружеской готов­ностью выслушивал их и давал советы и указания.

Д. П. Богданов. Оптина пустынь и паломничество в нее русских писателей. Ист. Вестн., 1910, окт., 330.

По неожиданной надобности я приехал в Москву 24 сентября и на дру­гой день, к удивлению моему, узнал, что Гоголь воротился. 30-го я увез его с собою в деревню, где его появление, никем не ожиданное, всех изумило и обрадовало. По каким причинам воротился Гоголь,-- положительно ска­зать не могу. Он был постоянно грустен и говорил, что в Оптиной пусты­ни почувствовал себя очень дурно и, опасаясь расхвораться, приехать на свадьбу больным и всех расстроить, решился воротиться. И прибавил, сме­ясь, что "к тому же нехорошо со мною простился". Он улыбался, но глаза его были влажные, и в смехе слышалось что-то особенное. Заметно было, что Гоголь смущался своим возвращением без достаточной причины, по-видимому, и еще более тем, что мать и сестры будут огорчены, обманув­шись в надежде его увидеть. 1 октября, день рождения своей матери и день назначенной свадьбы сестры, поутру Гоголь был невесел. Он поехал к обед­не в Троицко-Сергиевскую лавру.

С. Т. Аксаков

Я еду к Троице с тем, чтобы там помолиться о здоровье моей ма­тушки, которая завтра именинница. Дух мой крайне изнемог; нервы рас­колеблены сильно. Чувствую, что нужно развлечение, а какое,-- не найду сил придумать.

Гоголь -- Шевыреву, 30 сент. 1851 г., Письма, IV, 402.

Это было 1 октября 1851 г. В послеобеденное время, часа в четыре или пять, студенты духовной академии пользовались сво­бодным от учебных занятий временем,-- одни гуляли, другие читали или покоились на диванах и столах, подложив под головы огромные фолианты классиков и отцов церкви. В дверях показался наставник студентов, отец Ф., в сопровождении незнакомца. Студенты встали. Некоторые, видя в незна­комом посетителе знакомые черты, заметили вполголоса: "Это Гоголь!" Отец Ф., подходя к группе студентов, сказал: "Вы, господа, просили меня представить вас Гоголю,-- я исполняю ваше желание". Обращаясь потом к дорогому гостю, он прибавил: "Они любят вас и ваши произве­дения". При такой неожиданности студенты не сказали ни слова. Молчал и Гоголь. Он казался нам скучным и задумчивым. Это обоюдное молчание продолжалось несколько минут. Наконец, один из студентов, собравшись с мыслями, сказал за всех: "Нам очень приятно видеть вас, Н. В-ч, мы любим и глубоко уважаем ваши произведения". Гоголь, сколько можем припомнить, так отвечал приветствовавшим его духовным воспитанникам: "Благодарю вас, господа, за расположение ваше! Мы с вами делаем общее дело, имеем одну цель, служим одному Хозяину... У нас один Хозяин". Начав говорить несколько потупившись, Гоголь произнес последние слова, устремив глаза к небу. Заметно в нем было какое-то смущение; он хотел сказать еще что-то, но как будто не нашелся и вслед за тем раскланялся с студентами, произнося последнее "прощайте". Только теперь очнулись воспитанники от тупого чувства, в которое повергла их неожиданность появления Гоголя; и он вышел из дверей академических комнат при дружном, но отрывистом рукоплескании студентов.

В. Крестовоздвиженский. Московские Ведомости, 1860, N 114, стр. 901.

На обратном пути из Троицкой лавры Гоголь заехал за Ольгой Се­меновной ксакова) в Хотьковский монастырь и сам заходил за ней к игуменье. За обедом (в Абрамцеве) мы пили здоровье его матери и моло­дых; Гоголь поразвеселился, а вечером сделался очень весел. Наденька пела малороссийские песни, и он сам пел с живостью и очень забавно. 3 октября он уехал в Москву; он взял у нас лошадей до первой почтовой станции, потому что он спешил в Москву, к четырем часам, к кому-то или с кем-то обедать. К удивлению моему, лошади воротились уже на другие сутки, и я узнал, что Гоголь кормил лошадей в Пушкине и доехал на них до Москвы: наемный кучер наш был несколько груб и попивал иногда. Я встревожился и писал к Гоголю, спрашивая, не случи­лось ли чего-нибудь неприятного; но получил веселый, шуточный ответ, что все, напротив, было очень хорошо, что он сам раздумал поспеть к обеду в Москву в семь часов вечера.

С. Т. Аксаков. Шенрок. Материалы, IV, 814.

Не удалось мне с вами повидаться, добрейшая моя матушка и мои милые сестры, нынешней осенью. Уже было выехал из Москвы, но, доб­равшись до Калуги, заболел и должен был возвратиться. Нервы мои от всяких тревог и колебаний дошли до такой раздражительности, что дорога, которая всегда для меня полезна, теперь стала даже вредоносна. Видно, уж так следует и угодно богу, чтобы эту зиму остался я в Москве. На прожитье в Крыму вряд ли бы достало средств. Здесь же, в Москве, теперь доктор, успешно лечащий нервические болезни наружными вытира­ниями и обливаньями холодной водой.

-- матери, 3 окт. 1851 г., из Москвы, Письма, IV, 403.

Осенью 1851 года, будучи проездом в Москве, я, посетив Гоголя, застал его в хорошем расположении духа, и на вопрос мой о том, как идут "Мертвые души", он отвечал мне: "Приходите завтра вечером, в восемь часов, я вам почитаю". На другой день, разумеется, ровно в восемь вечера, я был уже у Гоголя; у него застал я А. О. Россета, которого он тоже позвал. Явился на сцену знакомый мне портфель; из него вытащил Гоголь одну довольно толстую тетрадь, уселся около стола и начал тихим и плавным голосом чтение первой главы. Гоголь мастерски читал: не только всякое слово у него выходило внятно, но, переменяя часто интонацию речи, он разнообра­зил ее и заставлял слушателя усвоивать самые мелочные оттенки мысли. Помню, как он начал глухим и каким-то гробовым голосом: "Зачем же изображать бедность, да бедность, да несовершенство нашей жизни, выка­пывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства? Что ж делать, если уже таковы свойства сочинителя, и, заболев собственным несовер­шенством, уже и не может он изображать ничего другого, как только бед­ность, да бедность, да несовершенство нашей жизни, выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства? И вот опять попали мы в глушь, опять наткнулись, за закоулок". После этих слов внезапно Гоголь приподнял голову, встряхнул волосы и продолжал уже громким и торжественным голосом: "Зато какая глушь и какой закоулок!" За сим началось великолепное описание деревни Тентетникова, которое, в чтении Гоголя, выходило как будто писано в известном размере. Все описания природы, которыми изобилует первая глава, отделаны были осо­бенно тщетно. Меня в высшей степени поразила необыкновенная гар­мония речи. Тут я увидел, как прекрасно воспользовался Гоголь теми местными названиями разных трав и цветов, которые он так тщательно собирал. Он иногда, видимо, вставлял какое-нибудь звучное слово един­ственно для гармонического эффекта. Хотя в напечатанной первой главе все описательные места прелестны, но я склонен думать, что в окончательной редакции они были еще тщательнее отделаны. Разговоры выведенных лиц Гоголь читал с неподражаемым совершенством. Когда, изображая равнодушие, обленившееся состояние байбака Тентетникова, сидящего у окна с хо­лодной чашкой чая, он стал читать сцену происходящей на дворе пере­бранки небритого буфетчика Григория с ключницей Перфильевной, то казалось, как бы действительно сцена эта происходила за окном и оттуда доходили до нас неясные звуки этой перебранки.

Граф А. П. Толстой сказывал мне, что ему не раз приходилось слы­шать, как Гоголь писал свои "Мертвые души": проходя мимо дверей, ведущих в его комнату, он не раз слышал, как Гоголь один в запертой горнице будто б с кем-то разговаривал, иногда самым неестественным голосом. В черновых рукописях видны следы этой работы. Каждый разговор переделывался Гоголем по нескольку раз.

Окончив чтение. Гоголь обратился к нам с вопросом: "Ну, что вы скажете?" Будучи под впечатлением тех прелестных картин и разнообраз­ных описаний природы, которыми изобилует первая глава, я отвечал, что более всего я поражен художественной отделкой этой части, что ни один пейзажист не производил на меня подобного впечатления. "Я этому рад",-- отвечал Гоголь и, передав нам рукопись, просил, чтобы мы прочли ему вслух некоторые места.

По окончании чтения Россет спросил у Гоголя: "Что, вы знали такого Александра Петровича (первого наставника Тентетникова) или это ваш идеал наставника?" При этом вопросе Гоголь несколько задумался и. помолчав, отвечал: "Да, я знал такого" 3. Я воспользовался этим случаем, чтобы заметить Гоголю, что, действительно, его Александр Петрович представляется каким-то лицом идеальным, оттого, быть может, что о нем говорится уже как о покойнике в третьем лице; но как бы то ни было, а он сравнительно с другими действующими лицами как-то безжизнен. "Это справедливо,-- отвечал мне Гоголь и, подумав немного, прибавил: -- Но он у меня оживет потом". Что разумел под этим Гоголь -- я не знаю. Рукопись, по которой читал Гоголь, была совершенно набело им самим переписана; я не заметил в ней поправок.

Прощаясь с нами. Гоголь просил нас никому не говорить, что он нам читал, и не рассказывать содержание первой главы.

Кн. Д. А. Оболенский. О перв. изд. посм. соч. Гоголя. Рус: Стар., 1873, дек.. 943--947.

1857 года.) Гоголь в это время жил у Толстого, на Никит­ском бульваре и тогда все еще готовил второй том "Мертвых душ". По крайней мере, на мое замечание о нетерпении всей публики видеть за­вершенным, наконец, его жизненный и литературный подвиг вполне -- он мне отвечал довольным и многозначительным голосом: "Да... Вот попробуем!" Я нашел его гораздо более осторожным в мнениях после страшной бури, вызванной его "Перепиской", но все еще оптимистом в высшей степени и едва понятным для меня. Он почти ничего не знал мл и не хотел знать о происходящем вокруг него, а о ссылках и других мерах отзывался даже, как о вещах, которые по мягкости исполнения были отчасти любезностями и милостями по отношению ко многим осужденным. Он также продолжал думать, что, по отсутствию выдержки в русских характерах, преследование печати и жизни не может долго длиться... Вместо смысла современности, утерянного им за границей и последним своим развитием, оставалась у него по-прежнему артистическая восприим­чивость в самом высшем градусе. Он взял с меня честное слово беречь рощи и леса в деревне и раз вечером предложил мне прогулку по городу, всю ее занял описанием Дамаска, чудных гор, его окружающих, бедуинов в старой библейской одежде, показывающихся у стен его для разбойниче­ства, и проч., а на вопрос мой, какова там жизнь людей, отвечал почти с досадой: "Что жизнь! Не об ней там думается!" Это была моя последняя беседа с Гоголем. Подходя к дому Толстого на возвратном пути и про­щаясь с ним, я услышал от него трогательную просьбу сберечь о нем доброе мнение и поратовать о том же между партией, "к которой принад­лежите".

П. В. Анненков. Последняя встреча с Гоголем. П. В. Ан­ненков и его друзья. Спб. Изд. Суворина. 1892, стр. 515.

"Не думайте обо мне дурного и защищайте перед своими друзьями, прошу вас; я дорожу их мнением".

П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литератур­ные воспоминания, 266.

Таково было обаяние личности Пушкина, что когда за три месяца до смерти Гоголя я напомнил ему о Пушкине, то мог видеть, как пере­менилась, просветлела и оживилась его физиономия.

