Вересаев В.: Гоголь в жизни.
XI. "Переписка с друзьями"

XI

"Переписка с друзьями"

Наконец моя просьба! Ее ты должен выполнить, как наивернейший друг выполняет просьбу своего друга. Все свои дела в сторону и займись печатаньем этой книги под назва­нием "Выбранные места из переписки с друзьями". Она нужна, слишком нужна всем; вот что, покамест, могу сказать; все про­чее объяснит тебе сама книга. К концу ее печати все станет яс­но... Печатание должно происходить в тишине: нужно, чтобы, кроме цензора и тебя, никто не знал. Цензора избери Ники­тенку 1: он ко мне благосклоннее других. Возьми с него слово никому не сказывать о том, что выйдет моя книга... Печатай два завода и готовь бумагу для второго издания, которое, по мое­му соображению, воспоследует немедленно: эта книга разой­дется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга... Вслед за прила­гаемою при сем тетрадью будешь получать безостановочно другие.

Гоголь ­баха. Письма, III, 198.

У меня в Швальбахе гостил Гоголь; ему вообще лучше; но сидеть на месте ему нельзя; его главное лекарство путешест­вие; он отправился в Остенде.

В. А. Жуковский -- Погодину. Барсуков, VIII, 326.

В начале августа Гоголь в Остенде.

. Хронолог. канва, 78.

Я не смею купаться иначе, как в самый теплый день, и когда нет совсем ветра. Ветер необыкновенно сильно действует на кожу, и чувствую слабость большую. От небольшого ветра меня то бросает в пот, то знобит.

Гоголь -- гр. А. П. Толстому, 2 авг. 1846 г., из Ос­тенде. Письма, III, 200.

­телен, в особенности по набожному чувству, христианской любви и склад­ной, правильной речи. Охотно беседуя обо всех предметах, он не любил го­ворить о своих сочинениях и о том, что пишет. Недавно читал он нам два прекрасные письма молодого Жерве к своему отцу, писанные из Оптиной пустыни. Мы слушали с умилением. Сколько веры и любви в молодом под­вижнике, оставившем мир и все прелести в тех летах, когда они так оболь­щают человека, и посвятившем себя богу!

В. А. Муханов -- своим сестрам, 17/29 авг. 1846 г., из Остенде. Свящ. Н. Миловский. К биографии Гоголя (О знакомстве его с братьями Мухановыми.) М., 1902 стр. 9.

Продолжаем довольно часто видеться с Гоголем; он внушает сочувст­вие и особенно приятен, как человек истинно верующий и которого бог по­сетил своею благодатью. На днях я встретил его на берегу моря, вечер был прекрасный, и месяц светил чудесно. -- "Знаете ли,-- сказал Гоголь,-- что со мной сейчас случилось? Иду и вдруг вижу перед собою луну, по­смотрел на небо, и там луна такая же. Что же это было? Лысая голова че­ловека, шедшего передо мною". Впрочем, он молчалив, и говорит охотно, когда уже коротко познакомится,

В. А. Муханов ­тенде. Н. Миловский. К биографии Гоголя, 10.

­лее, что море начинает, кажется, меня освежать, а это особенно необходимо для моей работы, и тем еще более, что на днях я был обрадован почти неожи­данным приездом любезного моего гр. А. П. Толстого, который прибыл сюда вместе с двумя братьями Мухановыми. Они все пробудут здесь около месяца ради купанья... После 15 сентября готовьте для меня мою комна­ту, где проживу с вами недельки две перед отправлением в большую до­рогу.

Гоголь -- В. А. Жуковскому, 25 авг. 1846 г., из Остен­де. Письма, III, 206.

Тружусь ото всех сил "Выбранных мест из переписки с друзьями"). Не ленюсь ни капли; даже через это не выполняю, как сле­дует, лечения на морских водах, где до сих пор еще пребываю.

Гоголь -- П. А. Плетневу, 12 сент. 1846 г., из Остенде. Письма, III, 207.

Иногда, и даже довольно часто, случалось мне видеть Гоголя, но при лю­дях разговор идет общий и по большей части ничтожный. Когда же удает­ся с ним беседовать наедине, как назидательна речь его! Вчера в третий раз посчастливилось мне так поговорить с ним, и я чувствовал, как вера его со­гревала мою душу. Через несколько дней едет он во Франкфурт на свида­ние с Жуковским, оттуда в Италию, где проживет три месяца и потом отправится в Иерусалим. Он жалуется на здоровье и даже с трудом мо­жет переносить римскую зиму.

-- сестрам, 14/26 сент. 1846 г., из Ос­тенде. Н. Михайловский, 11.

Еду отсюда в Неаполь дней через пять. В Рим вряд ли заеду, да и не за чем. Я было укрепился на морском купании. Теперь опять как-то раскле­ился.

Гоголь -- А. О. Смирновой, 15 окт. 1846 г., из Франк­фурта. Письма, III, 220.