П. В. Анненков

С тех пор я уже не видал Гоголя, если не считать случайной встречи в Кремле после того. В четыре часа пополудни я ехал с братом-комендантом куда-то обедать, когда неожиданно повстречался с Гоголем, видимо направ­лявшимся в соборы к вечерне, на которую благовестили. Как бы желая отклонить всякое подозрение о цели своей дороги, он торопливо подошел к коляске и с находчивостью лукавого малоросса проговорил: "А я к вам шел, да, видно, не вовремя, прощайте!"

П. В. Анненков. Последняя встреча с Гоголем. Аннен­ков и его друзья, 516.

(Около 13 октября.) "Ревизора", и что Шумский в первый раз играет роль Хлестакова. Гоголь поехал с нами, и мы поместились, едва достав ложу, в бенуаре. Театр был полон. Гоголь говорил, что Шумский лучше всех других актеров, петербургских и московских, передавал эту трудную роль, но не был доволен, сколько я помню, той сценой, где Хле­стаков начинает завираться перед чиновниками. Он находил, что Шумский передавал этот монолог слишком тихо, вяло, с остановками, а он желал представить в Хлестакове человека, который рассказывает небылицы с жаром, с увлечением, который сам не знает, каким образом слова вылетают у него изо рта, который в ту минуту, как лжет, не думает вовсе, что он лжет, а просто рассказывает то, что грезится ему постоянно, чего он желал бы достигнуть, и рассказывает, как будто эти грезы его воображения сделались уже действительностью, но иногда в порыве болтовни загова­ривается, действительность мешается у него с мечтами, и он от посланников, от управления департаментом, от приемной залы переходит, сам того не замечая, на пятый этаж, к кухарке Марфуше. "Хлестаков -- это жив­чик,-- говорил Гоголь,-- он все должен делать скоро, живо, не рассуждая, почти бессознательно, не думая ни одной минуты, что из этого выйдет, как это кончится и как его слова и действия будут приняты другими". Вообще, комедия в этот раз была сыграна превосходно. Многие в партере заметили Гоголя, и лорнеты стали обращаться на нашу ложу. Гоголь, видимо, испугался какой-нибудь демонстрации со стороны публики, а может быть, и вызовов, и после вышеописанной сцены вышел из ложи так тихо, что мы и не заметили его отсутствия. Возвратившись домой, мы застали его у сестры распивающим, по обыкновению, теплую воду с сахаром и красным вином.

Л. И. Арнольди. Рус. Вестн., 1862, XXXVII, 91.

Раз я видел Гоголя в Большом московском театре во время представления "Ревизора". Хлестакова играл Шумский, Городничего -- Щепкин. Гоголь сидел в первом ряду, против середины сцены, слушал внимательно и раз или два хлопнул. Обыкновенно (как я слышал от друзей) он бывал не слишком доволен обстановкой своих пьес и ни одного Хлестакова не признавал вполне разрешившим задачу. Шумского чуть ли не находил он лучшим. Щепкин играл в его пьесах, по его мнению, хорошо. Это был один из самых близких к Гоголю людей. Все почти пьесы Гоголя шли в бенефис Щепкина и потому не дали автору ничего ровно.

Н. В. Берг

Я видел Гоголя в театре на представлении "Ревизора"; он сидел в ложе бельэтажа, около самой двери, и, вытянув голову, с нервическим беспо­койством поглядывал на сцену, через плечи двух дюжих дам, служивших ему защитой от любопытства публики. Мне указал на него сидевший рядом со мною Ф. Я быстро обернулся, чтобы посмотреть на него; он, вероятно, заметил это движение и немного отодвинулся назад, в угол. Меня поразила перемена, происшедшая в нем с 1841 года. Я раза два встретил его тогда у Авдотьи Петровны Елагиной. В то время он смотрел приземистым и плотным малороссом; теперь он казался худым и испитым человеком, которого уже успела на порядках измыкать жизнь. Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное беспокойство примешивалось к постоянно-проницательному выражению его лица.

И. С. Тургенев. Литературные и житейские воспо­минания, III.

Однажды Ив. Серг. Тургенев приехал в Москву и посетил Щепкина, заявив ему при свидании, между прочим, что хотел бы познакомиться с Гоголем. Это было незадолго до смерти Гоголя. Щепкин ответил ему: "Если желаете, поедем к нему вместе". Тургенев возразил на это, что неловко: пожалуй, Николай Васильевич подумает, что он навязывается. "Ох, батюшки мои, когда это вы, государи мои, доживете до того времени, что не будете так щепетильничать!" -- заметил Щепкин Тургеневу, но тот стоял на своем, и Щепкин вызвался передать желание Тургенева Гоголю. Свой визит к Гоголю Щепкин передал так. Прихожу к нему. Гоголь сидит за церковными книгами. "Что это вы делаете? К чему эти книги читаете? Пора бы вам знать, что в них значится". -- "Знаю,-- ответил мне Гоголь,-- очень хорошо знаю, но возвращась к ним снова, по­тому что наша душа нуждается в толчках". -- "Это так,-- заметил я ему на это,-- но толчком для мыслящей души может служить все, что рассеянно в природе, и пылинка, и цветок, и небо, и земля". Потом вижу, что Гоголь хмурится; я переменил разговор и сказал ему: "С вами, Николай Василь­евич, желает познакомиться один русский писатель, но не знаю, желатель­но ли это будет вам". -- "Кто же это такой?" -- "Да человек довольно известный: вы, вероятно, слыхали о нем: это Иван Сергеевич Тургенев". Услыхав эту фамилию, Гоголь оживился, начал говорить, что он душевно рад и что просит меня побывать у него вместе с Иваном Сергеевичем на другой день, часа в три или четыре. Меня это страшно удивило, потому что Гоголь за последнее время держал себя особнячком и был очень непо­датлив на новые знакомства. На другой день ровно в три часа мы с Тургеневым пожаловали к Гоголю. Он встретил нас весьма приветливо; ког­да же Тургенев сказал Гоголю, что некоторые произведения его, переве­денные им, Тургеневым, на французский язык и читанные в Париже, произ­вели большое впечатление, Гоголь заметно был доволен и с своей стороны сказал несколько любезностей Тургеневу. Но вдруг побледнел, все лицо его искривилось злой улыбкой, и он в страшном беспокойстве спросил: "Почему Герцен позволяет себе оскорблять меня своими выходками в иностранных журналах?" Тут только я понял,-- рассказывал Щепкин,-- почему Гого­лю так хотелось видеться с Тургеневым. Выслушав ответ Тургенева, Го­голь сказал: "Правда, и я во многом виноват, виноват тем, что послу­шался друзей, окружавших меня, и, если бы можно было воротить назад сказанное, я бы уничтожил мою "Переписку с друзьями". Я бы сжег ее". Тем и закончилось свидание между Гоголем и Тургеневым.

по записи А. М. Щепкина. "М. С. Щеп­кин", 14, стр. 373.

Меня свел к Гоголю покойный Михаил Семенович Щепкин. Помню день нашего посещения: 20 октября 1851 года. Гоголь жил тогда в Москве, на Никитской, в доме Талызина, у графа Толстого. Мы приехали в час пополудни; он немедленно нас принял. Комната его находилась возле сеней, направо. Мы вошли в нее -- и я увидел Гоголя, стоявшего перед конторкой с пером в руке. Он был одет в темное пальто, зеленый бар­хатный жилет и коричневые панталоны.

Увидев нас со Щепкиным, он с веселым видом пошел к нам навстречу и, пожав мне руку, промолвил: "Нам давно следовало быть знакомыми", Мы сели. Я -- рядом с ним, на широком диване; Михаил Семенович -- на креслах, возле него. Я попристальнее вгляделся в его черты. Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно поредели; от его пока­того, гладкого белого лба по-прежнему так и веяло умом. В небольших карих глазах искрилась временами веселость -- именно веселость, а не на­смешливость; но вообще, взгляд их казался усталым. Длинный, заостренный нос придавал физиономии Гоголя нечто хитрое, лисье; невыгодное впе­чатление производили также его одутловатые, мягкие губы под острижен­ными усами; в их неопределенных очертаниях выражались -- так, по край­ней мере, мне показалось -- темные стороны его характера: когда он говорил, они неприятно раскрывались и выказывали ряд нехороших зубов; маленький подбородок уходил в широкий бархатный черный гал­стук. В осанке Гоголя, в его телодвижениях было что-то не профессорское, а учительское,-- что-то, напоминавшее преподавателей в провинциальных институтах и гимназиях. "Какое ты умное, и странное, и больное су­щество!" -- невольно думалось, глядя на него. Помнится, мы с Михаилом Семеновичем и ехали к нему как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове... Вся Москва была о нем такого мнения. Михаил Семенович предупредил меня, что с ним не следует говорить о продолжении "Мертвых душ", об этой второй части, над которою он так долго и упорно трудился и которую он, как известно, сжег перед смертью; что он этого разговора не любит. О "Переписке с друзьями" я сам не упомянул бы, так как ничего не мог сказать о ней хорошего. Впрочем, я и не готовился ни к какой беседе, а просто жаждал видеться с человеком, творения которого я чуть не знал наизусть. Ны­нешним молодым людям даже трудно растолковать обаяние, окружавшее тогда его имя.

Щепкин заранее объявил мне, что Гоголь не словоохотлив; на деле вышло иначе. Гоголь говорил много, с оживлением, размеренно отталки­вая и отчеканивая каждое слово,-- что не только не казалось неестествен­ным, но, напротив, придавало его речи какую-то приятную вескость и впечатлительность. Он говорил на о; других, для русского слуха менее любезных, особенностей малороссийского говора я не заметил. Все выходило ладно, складно, вкусно и метко. Впечатление усталости, болезненного, нервического беспокойства, которое он сперва произвел на меня, исчезло. Он говорил о значении литературы, о призвании писателя, о том, как следует относиться к собственным произведениям; высказал несколько тонких и верных замечаний о самом процессе работы, самой, если можно так выразиться, физиологии сочинительства; и все это -- языком ориги­нальным -- и, сколько я мог заметить, нимало не подготовленным заранее, как это сплошь да рядом бывает у "знаменитостей". Только когда он завел речь о цензуре, чуть не возвеличивая, чуть не одобряя ее как средство развивать в писателе сноровку, умение защищать свое детище, терпение и множество других христианских и светских добродетелей,-- только тогда мне показалось, что он черпает из готового арсенала. Притом, доказы­вать таким образом необходимость цензуры -- не значило ли рекомендовать и почти похваливать хитрость и лукавство рабства. Я могу еще допустить стих итальянского поэта: "Si, servi siam: ma servi ognor frementi (мы рабы... да; но рабы, вечно негодующие) 4 посвящена большая часть "переписки": оттуда шел этот затхлый и пресный дух. Вообще, я скоро почувствовал, что между миросозерцанием Гоголя и моим лежала целая бездна. Не одно и то же мы ненавидели, не одно любили; но в ту минуту в моих глазах все это не имело важности. Великий поэт, великий худож­ник был передо мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением, даже когда не соглашался с ним.

Гоголь, вероятно, знал мои отношения к Белинскому, к Искандеру; о первом из них, об его письме к нему -- он не заикнулся: это имя обожгло бы его губы. Но в то время только что появилась -- в одном заграничном издании -- статья Искандера (Герцена), в которой он по поводу преслову­той "Переписки" упрекал Гоголя в отступничестве от прежних убеж­дений 5. Гоголь сам заговорил об этой статье. Из его писем, напечатанных после его смерти (О! какую услугу оказал бы ему издатель, если б выкинул из них целые две трети или, по крайней мере, все те, которые писаны к светским дамам... более противной смеси гордыни и подыскивания, хан­жества и тщеславия, пророческого и прихлебательского тона -- в литературе не существует!) -- из писем Гоголя мы знаем, какою неизлечимой раной залегло в его сердце полное фиаско его "Переписки" -- это фиаско, в ко­тором нельзя не приветствовать одно из немногих утешительных прояв­лений тогдашнего общественного мнения. И мы с покойным М. С. Щеп­киным были свидетелями в день нашего посещения, до какой степени эта рана наболела. Гоголь начал уверять нас внезапно изменившимся, торо­пливым голосом, что не может понять, почему в прежних его сочинениях некоторые люди находят какую-то оппозицию, что-то такое, чему он из­менил впоследствии; что он всегда придерживался одних и тех же религиоз­ных и охранительных начал и, в доказательство того, готов нам указать на некоторые места в одной своей уже давно напечатанной книге... Про­молвив эти слова, Гоголь с почти юношеской живостью вскочил с дивана и побежал в соседнюю комнату. Михаил Семенович только брови возвел горе -- и указательный палец поднял... "Никогда таким его не видал",-- шепнул он мне...

"Арабесок" в руках и начал читать на выдержку некоторые места одной из тех детски напыщенных и утоми­тельно пустых статей, которыми наполнен этот сборник. Помнится, речь шла о необходимости строгого порядка, безусловного повиновения властям и т. п. "Вот, видите,-- твердил Гоголь: -- Я и прежде всегда то же думал, точно такие же высказывал убеждения, как и теперь... С какой же стати упрекать меня в измене, в отступничестве?.. Меня?!" И это говорил автор "Ревизора", одной из самых отрицательных комедий, какие когда-либо являлись на сцене! Мы с Щепкиным молчали. Гоголь бросил, наконец, книгу на стол и снова заговорил об искусстве, о театре; объявил, что остался недоволен игрою актеров в "Ревизоре", что они "тон потеряли" и что он готов им прочесть всю пьесу с начала до конца. Щепкин ухватился за это слово и тут же уладил, где и когда читать. Какая-то старая барыня приехала к Гоголю; она привезла ему просфору с вынутой частицей. Мы удалились.

И. С. Тургенев. Литературные и житейские воспоминания III, Гоголь.

Тургенев был у Гоголя в Москве, тот принял его радушно, протянул руку, как товарищу, и сказал ему: "У вас есть талант; не забывайте же: талант есть дар божий и приносит десять талантов за то, что создатель вам дал даром. Мы обнищали в нашей литературе, обогатите ее. Главное,-- не спешите печатать, обдумывайте хорошо. Пусть скорее создастся повесть в вашей голове, и тогда возьмитесь за перо, марайте и не смущайтесь. Пушкин беспощадно марал свою поэзию, его рукописей теперь никто не поймет: так они перемараны".

А. О. Смирнова

Впервые в жизни я увидел Гоголя за четыре месяца до его кончины. Это случилось осенью, в 1851 году. Находясь тогда в Москве с служебным поручением товарища министра народного просвещения А. С. Норова, я получил от старого своего знакомого, московского профессора О. М. Бодян­ского, записку, в которой он извещал меня, что один из наших земляков-украинцев, А-й, которого перед тем я у него видел, предполагал петь малорусские песни у Гоголя и что Гоголь, узнав, что и у меня собрана кол­лекция украинских народных песен, с нотами, просил Бодянского пригла­сить к себе и меня. В назначенный час я отправился к О. М. Бодянскому, чтобы ехать с ним к Гоголю. Бодянский тогда жил у Старого Вознесения, на Арбате, на углу Мерзляковского переулка. Он встретил меня словами: "Ну, земляче, едем; вкусим от благоуханных, сладких сотов родной украин­ской музыки". Мы сели на извозчичьи дрожки и поехали по соседству на Никитский бульвар, к дому Талызина, где, в квартире графа А. П. Тол­стого, в то время жил Гоголь. Теперь (1886 г.) этот дом принадлежит Н. А. Шереметевой. Он не перестроен, имеет, как и тогда, 16 окон во двор и пять на улицу, в два этажа, с каменным балконом, на колоннах, во двор. Было около полудня,

Въехав в каменные ворота высокой ограды, направо, к балконной гале­рее дома Талызина, мы вошли в переднюю нижнего этажа. Старик, слуга графа Толстого, приветливо указал нам на дверь из передней направо. "Не опоздали?" -- спросил Бодянский, обычною своею ковыляющею по­ходкой проходя в эту дверь. "Пожалуйте, ждут-с!" -- ответил слуга. Бодян­ский прошел приемную и остановился перед следующею, затворенною дверью в угольную комнату, два окна которой выходили во двор и два на бульвар. Я догадался, что это был рабочий кабинет Гоголя. Бодянский постучался в дверь этой комнаты. "Чи дома, брате Миколо?" -- спросил он по-малорусски. "А дома ж, дома!" -- негромко ответил кто-то оттуда. Дверь растворилась. У ее порога стоял Гоголь. Мы вошли в кабинет. Бо­дянский представил меня Гоголю, сказав ему, что я служу при Норове и что с ним, Бодянским, давно знаком через Срезневского и Плетнева. "А где же наш певец?" -- спросил, оглядываясь, Бодянский. "Надул, к Щепкину поехал на вареники! -- ответил с видимым неудовольствием Гоголь: -- Только что прислал извинительную записку, будто забыл, что раньше нас дал слово туда". -- "А может быть, и так,-- сказал Бодянский,-- вареники не свой брат".

совершенно здоровым цветом лица, он был одет в темно-коричневое, длинное пальто и в темно-зеленый бархатный жилет, наглухо застегнутый до шеи, у которого, поверх атласного черного галстука, виднелись белые, мягкие ворот­нички рубахи. Его длинные, каштановые волосы прямыми космами спадали ниже ушей, слегка загибаясь над ними. Тонкие, темные, шелковистые усики чуть прикрывали полные, красивые губы, под которыми была кро­хотная эспаньолка. Небольшие карие глаза глядели ласково, но осторожно и не улыбаясь даже тогда, когда он говорил что-либо веселое и смешное. Длинный, сухой нос придавал этому лицу и этим, сидевшим по его сторонам, осторожным глазам что-то птичье, наблюдающее и вместе добродушно-гор­деливое. Так смотрят с кровель украинских хуторов, стоя на одной ноге, внимательно-задумчивые аисты. Гоголь в то время был очень похож на свой портрет, писанный с него в Риме, в 1841 году, знаменитым Ивановым. Этому портрету он, как известно, отдавал предпочтение перед другими. Успокоясь от невольного, охватившего меня смущения, я стал понемногу вслушиваться в разговор Гоголя с Бодянским. "Надо, однако же, все-таки вызвать нашего Рубини,-- сказал Гоголь, присаживаясь к столу,-- не я один, и Аксаковы хотели бы его послушать... Особенно Надежда Сер­геевна". -- "Устрою, берусь,-- ответил Бодянский,-- если только тут не другая причина и если наш земляк от здешних угощений не спал с голоса... А что это у вас за рукописи?"--спросил Бодянский, указывая на рабо­чую красного дерева конторку, стоявшую налево от входных дверей, за которою Гоголь перед нашим приходом, очевидно, работал стоя. "Так себе, мараю по временам!" -- небрежно ответил Гоголь. На верхней части конторки были положены книги и тетради; на ее покатой доске, обитой зе­леным сукном, лежали раскрытые, мелко написанные и перемаранные листы. -- "Не второй ли том "Мертвых душ"?" -- спросил, подмигивая, Бодянский. "Да... иногда берусь,-- нехотя проговорил Гоголь,-- но работа не подвигается; иное слово вытягиваешь клещами..."-- "Что же мешает? У вас тут так удобно, тихо". -- "Погода, убийственный климат. Невольно вспоминаешь Италию, Рим, где писалось лучше и так легко. Хотел было на зиму уехать в Крым, к Княжевичу, там писать; думал завернуть и на ро­дину, к своим -- туда звали на свадьбу сестры Елизаветы Васильев­ны..." Ел. В. Гоголь тогда вышла замуж за саперного офицера Быкова. "За чем же дело стало?" -- спросил Бодянский. "Едва добрался до Калуги и возвратился. Дороги невозможные, простудился, да и времени пришлось бы столько потратить на одни переезды. А тут еще затеял новое, полное издание своих сочинений". -- "Скоро ли оно выйдет?" -- "В трех типогра­фиях начал печатать,-- ответил Гоголь. -- Будет четыре больших тома. Сю­да войдут все повести, драматические вещи и обе части "Мертвых душ". Пятый том я напечатаю позже, под заглавием "Юношеские опыты". Сюда войдут и некоторые журнальные статьи, статьи из "Арабесок" и прочее". -- "А "Переписка"?" -- спросил Бодянский. "Она войдет в шестой том; там будут помещены письма к близким и родным, изданные и неизданные. Но это уж, разумеется, явится... после моей смерти". Слово "смерть" Гоголь произнес совершенно спокойно, и оно тогда не прозвучало ничем особенным, ввиду полных его сил и здоровья. Бодянский заговорил о типографиях и стал хвалить какую-то из них. Речь коснулась и Петер­бурга. "Что нового и хорошего у вас, в петербургской литературе?" -- спросил Гоголь, обращаясь ко мне. Я ему сообщил о двух новых поэмах тогда еще молодого, но уже известного поэта Ап. Ник. Майкова: "Савона­рола" и "Три смерти". Гоголь попросил рассказать их содержание. Исполняя его желание, я наизусть прочел выдержки из этих произведений, ходивших тогда в списках. "Да это прелесть, совсем хорошо! -- произнес, выслушав мою неумелую декламацию. Гоголь. -- Еще, еще..." Он совершенно оживил­ся, встал и опять начал ходить по комнате. Вид осторожно-задумчивого аиста исчез. Передо мною был счастливый, вдохновенный художник. Я еще прочел отрывки из Майкова. "Это так же закончено и сильно, как терцеты Пушкина,-- во вкусе Данта,-- сказал Гоголь. -- Осип Максимович, а? -- обратился он к Бодянскому: -- Ведь это праздник! Поэзия не умерла. Не оскудел князь от Иуды и вождь от чресл его... А выбор сюжета, а краски, колорит? Плетнев присылал кое-что, и я сам помню некоторые стихи Майкова". Он прочел, с оригинальною интонацией, две начальные строки известного стихотворения из "Римских очерков" Майкова:

Ах чудное небо, ей-богу, над этим классическим Римом!

Под этаким небом невольно художником станешь!

"Не правда ли, как хорошо? " -- спросил Гоголь. Бодянский с ним согла­сился. "Но то, что вы прочли,-- обратился ко мне Гоголь,-- это уже иной шаг. Беру с вас слово -- прислать мне из Петербурга список этих поэм". Я обещал исполнить желание Гоголя. "Да,-- продолжал он, проха­живаясь,-- я застал богатые всходы..." -- "А Шевченко?" -- спросил Бо­дянский. Гоголь с секунду промолчал и нахохлился. На нас из-за кон­торки снова посмотрел осторожный аист. "Как вы его находите?" -- повторил Бодянский. "Хорошо, что и говорить,-- ответил Гоголь: -- Только не обидьтесь, друг мой... вы -- его поклонник, а его личная судьба достойна всякого участия и сожаления..." -- "Но зачем вы примешиваете сюда личную судьбу? -- с неудовольствием возразил Бодянский: -- Это постороннее... Скажите о таланте, о его поэзии..." -- "Дегтю много,-- негромко, но прямо проговорил Гоголь,-- и даже прибавлю, дегтю больше, чем самой поэзии. Нам-то с вами, как малороссам, это, пожалуй, и приятно, но не у всех носы, как наши. Да и язык..." Бодянский не выдержал, стал возражать и разгорячился. Гоголь отвечал ему спокойно. "Нам, Осип Максимович, надо писать по-русски,-- сказал он,-- надо стремиться к поддержке и упрочению одного, владычного языка для всех родных нам племен. Доминантой для русских, чехов, украинцев и сербов должна быть единая святыня -- язык Пушкина, какою является евангелие для всех хри­стиан, католиков, лютеран и гернгутеров. А вы хотите провансальского поэта Жасмена поставить в уровень с Мольером и Шатобрианом!" -- "Да какой же это Жасмен? -- крикнул Бодянский. -- Разве их можно рав­нять? Что вы? Вы же сами малоросс!" -- "Нам, малороссам и русским, нужна одна поэзия, спокойная и сильная,-- продолжал Гоголь, останавли­ваясь у конторки и опираясь на нее спиной,-- нетленная поэзия правды, добра и красоты. Я знаю и люблю Шевченка, как земляка и даровитого художника; мне удалось и самому кое-чем помочь в первом устройстве его судьбы. Но его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту. Они все еще дожевывают европейские, давно выкинутые жваки. Русский и малоросс -- это души близнецов, пополняющие одна другую, родные и одинаково сильные. Отдавать пред­почтение, одной в ущерб другой, невозможно. Нет, Осип Максимович, не то нам нужно, не то. Всякий, пишущий теперь, должен думать не о розни; он должен прежде всего поставить себя перед лицо того, кто дал нам вечное человеческое слово..." Долго еще Гоголь говорил в этом духе. Бодянский молчал, но, очевидно, далеко не соглашался с ним. "Ну, мы вам мешаем, пора нам и по домам!" -- сказал, наконец, Бодянский, вставая. Мы раскланялись и вышли. "Странный человек,-- произнес Бодянский, когда мы снова очутились на бульваре,-- на него как найдет. Отрицать значение Шевченка! Вот уж, видно, не с той ноги сегодня встал", Вышеприведенный разговор Гоголя я тогда же сообщил на родину близ­кому мне лицу, в письме, по которому впоследствии и внес его в мои начатые воспоминания. Мнение Гоголя о Шевченке я не раз, при случае, передавал нашим землякам. Они пожимали плечами и с досадой объясняли его по­сторонними, политическими соображениями, как и вообще все тогдашнее настроение Гоголя.