("Выбранных мест"). От усталости и от возвращения вновь многих болез­ненных недугов не в силах был написать об окончательных распоряжени­ях. Пишу теперь. Ради бога, употреби все силы и меры к скорейшему от­печатанию книги. Это нужно, нужно и для меня, и для других; словом, нужно для общего добра. Мне говорит это мое сердце и необыкновенная милость божия, давшая мне силы потрудиться тогда, когда я не смел уже и думать о том, не смел и ожидать потребной для того свежести душев­ной. И все мне далось вдруг на то время: вдруг остановились самые тяж­кие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжа­лось все это до тех пор, покуда не кончилась последняя строка. Это просто чудо и милость божия, и мне будет грех тяжкий, если стану жаловаться на возвращение трудных, болезненных моих припадков. Друг мой, я действо­вал твердо во имя бога, когда составлял мою книгу; во славу его святого имени взял перо; а потому и расступились передо мною все преграды и все, останавливающее бессильного человека.

По выходе книги приготовь экземпляры и поднеси всему царскому дому до единого, не выключая и малолетних,-- всем великим князьям. Ни от кого не бери подарков; скажи, что поднесение этой книги есть выра­жение того чувства, которое я сам не умею себе объяснить, которое стало в последнее время еще сильнее, чем было прежде, вследствие которого все, относящееся к их дому, стало близко моей душе... Но если кто из них пред­ложит от себя деньги на вспомоществование многим тем, которых я встре­чу идущих к святым местам, то эти деньги бери смело.

Гоголь

Возле меня не было в это время (когда подготовлялись к печати "Выб­ранные места") такого друга, который бы мог остановить меня; но я ду­маю, если бы даже в то время был около меня наиближайший друг" я бы не послушался. Я так был уверен, что я стал на верхушке своего развития и вижу здраво вещи. Я не показал даже некоторых писем Жуковскому, ко­торый мог мне сделать возражение 2,

-- Н. Ф. Павлову, в июне 1848 г. Письма, IV, 199.

"Ревизор" должен быть напечатан в своем полном виде, с тем заключением, которое сам зритель не догадался вывесть. Заглавне должно быть такое: "Ревизор с Развязкой. Комедия в пяти дейст­виях с заключением. Соч. Н. Гоголя. Издание четвертое, пополненное, в пользу бедных". Играться и выйти в свет "Ревизор" должен не прежде по­явления книги "Выбранные места": иначе все не будет понятно вполне.

Я на дороге, в Страсбурге: завтра еду, пробираясь на Ниццу, в Ита­лию.

Гоголь -- Шевыреву, 24 окт. 1846 г., из Страсбурга. Письма, III, 227.

"Ревизора" в его полном виде, с прибавлением хвоста, посылаемого мною теперь. Для этого вы сами непременно должны съездить в Петербург, чтобы ускорить личным присутствием ускорение цензурного разрешения... "Ревизор" должен напечататься отдельно с "Развязкой" ко дню представ­ления и продаваться в пользу бедных, о чем вы, при вашем вызове по окончании всего, должны возвестить публике, что не "благоугодно ли ей, ради такой богоугодной цели, сей же час по выходе из театра купить "Ре­визора" в театральной же лавке"; а кто разохотится дать больше означен­ной цены, тот бы покупал ее прямо из ваших рук для большей верности. А вы эти деньги потом препроводите к Шевыреву... Итак, благословясь, поезжайте с богом в Петербург. Бенефис ваш будет блистателен. Не гляди­те на то, что пиеса заиграна и стара: будет к этому времени такое обстоя­тельство (предстоящий выход "Выбранных мест из переписки с друзья­ми"), что все пожелают вновь увидать "Ревизора". Сбор ваш будет с вер­хом полон 3.

Гоголь -- М. С. Щепкину. Письма, III, 228. (Подоб­ное же письмо Гоголь написал петербургскому актеру Сосницкому с тем же предложением взять в свой бене­фис "Ревизор с Развязкой" -- III, 232).

(В "Предуведомлении" к предложенному изданию "Ревизора" Гоголь писал, что деньги от продажи 4-го и 5-го издания комедии он жертвует в пользу бедных, просил читателей собирать сведения о наиболее нуждаю­щихся и доставлять эти сведения лицам, на которых он возложил раздачу вспомоществований. Приложен был список этих лиц. В Москве А. П. Ела­гина, Е. А. Свербеева, В. С. Аксакова, А. С. Хомяков, Н. Ф. Павлов, П. В. Киреевский. В Петер­ская, гр-ня Дашкова, А. О. Россети, Ю. Ф. Самарин, В. А. Муханов.

В "Развязке Ревизора" актеры после представления в восторге венча­ют "первого комического актера -- Михайлу Семеновича Щепкина", а он разъясняет им истинный смысл комедии,-- что город, в котором разыгры­вается действие, это есть "наш же душевный город", ревизор -- это "на­ша проснувшаяся со". "В безобразном нашем городе, который в не­сколько раз хуже всякого другого города, бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей".)

Я теперь во Флоренции. Здоровье милостью божией стало лучше. Спешу в Неаполь через Рим.

-- Н. М. Языкову, 8 ноября 1846 г., из Фло­ренции. Письма, III, 249.

­кого рода одобрения артистов -- самими артистами, а тем более венчания на сцене, пьеса в этом отношении не может быть допущена к представле­нию.

А. М. Гедеонов (директор имп. театров) -- Плетневу, в первой половине ноября 1846 г. Переписка Грота с Плетневым, II, 961.

Здоровье мое, слава богу, становится несколько крепче, и если все об­стоятельства хорошо устроятся, то надеюсь в начале будущего года отпра­виться в желанную дорогу на поклонение гробу господню. Вас прошу