Г. П. Данилевский

31 окт. 1851 г. -- Вечер у Аксакова с Подгорецким, штаб-лекарем (родом из Киевской губернии и моим старым знакомым) и Гр. П. Дани­левским, тоже малороссом, служащим чиновником при товарище министра народного просвещения Норове; пение разных малороссийских песен, к чему приглашены были Гоголем, с коим я познакомил Данилев­ского.

О. М. Бодянский. Дневник. Рус. Стар. 1889, окт., 134.

Вторично я увидел Гоголя вскоре после первого с ним свидания, а именно 31 октября. Повод к этому подала новая моя встреча у Бодян­ского с украинским певцом и полученное мною, вслед за тем, от Бодян­ского нижеследующее письмо.

"30 октября 1851 года, вторник.

Извещаю вас, что земляк, с которым вы на днях виделись у меня, поет и теперь, и охотно споет нам у Гоголя. Я писал этому последнему; только пение он назначил не у себя, а у Аксаковых, которые, узнав об этом, упросили его на такую уступку. Если вам угодно, пожалуйте ко мне завтра, часов в 6 вечера; мы отправимся вместе. Ваш О. Б.".

В назначенный вечер, 31 октября, Бодянский, получив приглашение Аксаковых, привез меня в их семейство, на Поварскую. Здесь он пред­ставил меня седому плотному господину, с бородой и в черном, на крючках, зипуне, знаменитому автору "Семейной хроники", Сергею Тимо­феевичу Аксакову; его добродушной, полной и еще бодрой жене Ольге Семеновне; их молодой и красивой, с привлекательными глазами, дочери, девице Надежде Сергеевне, и обоим их сыновьям, в то время уже извест­ным писателям-славянофилам, Константину и Ивану Сергеевичам.

Гоголь в назначенный вечер приехал к Аксаковым значительно позже Бодянского и меня. Все посматривали на дверь, ожидая Гоголя и пригла­шенного певца. Ни тот, ни другой еще не являлись.

­саковой: "Не будем терять дорогого времени",-- и просил ее спеть. Она очень мило и совершенно просто согласилась. Все подошли к роялю. Н. С. Аксакова развернула тетрадь малорусских песен, из которых неко­торые были ею положены на ноты с голоса самого Гоголя. "Что спеть?" -- спросила она. "Чоботы",-- ответил Гоголь. Н. С. Аксакова спела "Чоботы", потом "Могилу", "Солнце низенько" и другие песни.

­рять почти каждую песню и был вообще в отличном расположении духа. Заговорили о малорусской народной музыке вообще, сравнивая ее с великорусскою, польскою и чешскою. Бодянский все посматривал на дверь, ожидая появления приглашенного им певца.

Помню, что спели какую-то украинскую песню даже общим хором. Кто-то в разговоре, которым прерывалось пение, сказал, что кучер Чичикова Селифан, участвующий, по слухам, во втором томе "Мертвых душ" в сель­ском хороводе, вероятно, пел и только что исполненную песню. Гоголь, взглянув на Н. С. Аксакову, ответил с улыбкой, что, несомненно, Селифан пел и "Чоботы", и даже при этом лично показал, как Селифан высоко деликатными кучерскими движениями, вывертом плеча и головы должен был дополнять среди сельских красавиц свое "заливисто-фистульное" пе­ние. Все улыбались, от души радуясь, что знаменитый гость был в духе. Но не прошло после того и десяти минут, Гоголь вдруг замолк, насу­пился и его хорошее настроение бесследно исчезло. Усевшись в стороне от чайного стола, он как-то весь вошел в себя и почти уже не принимал участия в общей длившейся беседе. Это меня поразило. Зная его обычай, Аксаковы не тревожили его обращениями к нему и, хотя, видимо, были смущены, покорно ждали, что он снова оживится.

Что вызвало в Гоголе эту неожиданную перемену в его настроении,-- новая ли, непростительная небрежность приглашенного певца, который и в этот вечер так и не явился, или случайное напоминание в дорогой ему семье о неоконченной и мучившей его второй части "Мертвых душ",-- не знаю. Только Гоголь пробыл здесь еще с небольшим полчаса, посидел, молча, как бы сквозь дремоту прислушиваясь к тому, о чем говорили возле него, встал и взял шляпу. "В Америке обыкновенно посидят, посидят,-- сказал он, через силу улыбаясь,-- да и откланиваются". -- "Куда же вы, Николай Васильевич, куда?" -- всполошились хозяева. "Насладившись столь щед­рым пением обязательного земляка,-- ответил он,-- надо и восвояси. Нездоровится что-то. Голова, как в тисках". Его не удерживали. "А вы долго ли еще здесь пробудете?" -- спросил Гоголь, обратившись, на пути к двери, ко мне. "Еще с неделю",-- ответил я, провожая его с Бодянским и И. С. Аксаковым. "Вы, по словам Осипа Максимовича, перевели драму Шекспира "Цимбелин". Кто вам указал на эту вещь?" -- "Плетнев". -- "Узнаю его... "Цимбелин" был любимою драмой Пушкина; он ставил его выше "Ромео и Юлии". Гоголь уехал.

. Соч., XIV, 100--103.

происходило чтение "Ревизора" в одной из зал того дома, где проживал Гоголь. Я выпросил позволение присутствовать на этом чтении. Покойный профессор Шевырев также был в числе слушателей и -- если не ошибаюсь -- Погодин. К великому моему удивлению, далеко не все акте­ры, участвовавшие в "Ревизоре", явились на приглашение Гоголя: им по­казалось обидным, что их словно хотят учить. Ни одной актрисы также не приехало. Сколько я мог заметить. Гоголя огорчил этот неохотный и слабый отзыв на его предложение... Известно, до какой степени он ску­пился на подобные милости. Лицо его приняло выражение угрюмое и хо­лодное; глаза подозрительно насторожились. В тот день он смотрел, точно, больным человеком. Он принялся читать и понемногу оживился. Щеки покрылись легкой краской; глаза расширились и посветлели. Читал Гоголь превосходно... Я слушал его тогда в первый -- ив последний раз. Гоголь поразил меня чрезвычайно простотой и сдержанностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет, есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и забо­тился о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный, особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться -- хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи про­должал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренне дивясь ей, все более и более погружаться в самое дело, и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоуме­нием, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу Городни­чего о двух крысах (в самом начале пьесы): "Пришли, понюхали и пошли прочь". Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия. Я только тут понял, как вообще не­верно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить обык­новенно разыгрывается на сцене "Ревизор". Я сидел, погруженный в радост­ное умиление: это был для меня настоящий пир и праздник. К сожалению, он продолжался недолго. Гоголь еще не успел прочесть половину первого акта, как вдруг дверь шумно растворилась и, торопливо улыбаясь и кивая головой, промчался через всю комнату один еще очень молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор и, не сказав никому ни слова, поспе­шил занять место в углу. Гоголь остановился, с размаху ударил рукой по звонку -- и с сердцем заметил вошедшему камердинеру; "Ведь я велел тебе никого не впускать". Молодой литератор слегка пошевелился на стуле, а впрочем, не смутился нисколько. Гоголь отпил немного воды и снова принялся читать; но уже это было совсем не то. Он стал спешить, бормо­тать себе под нос, не доканчивать слов; иногда он пропускал целые фразы -- и только махал рукою. Неожиданное появление литератора его расстроило: нервы его, очевидно, не выдерживали малейшего толчка. Только в извест­ной сцене, где Хлестаков запирается, Гоголь снова ободрился и возвысил голос: ему хотелось показать исполнявшему роль Ивана Александровича, как должно передавать это действительно затруднительное место. В чтении Гоголя оно показалось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностью своего положения, и окружающей его средой, и соб­ственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет,-- и верит своему вранью: это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга, это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого "подхватило". "Про­сители в передней жужжат, 35 тысяч эстафетов скачет,-- а дурачье, мол, слушает, развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый, светский моло­дой человек!"

­нолог. Но, вообще говоря, чтение "Ревизора" в тот день было,-- как Гоголь сам выразился,-- не более как намек, эскиз; и все по милости непрошеного литератора, который простер свою нецеремонность до того, что остался после всех у побледневшего, усталого Гоголя и втерся за ним в его кабинет.

В сенях я расстался с ним и уже никогда не увидал его больше.

И. С. Тургенев­нания, III, Гоголь.

"Москвитянина" Н. В. Берг пригласил меня от имени С. П. Шевырева на вечер к последнему. Здесь зашла речь о Гоголе, и Шевырев сообщил, что Гоголь, оставшись на днях недоволен игрою некоторых московских актеров в "Ревизоре", предложил, по совету Щеп­кина, лично прочесть главные сцены этой комедии Шумскому, Самарину и другим артистам.

Это чтение описано И. С. Тургеневым в его литературных воспомина­ниях. В описании И. С. Тургенева вкрались некоторые неверности, осо­бенно в изображении Гоголя, на которого он в то время глядел, очевидно, глазами тогдашней, враждебной Гоголю и дружеской ему самому критики. Он не только в лице Гоголя усмотрел нечто хитрое, даже лисье, а под его "остриженными" усами ряд "нехороших зубов", чего в действительности не было, но даже уверяет, будто в ту пору Гоголь в "своих произведениях рекомендовал хитрость и лукавство раба". Чтение, как удостоверяют сохраненные у меня письма, было 5 ноября.

Чтение "Ревизора" происходило во второй комнате квартиры гр. А. П. Толстого, влево от прихожей, которая отделяла эту квартиру от помещения самого Гоголя.

Стол, вокруг которого, на креслах и стульях, уселись слушатели, стоял направо от двери, у дивана против окон во двор. Гоголь читал, сидя на диване. В числе слушателей были: С. Т. и С. И. Аксаковы, С. П. Шевы­рев, И. С. Тургенев, Н. В. Берг и другие писатели, а также актеры М. С. Щепкин, П. М. Садовский и Шумский. Никогда не забуду чтения Гоголя. Особенно он неподражаемо прочел монологи Хлестакова и Ляп­кина-Тяпкина и сцену между Бобчинским и Добчинским. "У вас зуб со свистом",-- произнес серьезно и внушительно Гоголь, грозя кому-то гла­зами и даже пришепетывая при этом, будто у него свистел зуб. Неудержи­мый смех слушателей изредка невольно прерывал его. Высоко-художествен­ное и оживленное чтение под конец очень утомило Гоголя. Его сил как-то вообще хватало ненадолго. Когда он дочитал заключительную сцену ко­медии, с письмом, и поднялся с дивана, очарованные слушатели долго стояли группами, вполголоса передавая друг другу свои впечатления. Щепкин, отирая слезы, обнял чтеца и стал объяснять Шумскому, в чем глав­ные силы роли Хлестакова. Я подошел к С. Т. Аксакову и спросил его, какое письмо он или его жена, по словам Бодянского, предполагали доста­вить через меня в Малороссию. "Не мы, а вот Николай Васильевич имеет к вам просьбу,-- ответил С. Т. Аксаков, указывая мне на Гоголя,-- Бо­дянский не понял слов моей жены, ошибся. Нам поручили вас предупредить, если вы еще не уехали". -- "Да,-- произнес, обращаясь ко мне, Гоголь,-- повремените минуту; у меня есть маленькая посылка в Петербург к Плетне­ву. Я не знал вашего адреса. Это вас не стеснит?" Я ответил, что готов исполнить его желание, и остался. Когда все разъехались, Гоголь велел слуге взять свечи со стола из комнаты, где было чтение, и провел меня на свою половину. Здесь, в знакомом мне кабинете, он предложил мне сесть, отпер конторку и вынул из нее небольшой сверток бумаг и запечатанный сургучом пакет. "Не откажите,-- сказал Гоголь, подавая мне пакет,-- если только вас не затруднит, вручить это лично, при свидании, Петру Александ­ровичу Плетневу". Увидев надпись на пакете со "вложением", я спросил, не деньги ли здесь. "Да,-- ответил Гоголь, запирая ключом конторку,-- небольшой должок Петру Александровичу. Мне бы не хотелось через поч­ту". Видя усталость Гоголя, я встал и поклонился, с целью уйти. "Вы мне читали чужие стихи,-- сказал Гоголь, приветливо взглянув на меня, и я ни­когда не забуду этого взгляда его усталых, покрасневших от чтения глаз. -- А ваши украинские сказки в стихах? Мне о них говорили Аксаковы. Прочти­те что-нибудь из них". Я, смутясь, ответил, что ничего своего не помню. Гоголь, очевидно желая, во что бы то ни стало, сделать мне что-либо приятное, опять посадил меня возле себя и сказал: "Кто пишет стихи, наверное их помнит. В ваши годы они у меня торчали из всех карманов". И он, как мне показалось, даже посмотрел на боковой карман моего сюр­тука. Я снова ответил, что положительно ничего не помню наизусть из своих стихов. "Так расскажите своими словами". Я передал содержание написанной мною перед тем сказки "Снегурка". "Слышал эту сказку и я, желаю успеха, пишите! -- сказал Гоголь. -- В природе и ее правде чер­пайте свои краски и силы. Слушайте Плетнева... Нынешние не ценят его и не любят... а на нем, не забывайте, почиет рукоположение нашего перво­апостола, Пушкина..."

"знаю" -- и положил его на стол. Рас­печатав пакет и увидев в нем пачку депозиток, Плетнев спросил меня: "А письма нет?" Я ответил, что Гоголь, передавая мне пакет, сказал только: "Должок Плетневу". Плетнев запер деньги в стол, помолчал и с обычною своею добродушною важностью сказал: "Как видите, он и здесь верен себе; это -- его обычное, с оказиями, пособие через меня нашим беднейшим студентам. Фицтум раздает и не знает, откуда эти пособия". А. И. Фицтум был в те годы инспектором студентов Петербургского университета.

Г. П. Данилевский. Соч., XIV, 104--107.

После чтения актерам "Ревизора" Гоголь опять явился в театре (в ложе позади других) посмотреть, как исполняется пьеса после его замечаний, и остался доволен игрою более, нежели в прежнее время, особенно Хлеста­ковым, которого в это время играл уже Шумский, пользовавшийся его наставлениями.

, 4.

("Мертвых душ"), что в нем все никуда не годится и что надо все переделать. Только про первую главу второго тома он сказал мне, что она получила последнее прикосновение, была тронута кистью художника, говоря техническим языком живописцев. Он сказал это потому, что при вторичном чтении той же главы для моего сына Ивана я заметил многие изменения.

-- С. П. Шевыреву, в 1852 г. Рус. Арх., 1878, II, 54.

­полнена мыслями о женитьбах. Гоните от себя эти мысли: они мешают заниматься настоящим. Разве женитьбу Лизы вы устроили? Ни вы, ни я не имели этого в предмете. Это устроил бог для нее. Нужно было выйти замуж, она и вышла; так же как для иной другой -- то, чтоб она не выходила замуж, и она не выходит.

Гоголь ­ма, IV, 410.

Граф А. П. Толстой передал мне ваш поклон и рассказал мне о своем душеусладном пребывании у вас во Ржеве. Благодарю вас много и много за то, что содержите меня в памяти вашей. Одна мысль о том, что вы моли­тесь обо мне, уже поселяет в душу надежду, что бог удостоит поработать ему лучше, чем как работал доселе немощный, ленивый и бессильный. Ваши два последние письма держу при себе неотлучно. Всякий раз, когда их в тишине перечитываю, вижу новое в них, прежде не замеченное указание и напутствие и всякий раз благодарю бога, помогшего вам написать их. Не забывайте меня, добрая душа, в молитвах ваших. Знаете и сами, как они мне нужны.

Гоголь

(Константиновского) с Т. И Филипповым о Гоголе. По словам о. Матфея, в то время, во время знакомства его с Гоголем, Гоголь был не прежний Гоголь, а больной, совершенно больной человек, изнуренный постоянными болезнями, цвет лица был землянистый, пальцы опухли; вследствие тяжких продолжительных страданий художественный талант его угасал и даже почти угас,-- это чувствовал Гоголь: и к страданиям тела присоединились внутренние страдания. Старость надвигалась, силы ослабе­ли, и особенно сильно преследовал его страх смерти. В таком состоянии невольно возбуждается мысль о боге, о своей греховности. "Он искал умиротворения и внутреннего очищения". -- "От чего же очищения?" -- спросил Т. И. Филиппов. -- "В нем была внутренняя нечистота". -- "Ка­кая же?" -- "Нечистота была, и он старался избавиться от ней, но не мог. Я помог ему очиститься, и он умер истинным христианином",-- сказал о. Матфей. С ним повторилось обыкновенное явление русской жизни. Наша русская жизнь немало имеет примеров того, что сильные натуры, наску­чивши суетой мирской или находя себя неспособными к прежней широкой деятельности, покидали все и уходили в монастырь искать внутреннего умиротворения и очищения своей совести. Так было и с Гоголем. "Что ж тут худого, что я Гоголя сделал истинным христианином?" -- "Вас обвиняют в том, что, как духовный отец Гоголя, вы запретили писать ему светские творения". -- "Неправда. Художественный талант есть дар божий. Запре­щения на дар божий положить нельзя; несмотря на все запрещения, он проявится, и в Гоголе временно он проявлялся, но не в такой силе, как прежде. Правда, я советовал ему написать что-нибудь о людях добрых, т. е. изобразить людей положительных типов, а не отрицательных, кото­рых он так талантливо изображал. Он взялся за это дело, но неудачно". -- "Говорят, что вы посоветовали Гоголю сжечь второй том "Мертвых душ"? -- "Неправда, и неправда... Гоголь имел обыкновение сожигать свои неудавшиеся произведения и потом снова восстановлять их в лучшем виде. Да едва ли у него был готов второй том: по крайней мере, я не видал его 6. Дело было так: Гоголь показал мне несколько разрозненных тетрадей с надписями: глава, как обыкновенно писал он главами. Помню, на неко­торых было надписано: глава I, II, III, потом, должно быть, VII, а другие были без означения; просил меня прочитать и высказать свое суждение, Я отказывался, говоря, что я не ценитель светских произведений, но он настоятельно просил, и я взял и прочел. Но в этих произведениях был не прежний Гоголь. Возвращая тетради, я воспротивился опубликованию некоторых из них. В одной или двух тетрадях был описан священник. Это был живой человек, которого всякий узнал бы, и прибавлены были такие черты, которых... во мне нет, да к тому же еще с католическими оттенками, и выходил не вполне православный священник. Я воспротивился опублико­ванию этих тетрадей, даже просил уничтожить. В другой из тетрадей были наброски... только наброски какого-то губернатора, каких не бывает. Я со­ветовал не публиковать и эту тетрадь, сказавши, что осмеют за нее даже больше, чем за "Переписку с друзьями"...

. "О. Матфей Константи­новский (по моим воспоминаниям)". Тверские Епархиаль­ные Ведомости, 1902, N 5.

Отец Матвей Александрович Константиновский родился в 1792 г. и умер в 1857 г., сын священника с. Константинова, Новоторжского уезда. Твер­ской губ., воспитанник тверской семинарии, поступил дьяконом в с. Осечно, Вышневолоцкого уезда, откуда, по прошествии семи лет, был переведен, по особому распоряжению архиепископа Филарета (впоследствии митрополита Московского), священником в карельское село Диево, Бежецкого уезда, а оттуда, через тринадцать лет, перешел того же уезда в село Езьско, где пробыл три с половиною года, до своего перевода во Ржев (1836 г.), ко­торый состоялся не без участия в том гр. А. П. Толстого, бывшего в ту пору тверским губернатором. Смолоду наклонный к подвижнической жизни и способный перенести самое тяжкое лишение, восторженным чувством художника любя великолепие православного богослужебного чина, в котором он не позволял себе опустить ни единой черты, и, что всего важнее, обла­дая даром слова, превосходящим всякую меру, он с первых же лет своего служения церкви сделался учителем окрест живущего народа. О. Матвей навсегда сохранил живое воспоминание и с восторгом и неподражаемым художеством речи передавал нам, позднейшим его ученикам, о тех порази­тельных проявлениях живого и деятельного благочестия между его дере­венскими духовными друзьями, которых он был свидетелем, а отчасти и виною и которые так и просились на страницы Четий-Миней. О. Матвей не раз сообщал мне с некоторым даже удивлением о том впечатлении, кото­рое его рассказы об этих высоких явлениях духа в нашем народе произво­дили на Гоголя, слушавшего их, по библейскому выражению, отверстыма устами и не знавшего в этом никакой сытости. Рассказчик едва ли и сам сознавал, какую роль в этом деле, кроме самого содержания, играло высо­кое художество самой формы повествования. Дело в том, что, в течение целой четверти века обращаясь посреди народа, о. Матвей, с помощью жив­шего в нем исключительного дара, успел усвоить себе ту идеальную народ­ную речь, которой так долго искала и доныне ищет, не находя, наша лите­ратура и которую Гоголь так неожиданно обрел готовою в устах какого-то в ту пору совершенно безвестного священника. Тот же склад речи лежал и в основе церковной проповеди о. Матвея, хотя сюда по необходимости входили и другие стихии слова (как, например, церковно-славянская), ко­торые он успел необыкновенным образом между собою мирить и сливать в единое, цельное и исполненное красоты и силы изложение. Я знал в Ржеве лиц, которым, по их образу мыслей, вовсе не было нужды в цер­ковном поучении и которые, однако, побеждаемые красотою его слова, вставали каждое воскресенье и каждый праздник к ранней обедне, на­чинавшейся в шесть часов, и, презирая сон, природную лень и двухверстное расстояние, ходили без пропуска слушать его художественные и увлекатель­ные поучения.

О. Матвей не мог привлекать или поражать своих слушателей какою-либо чертою внешней красоты; он был невысок ростом, немножко суту­ловат; у него были серые, нисколько не красивые и даже не особенно привле­кательные глаза, реденькие, немножко вьющиеся светло-русые (к старости, конечно, с проседью) волосы, довольно широкий нос; одним словом, по наружности и по внешним приемам это был самый обыкновенный мужи­чок, которого от крестьян села Езьска или Диева отличал только покрой его одежды. Правда, во время проповеди, всегда прочувствованной и весь­ма часто восторженной, а также при совершении литургических действий лицо его озарялось и светлело, но это были преходящие последствия вне­запного восхищения, по миновении коих наружность его принимала свой обычный незначительный вид.

(В каждом селе, где жил о. Матвей, он пользовался всяким случаем для назидания прихожан,-- не только во время церковных служб, но и при посещениях на дому, при поминовени Слышанное от о. Матвея прихожане переносили в свои дома и передавали по возмож­ности в свои семейства; а от этого в шумном прежде и веселом селе реже стали слышаться мирские соблазнительные песни и игры: во многих местах и домах их заменили духовными песнями и назидательными разговорами. Даже малые дети в своих детских играх пели: "Царю небесный", "Святый боже", "Богородице, дево, радуйся" и другие более известные молитвы.

. Очерк жизни в бозе почившего ржев­ского протоиерея о. Матфея Константиновского. Стран­ник, 1860, N 12, 263.

По назначении своем губернатором в Тверь гр. А. П. Толстой вошел в соглашение с архиепископом тверским Григорием, чтобы в те места, где жители наиболее склонны к расколу, ему посылать самых испытанных в честности чиновников, в архиерею поставлять безукоризненных по жизни и учительных священников. По отношению к Ржеву, в котором в ту пору старообрядцы имели явное и решительное преобладание над православ­ными, арх. Григорию удалось исполнить задачу с большим успехом, чем гр. Толстому: чиновники, назначенные туда губернатором, были не лучше соседних; а Григорий перевел туда из села Езьска о. Матвея, назначив его к приходской церкви Преображения, окруженной старообрядческим населением, и тем дал дальнейшему ходу раскола во Ржеве совершенно иное, для православия весьма благоприятное направление. Победа о. Матвея была бы еще плодотворнее, если бы в последнее время своей жизни он не принял прямого и усердного участия в преследовании раскола. В этой-то церкви Преображения и произошла первая встреча гр. А. П. Толстого с о. Матвеем. Рассказывают ржевские старожилы, бывшие тому будто бы свидетелями, что когда в средине обедни, совершаемой о. Матвеем, вошел в церковь граф и сопровождавшие его местные чиновники, пролагая ему путь, произвели неизбежный при их усердии шум и смятение, то о. Мат­вей в произнесенной им за этою обеднею проповеди не оставил этого обстоятельства без смелого и для всех присутствовавших весьма внятного, хотя и не прямо на лицо направленного, обличения и что это именно обстоя­тельство и поселило с первого же раза в гр. Толстом особенное уважение к о. Матвею. С этой поры между ними устанавливается духовный союз на всю жизнь.

В церковь о. Матвей почти всегда являлся прежде всех и оставлял ее после всех. Случалось иногда, что звонарь опаздывал звоном к утрене или вечерне; в таком случае о. Матвей, забывая свой сан, старость и немощи, сам начинал звонить до прихода звонаря, нередко также случалось, что причетники, которых по штату собора положено только два, по разным причинам не являлись к утреннему или вечернему богослужению; в таком случае о. Матвей один отправлял всю службу: сам читал, сам пел, сам раз­водил кадило и пр. Некоторые из усердных дворян и граждан г. Ржева согласились между собою сделать денежный сбор на покупку для него дома. Деньги были собраны и отданы в распоряжение о. Матвея с тем, чтоб он купил себе дом; но через несколько дней из этих денег у него ничего не оста­лось: все они розданы бедным. Тогда был сделан вторичный сбор; но деньги отданы уже не о. Матвею, а его жене; таким образом приобретен был дом. Все странники и богомольцы, проходившие мимо Ржева, захо­дили к о. Матвею и в его доме получали спокойный приют. Число таковых простиралось иногда до 30--40 человек. В 1856 году дом сгорел. Признательное купечество г. Ржева сделало посильный сбор на построение ново­го дома. Таким образом, через месяц после пожара куплен о. Матвеем камен­ный дом.

Н. Грешищев. Странник, 1860, N 12, 268.

веры являла иногда примеры поистине невероятные. Как-то летом отправился он по делам в г. Торжок и дорогой жестоко заболел, чуть ли не холериной. В это время в Торжке происходил ремонт соборного храма, и неожиданно была открыта под алтарем могила преподобной Иулиании. Богомольные люди поспешно бросились к заветному месту и повычерпали, как цели­тельное средство, всю воду, наполнявшую могилу. Когда, невзирая на свою болезнь, на место прибыл о. Матвей, на дне могилы оставались лишь комья липкой и вонючей грязи. Недолго думая, о. Матвей опустился на самое дно, собрал благоговейно остатки, съел их... и совершенно выздоровел. Когда, по доносу о том, будто он смущал народ своими проповедями, его вызвали к тверскому архиерею и тот стал кричать на него, грозя упрятать его в острог, о. Матвей отрицательно закачал головой: "Не верю, ваше преосвя­щенство!" -- "Как ты смеешь так отвечать?" -- загремел владыка. "Да, не верю, ваше преосвященство, потому что это слишком большое счастие... пострадать за Христа. Я не достоин такой высокой чести!" Эти слова так озадачили владыку, что он с тех пор оставил о. Матвея в покое.

И. Л. Щеглов. "Гоголь и о. Матвей Константиновский". Новое Время, 1901, N 9260.

О. Матвей ни на минуту не выступал из области чудесного и явлениям самым обыкновенным любил придавать чрезвычайный смысл. Я испытал сам на своей душе вредное влияние этой черты его ума; суеверие, в кото­рое он впадал, прилипло и к моему уму, и мне нужны были усилия, чтобы освободить свою душу от того порабощения.

Говорят, что о. Матфей был суровый, печальный, строптивый, мрачный фанатик. Ничего такого не было в о. Матфее. Напротив, он всегда был жизнерадостен; мягкая улыбка очень часто виднелась на его кротком лице, никто не слыхал от него гневного слова, никогда он не возвышал своего голоса; всегда был ровный, спокойный, самообладающий. Жизнь вел строго воздержную; вина никакого не пил, мяса не вкушал, свободные деньги раз­давал неимущим. Ворота его дома всегда были открыты для странников,-- нижний этаж дома постоянно был занят ими... Каждый день с трех часов пополуночи он становился на домашнюю молитву. Церковные службы со­вершал неопустительно и без малейших сокращений. Проповедь о. Матфея всегда была импровизированная, на текст дневного евангелия. Простота слова, живая образность поражала слушателя, искреннее убеждение про­поведника неотразимо действовало на сердце. Несильный голос его проно­сился над головами слушателей, и все с затаенным дыханием ловили каждый звук его. На одном собеседовании о. Матфея в Москве был проф. Шевырев, который по уходе о. Матфея выразился о нем: "Так в древние времена гремели златоусты!"

Ф. И. Образцов

О. Матвей имел весьма важное значение как в жизни гр. А. П. Толстого, так и в моей собственной... Это был один из замечательнейших людей, встреченных мною на жизненном пути.

. Гражданин, 1874, N 4, 109, 110.

уважения; как проповедник, он замечателен -- и весьма; но как богослов -- он слаб, ибо не получил никакого образования. С этой стороны я не думаю, чтобы он мог разрешить сколько-нибудь удовлетворительно ваши вопросы, если они имеют предметом не чистую философию, а богословские тонкости... О. Матвей сможет говорить о важности постов, необходимости покаяния, давно известных предметах, но тщательно избегает трактовать о сюжетах чисто богословских и не может даже объяснить двенадцати догматов наших, т. е. членов символа веры, а в истинном понятии их и заключается христиан­ство, ибо добродетель была проповедуема всеми народами.

К. И. Марков -- Гоголю, в 1849--1851 (?) гг. Шенрок. Материалы. IV, 554--555. Ср. Письма, IV. 98, прим. 2.

а кому же легко было достигать царствия небес­ного? Кто без труда и без нужды получил оное? Смотри, брат, здесь мы гости: домой собирайся. Не променяй бога на диавола, а мир сей на царство небесное. Миг один здесь повеселишься, а вовеки будешь плакать. Не спорь с богом, не женись... Видишь ли, что сам господь хочет, чтобы ты боролся с плотью. Двух жен взял у тебя; это значит, что он хочет, чтобы ты жил чисто и достигал своего назначения... Ходи почаще на кладбище к женам и спрашивай у праха их: что, пользовали ли их удовольствия те­лесные? Не скажут ли и тебе: "Ты будешь то же самое, что и мы теперь". Так помни смерть; легче жить будет. А смерть забудешь -- и бога забу­дешь... Если здесь украсишь душу твою чистотою и гонением, и там она явится чистою. Тебе также и то известно, что умерщвляет страсти: по­меньше да пореже ешь, не лакомься, чай-то оставь, а кушай холодненькую водицу, да и то, когда захочется, с хлебцем; меньше спи, меньше говори, а больше трудись.

О. Матвей Константиновский -- Ф. С-чу (торговцу). Письма ржевского протоиерея О. Матфея Константинов­кого. Домашняя Беседа, 1861, вып. 49, 958--960.

Графа называли Еремой, потому что он огорчался безнравственностью и пьянством народа и развратом модной молодежи... Он возился с монахами греческого подворья, бегло читал и говорил по-гре­чески; акафисты и каноны приводили его в восторг... В Москве славянофи­лы рассуждали о браке и чистоте. "Да, надобно быть девственником, чтобы удостоиться быть хорошим супругом; где тут девственник, нет ни одного!" -- "Я",-- отвечал Константин Сергеевич Аксаков. "Ну, позвольте же мне стать перед вами на колени",-- и точно стал на колени, низко поклонился, пере­крестился, а потом сказал: -- "А теперь позвольте вас поцеловать". Брат Лев Арнольди рассказывал все его проказы, которые он делал, бывши гу­бернатором. Раз он приехал в уездный город, пошел в уездный суд, вошел туда, помолился перед образом и сказал испуганным чиновникам, что у них страшный беспорядок. "Снимите-ка мне ваш образ! О, да он весь загажен мухами! Подайте мне, я вам покажу, как чистят ризу". Он вы­чистил его, перекрестился и поставил его в углу. "Я вам переменю киоту, за стеклом мухи не заберутся, и вы молитесь; все у вас будет в порядке". Он ничего не смотрел, к великой радости оторопевших чиновников: с чем приехал, с тем и уехал и, возвратившись, рассказал мне, что все там в по­рядке.

А. О. Смирнова. Записки, 245--246.

­стой носил тайно вериги.

. Материалы, IV, 409.

Дочь князя Грузинского, княжна Анна Егоровна, тридцати пяти лет вышла замуж за гр. А. П. Толстого, святого человека. Он подчинялся своей чудачке и жил с нею, как брат. Вся ее забота состояла в том, чтобы графу устроить комнаты, вентиляцию и обед по его вкусу. Она видела только тех людей, которых ее муж любил; брезгливая, она сама стояла в буфете, когда люди мыли стекло и фарфор; полотенцам не было конца, переменяли их несколько раз... После обедни пили чай в длинной гостиной; его разливала С. П. Апраксина ого), которую граф звал Фафой, а она его -- Зашу. Графиня засыпала (она, как и отец ее, страдала спячкой); подавался чай, кофе, шоколад, крендели и сухари всякого рода из Немецкой булочной на Кузнецком мосту. В гостиной стоял рояль и развернутые ноты, музыка все духовного содержания. Графиня была большая музыкантша... Принимала она по вечерам с семи часов. Серафима Голицына им читала вслух какую-нибудь духовную книжку, а через день приходил греческий монах и читал также. Графиня засыпала и на русский день. "Как я люблю греческий звук, потому что граф это любит; и вас я люб­лю, потому что он вас любит. Мы благодарны Гоголю за ваше знакомство".

. Записки, 244.

(жена А. П. Толстого) часто вспоми­нала о Гоголе, особенно постом. Она постилась до крайней степени, любила есть тюрю из хлеба, картофеля, кваса и лука и каждый раз за этим кушаньем говорила: "И Гоголь любил кушать тюрю. Мы часто с ним ели тюрю". Настольной книгой графини были "Слова и речи преосвященного Иакова, епископа нижегородского и арзамасского", изд. 1849 г. На книге есть отметки карандашом, которые делал Гоголь, ежедневно читавший графине эти проповеди. По словам графини, она обыкновенно ходила по террасе, чтобы не уснуть, а Гоголь, сидя в кресле, читал ей и объяснял значение прочитанного. Самым любым местом книги у Гоголя было "Слово о пользе поста и молитвы". Эта глава была вся загнута, и в ней подчеркнуты многие строки, как, например: "Страсти помрачают рассудок". "Пост многих по­хотливых сделал целомудренными, гневливых -- кроткими, буйных -- скромными, гордых -- смиренными" и т. п.

­ки гр. А. Г. Толстой. На родине Гоголя, 59.

Переменять свойство и количество пищи Гоголь не мог без вреда для своего здоровья; по собственному его уверению, при постной пище он чув­ствовал себя слабым и нездоровым. "Нередко я начинал есть постное по постам,-- говорил он мне,-- но никогда не выдерживал: после нескольких дней пощения я всякий раз чувствовал себя дурно и убеждался, что мне нужна пища питательная".

А. Т. Тарасенков, 3.

Не гневайся, что мало пишу: у меня так мало свежих минут и так в эти минуты торопишься приняться за дело, которого окончание лежит на душе моей и которому беспрестанные помехи, что я ни к кому не успеваю писать. Второй том, который именно требует около себя возни, причина всего. Ты на него и пеняй. Если не будет помешательств и бог подарит больше свежих расположений, то, может быть, я тебе его привезу летом сам, а, мо­жет быть, и в начале весны.

-- А. С. Данилевскому, 16 дек. 1851 г. Письма, IV, 413.

Я тружусь, работаю в тишине по-прежнему. Иногда хвораю, иногда же милость божия дает мне чувствовать свежесть и бодрость, тогда и рабо­та идет свежее, а работа все та же, с той разницей, что меньше, может быть, юношеской самонадеянности и больше сознания, что без смиренной молит­вы нельзя ничего.

Гоголь

­рят, будто он приготовил к печати и второй том "Мертвых душ".

П. А. Плетнев -- В. А, Жуковскому, 25 дек. 1851 г, Соч. Плетнева, III, 724.

не приехал и дал знать, что его имя -- Гоголь -- достаточно известно в Москве.

Княжна В. Н. Репнина

Ни о чем говорить не хочется: все, что ни есть в мире, так ниже того, что творится в уединенной келье художника, что я не гляжу ни на что, и мир кажется вовсе не для меня. Я даже не слышу его шума.

-- А. А. Иванову (конец 1851 г.). Письма, IV, 418.

Я в это время сильно расхворался, да и теперь еще не совсем оправился.

К митрополиту я хотел ехать вовсе не затем, чтобы беседовать о каких-либо умных предметах, на которые, право, в нынешнее время поглупел. Мне хотелось только прийти к нему на две минутки и попросить молитв, которые так необходимы изнемогающей душе моей.

Гоголь -- С. П. Шевыреву, в конце 1851 г. Письма, IV, 419.

здоровье! Ваши постоянные молитвы обо мне теперь мне так нужны, так нужны,-- вот все, что умею вам сказать. О, да поможет вам бог обо мне молиться!

Гоголь -- матери, в конце 1851 г. Письма, IV, 419.

От времени до времени в Гоголе обнаруживалась мрачная настроен­ность духа без всякого явственного повода. По непонятной причине он избе­гал встречи с известным доктором Ф. П. Гаасом. В ночь на новый 1852 год, выходя из своей комнаты наверх к гр. А. П. Толстому, он нечаянно встре­тил на пороге доктора, выходившего из комнат хозяина дома. Гаас ломаным русским языком старался сказать ему приветствие и, между прочим, думая выразить мысль одного писателя, сказал, что желает ему такого нового года, который даровал бы ему вечный год. Присутствовавшие заметили тут же, что эти слова произвели на Гоголя невыгодное влияние и как бы по­селили в нем уныние. Хотя оно и было скоропреходящее, но служило зародышем тех предчувствий, которые впоследствии времени при других, более ярких впечатлениях приняли огромный размер.

Я не знаю, любил ли кто-нибудь Гоголя исключительно как человека. Я думаю, нет: да это и невозможно. У Гоголя было два состояния: твор­чество и отдохновение. Первое давно уже, вероятно вскоре после выхода "Мертвых душ", перешло в мученичество, может быть, сначала благотвор­ное, но потом перешедшее в бесполезную пытку. Как можно было полюбить человека, тело и дух которого отдыхают после пытки? Всякому было оче­видно, что Гоголю ни до кого нет никакого дела; конечно, бывали исклю­чительные мгновения, но весьма редкие и весьма для немногих. Я думаю, женщины любили его больше, и особенно те, в которых наименее было ху­дожественного чувства, как, например, Смирнова.

С. Т. Аксаков"одним сыновьям", 23 февр. 1852 г. История знакомства, 199.

В последние месяцы своей жизни Гоголь работал с любовью и рвением почти каждое утро до обеда (четырех часов), выходя со двора для прогулки только за четверть часа, и вскоре после обеда по большей части уходил опять заниматься в свою комнату. "Литургия" и "Мертвые души" были переписаны набело его собственною рукой, очень хорошим почерком. Он не отдавал своих сочинений для переписки в руки других: да и невозможно было бы писцу разобрать его рукописи по причине огромного числа пере­марок. Впрочем, Гоголь любил сам переписывать, и переписывание так за­нимало его, что он иногда переписывал то, что можно было иметь пе­чатное. У него были целые тетради (в восьмушку почтовой бумаги), где его рукой каллиграфически были написаны большие выдержки из разных сочинений... Читал он отлично: слушавшие его говорят, что не знают других подобных примеров. Простота, внятность, сила его произношения произ­водили живое впечатление, а певучесть имела в себе нечто музыкальное, гармоническое. При чтении даже чужих произведений умел он с непостижи­мым искусством придавать вес и надлежащее значение каждому слову, так что ни одно из них не пропадало для слушающих. Жуковский по этому поводу сказал, что ему никогда так не нравились его собственные стихи, как после прочтения их Гоголем.

, 7.

Зимой я видался с Гоголем довольно часто, бывал у него по утрам и заставал его почти всегда за работой. Раз только нашел я у него одного итальянца, с которым он говорил по-итальянски довольно свободно, но с ужасным выговором. Впрочем, по-французски он говорил еще хуже и выго­варивал так, что иной раз с трудом было можно его понять. Этот итальянец был очень беден и несчастен, и Гоголь помогал ему и принимал в нем жи­вое участие. В последний раз я был у Гоголя в новый год; он был немного грустен, расспрашивал меня очень долго о здоровьи сестры ­новой), говорил, что имеет намерение ехать в Петербург, когда окончится новое издание его сочинений и когда выйдет в свет второй том "Мертвых душ", который, по его словам, был совершенно окончен.

Л. И. Арнольди

к изданию его, когда внезапная болезнь изменила его намерения и побудила к сожжению с такою любовью взлелеянного произведения.

В. П. Чижов. Последние года Гоголя. Вестн. Евр., 1872, июль, 448.

(Во второй половине января 1852 г.) ­варивая; на ходьбе только приостанавливался перед столом, где были разложены книги, чтоб взглянуть на них. Перед обедом он выпил полын­ной водки, похвалил ее; потом с удовольствием закусывал и после того сделался пободрее, перестал ежиться; за обедом прилежно ел и стал разго­ворчивее. Не помню почему-то, я употребил в рассказе слово научный; он вдруг перестает есть, смотрит во все глаза на своего соседа и повторяет несколько раз сказанное мною слово: "Научный, научный, а мы все говорили "наукообразный": это неловко, то гораздо лучше". -- Тогда я изумился, как может так сильно занимать его какое-нибудь слово; но впоследствии услы­шал, что он любил узнавать неизвестные ему слова и записывал их в особен­ные тетрадки, нарочно для того приготовленные. Таких тетрадок им испи­сано было много. Замечали, что он нередко, выйдя прогуляться перед обедом и не отойдя пяти шагов от дома, внезапно и быстро возвращался в свою комнату; там черкнет несколько слов в одной из этих тетрадок и опять пой­дет из дома. После обеда Гоголь сидел в уголку дивана, смотрел на англий­скую иллюстрацию, все молчал, даже и на этот раз не слушал, что говорили кругом него, хотя разговор должен был его занимать: разрешались религи­озные вопросы, говорили о церковных писателях, которых он любил.

Слуга хозяина, у которого мы обедали, пришел проситься в театр. В этот вечер было два спектакля. Гоголь, знавший, что дают в этот день, спросил его: "Ты в который театр идешь?" -- "В Большой,-- отвечал тот,-- смотреть "Аскольдову могилу" 7. -- "Ну, и прекрасно!" -- прибавил Гоголь со смехом. Желая вызвать его на разговор литературный, я продолжал на­чатую речь о театре и, обратясь к нему, сказал, что я также пойду в театр, но в Малый: там дают "Женитьбу". "Не ходите сегодня,-- перебил Го­голь,-- а вот я соберусь скоро, посмотрю прежде, как она идет, и, уладив, из­вещу вас". Разговор о театре завязался. Гоголь признался, что до сих пор не видел "Женитьбы". Он называл эту пьесу пустяками; но моряк Жева­кин, по его мнению, должен быть смешнее всех.

Гоголь стал оживляться. Зашла речь о "Провинциалке" И. С. Турге­нева, пьесе, которой придавали тогда большое значение. "Что это за ха­рактер: просто кокетка, и больше ничего",-- сказал он. Обрадовавшись, что Гоголь сделался разговорчивее, я старался, чтобы беседа не отклонилась от предметов литературных, и, между прочим, завел речь о "Записках су­масшедшего". Рассказав, что я постоянно наблюдаю психопатов и даже имею их подлинные записки, я пожелал от него узнать, не читал ли он подобных записок прежде, нежели написал это сочинение. Он отвечал: "Читал, но после". -- "Да как же вы так верно приблизились к естественности?"-- спросил я его. "Это легко: стоит представить себе..." Я жаждал дальней­шего развития мысли, но, к прискорбью моему, подошел к нему слуга его и доложил ему о чем-то тихо. Гоголь вскочил и убежал вниз, к себе в комна­ты, не окончив разговора. После я узнал, что к нему приезжал Живокини (сын), который в этот же вечер должен был в первый раз исполнять роль Анучкина. Живокини, вероятно, по совету Гоголя, выполнил эту роль про­ще, естественнее, нежели она была выполнена прежде, и главное -- без кривляний и фарсов, т. е. так, как Гоголь желал, чтоб исполнялись и все, даже самые второстепенные, роли. По всему видно было, что Гоголь в это время еще занят был и своими творениями, и всем житейским; а это случи­лось не более как за месяц до его смерти.

Ходил Гоголь немного сгорбившись, руки в карманы, галстук просто подвязан, платье поношенное, волосы длинные, зачесанные так, что покры­вали значительную часть лба и всегда одинаково; усы носил постоянно коротенькие, подстриженные; вообще видно было, что он мало заботился о своей внешней обстановке. Когда встречался, протягивал руку, жал до­вольно крепко, улыбался, говорил отчетливо, резко, и хотя не изысканно сладко, но фразы были правильные без поправки, слова всегда отчетливо выбранные.

А. Т. Тарасенков

За девять дней до масленой О. М. Бодянский видел Гоголя еще полным энергической деятельности. Он застал его за столом, который стоял почти посреди комнаты и за которым поэт обыкновенно работал сидя. Стол был покрыт зеленым сукном. На столе разложены были бумаги и корректур­ные листы. Бодянский, обладая прекрасною памятью, помнит от слова до слова весь разговор свой с Гоголем. "Чем это вы занимаетесь, Николай Васильевич?" -- спросил он, заметив, что перед Гоголем лежала чистая бу­мага и два очиненных пера, из которых одно было в чернильнице. "Да вот мараю все свое,-- отвечал Гоголь,-- да просматриваю корректуру на­бело своих сочинений, которые издаю теперь вновь". -- "Все ли будет из­дано?" -- "Ну, нет: кое-что из своих юных произведение выпущу". -- "Что же именно?" -- "Да "Вечера". -- "Как! -- вскричал, вскочив со стула, гость. -- Вы хотите посягнуть на одно из самых свежих произведений сво­их?" -- "Много в нем незрелого,-- отвечал спокойно Гоголь. -- Мне бы хо­телось дать публике такое собрание своих сочинений, которым я был бы в теперешнюю минуту больше всего доволен. А после, пожалуй, кто хочет, может из них (т. е. "Вечеров на хуторе") составить еще новый томик". Бо­дянский вооружился против поэта всем своим красноречием, говоря, что еще не настало время разбирать Гоголя как лицо, мертвое для русской литературы, и что публике хотелось бы иметь все то, что он написал, и при­том в порядке хронологическом, из рук самого сочинителя. Но Гоголь на все убеждения отвечал: "По смерти моей, как хотите, так и распоряжайтесь". Слово смерть послужило переходом к разговору о Жуковском. Гоголь призадумался на несколько минут и вдруг сказал: "Право, скучно, как посмотришь кругом на этом свете. Знаете ли вы? Жуковский пишет мне, что он ослеп". -- "Как! -- воскликнул Бодянский: -- Слепой пишет к вам, что он ослеп?" -- "Да; немцы ухитрились устроить ему какую-то штучку... Семене! -- закричал Гоголь своему слуге по-малороссийски: -- Ходы сю­ды". Он велел спросить у графа Толстого, в квартире которого он жил, письмо Жуковского. Но графа не было дома. "Ну, да я вам после письмо привезу и покажу, потому что -- знаете ли? -- я распорядился без ваше­го ведома. Я в следующее воскресенье собираюсь угостить вас двумя-тремя напевами нашей Малороссии, которые очень мило Н. С. положила на ноты с моего козлиного пения; да при этом упьемся и прежними на­шими песнями. Будете ли вы свободны вечером?" -- "Ну, не совсем",-- отвечал гость. "Как хотите, а я уж распорядился, и мы соберемся у О. С. часов в семь; а впрочем, для большей верности, вы не уходите; я сам к вам заеду, и мы вместе отправимся на Поварскую". Бодянский ждал его до семи часов вечера в воскресенье, наконец, подумав, что Гоголь забыл о своем обещании заехать к нему, отправился на Поварскую один; но никого не застал в доме, где они условились быть, потому что в это время умерла жена поэта Хомякова, и это печальное событие расстроило послед­ний музыкальный вечер, о котором хлопотал он.

П. А. Кулиш  

5 июня возвращается Гоголь в Москву. Выполняя свое обещание. Гоголь чи­тает Аксаковым второй том поэмы, знакомя друзей с четвертой главой. О впечат­лении, произведенном на слушателей, мы узнаем из письма В. С. Аксаковой к М. Г. Карташевской от 26 июня: "... отесенька (С. Т. Аксаков. -- Э. Б.) прочел Гоголю из своих записок ("Записки ружейного охотника Оренбургской губернии". -- Э. Б.), после чего он сам принес свою тетрадь и прочел только отесеньке и братьям четвертую главу... Они все в восхищении, только эта глава далеко не так окончена, как предыдущие... Несмотря на неоконченность главы, говорят. Гоголь захватывает такие разнообразные стороны жизни в среде уже более высокой, так глубоко зачер­пывает с самого дна, что даже слишком полны по впечатлению выходят его главы..." (ЛН. Т. 58. С. 736). Этим же летом читает Гоголь Шевыреву пятую, шестую и седьмую главы второго тома. Видимо, поэма была в основном завершена, так как в письме Плетневу от 15 июля Гоголь говорит о приготовлении рукописи к печа­ти. Складывается впечатление, что он торопится, как будто предчувствуя что-то. Так, уже отправившись в Васильевку на свадьбу сестры, он, внезапно почувствовав себя плохо, поворачивает обратно и, посетив Оптину пустынь, возвращается в Москву.

"Гоголь... в дерев­ню ехать не хочет. На мой взгляд, он очень похудел и переменился" (Там же. С. 738). И Аксаков чувствует, что Гоголь уговаривает их зимовать в Москве потому, что ему необходимо общение с ними и их дружеское участие в его угнетенном состоя­нии: "По всему видно, что в Москве дом наш ему существенно нужен" (Там же. С. 738). В самом начале октября С. Т. Аксаков привозит Гоголя в Абрамцево. Вот какое впечатление произвел он на В. С. Аксакову: "... отесенька ездил в Москву с Константином... и вчера вечером неожиданно воротился и привез с собой, к совер­шенному нашему изумлению,-- Гоголя, который неделю тому назад уехал из Москвы в Полтаву, сделался нездоров на дороге и после сильной нерешимости, которая еще вдвое его расстроила, воротился назад... Он так похудал, так изменился, что страшно видеть. Что это за болезненный дух и при таких расстроенных нервах. Безделица его смущает и приводит его в страшную ипохондрию. Разумеется, в такие минуты может ли он быть в состоянии писать?" (Там же. С. 738).

Действительно, душевное состояние Гоголя тяжело, однако он посещает пред­ставление "Ревизора" с С. В. Шумским в роли Хлестакова. В. С. Аксакова опасалась, что Гоголь будет недоволен постановкой, но писатель был, судя по воспоминаниям Арнольди, удовлетворен исполнением центральной роли. Гоголь проявляет такую заинтересованность в спектакле, что даже собирает актеров и читает им пьесу, так как среди исполнителей много новых, не слышавших его прежних чтений и объяснений. Рассказ об одном из таких чтений находим в воспоминаниях И. С. Тургенева.

Как о последних литературных новостях сезона сообщает Е. И. Якушкин в письме к И. К. Бабсту от 16 ноября о скором выходе в свет романа Е. Тур "Племян­ница" и добавляет: "... Гоголь собирается печатать 2-ой том "Мертвых душ", который окончен совершенно и который уже он читал у Назимова. Шевырев уже покупает, по его поручению, бумагу для печати..." (ЛН. Т. 58. С. 742). Нам ничего не известно об этом чтении: какие главы читались, кто слушал, какое впечатление произвело чтение на слушателей. Но едва ли есть основания ставить под сомнение само сообще­ние. Именно к середине ноября 1851 г. относится рассказ одноклассника Гоголя по лицею Андрея Божко в его письме неустановленному лицу: "Проезжая Москву 12 ноября, я видел его (Гоголя. -- Э. Б.). По-прежнему горячо обнялись. Вспоминали многих... Я нашел его таким же, как он и прежде был, но только похудевшим и посерь­езнее; не было той игривости ума, которая, бывало, и на самом лице обозначалась... В последний мой с ним разговор на вопрос; оживают ли его "мертвые души"? -- "Как же иначе? И даже почти ожили",-- с улыбкою, известною Вам, отвечал он мне" (ЛН. Т. 58. С. 766--767). И Москва и Петербург с нетерпением ждут второго тома. Судя по письму Гоголя к А. С. Данилевскому от 16 декабря, он собирался из­дать книгу весной. В письме к Шевыреву, написанном в самом конце 1851 г., Гоголь говорит, что ему "нужно побольше прочесть о Сибири и северо-восточной Руси" (т. 14, с. 265). Этот интерес, скорее всего, связан с планами продолжения "Мертвых душ" (см.: "Дело мое идет крайне туго. Время так быстро летит, что ничего почти не успеваешь. Вся надежда моя на бога, который один может ускорить мое медленно движущееся вдохновение" (т. 14, с. 267). И в последний раз упоминает он свой труд в письме к В. А. Жуковскому от 2 февраля 1852 г.

1 Достоверно известно, что одним из прототипов образа Хлобуева послужил П. В. Нащокин, близкий друг А. С. Пушкина. В четвертой главе второго тома "Мертвых душ" Гоголь так изображает стиль жизни этого персонажа: "Все, кажется, прожил, кругом в долгах, ниоткуда никаких средств, а задает обед; и все обедающие говорят, что это последний, что завтра же хозяина потащут в тюрьму. Проходит после того 10 лет, мудрец все еще держится на свете, еще больше прежнего кругом в долгах, и так же задает обед, на котором все обедающие думают, что он послед­ний, и все уверены, что завтра же потащут хозяина в тюрьму.

Дом Хлобуева в городе представлял необыкновенное явление. Сегодня поп в ризах служил там молебен; завтра давали репетицию французские актеры. В иной день ни крошки хлеба нельзя было отыскать; в другой -- хлебосольный прием всех артистов и художников и великодушная подача всем. Были такие подчас тяжелые времена, что другой давно бы на его месте повесился или застрелился; но его спаса­ло религиозное настроение, которое странным образом совмещалось в нем с беспут­ною его жизнью" (т. 7, с. 88).

"Вы можете внушить ему с самых юных лет познание людей и света в настоящем их виде. <...> Вы имеете на своей стороне светлую ровность характера, которая, между прочим, необходимое условие для воспитанника" (т. 12, с. 74--75). Однако Нащокин, не чувствуя себя готовым к роли воспитателя, ответил отказом (подробнее об этом см.: Ланский Л

2 Елизаветы Васильевны Гоголь.

3

4 Неизвестно, какого поэта цитирует Тургенев. Возможно, что это -- лите­ратурная мистификация, объяснимая содержанием фрагмента.

5 Тургенев имеет в виду статью Герцена "О развитии революционных идей в России". Герцен писал в ней о Гоголе, подразумевая "Выбранные места...": "Он на­чал защищать то, что прежде разрушал, оправдывать крепостное право и в конце концов бросился к ногам представителя "благоволения и любви". <...> От православ­ного смиренномудрия, от самоотречения, растворившего личность человека в лич­ности князя, до обожания самодержца -- только шаг" (Герцен

6 "Последние дни жизни Гоголя и проблема второго тома "Мертвых душ" (ВЛ. 1986. N 10. С. 132--146) пришли к выводу, что "если судить по имеющимся на настоящий день сведениям о втором томе "Мертвых душ", легко увидеть, что кроме сохранившихся четырех глав и отрывка одной из заключительных глав Гоголем было написано еще две, которые он читал современникам. Вероятно, и Шевыреву, и отцу Матвею были известны одни и те же главы, и скорее всего именно эти главы были уничтожены Го­голем в ночь с 11 на 12 февраля. Поэтому вполне может быть, что переписанных набело глав второго тома и было всего три или четыре -- именно этой беловой руко­писи не обнаружили в портфеле Гоголя, с которым он не расставался до самой смерти" (Там же. С. 145--146). И хотя такой вывод звучит успокоительно для нас, так как снимает горькое ощущение невозвратимой потери, однако ему противоречит сообще­ние Арнольди, писавшего в очерке "Мое знакомство с Гоголем": "Сестре же моей он прочел, кажется, девять глав", а также его же упоминание о том, что 1 января 1852 г. Гоголь в беседе с ним сказал, что второй том совершенно окончен (Гоголь в воспо­минаниях. С. 487, 496). Таким образом, даже среди сохранившихся черновых руко­писей нам недостает, по крайней мере, четырех глав.

7 Опера А. Н. Верстовского по роману М. Н. Загоскина.

Раздел сайта: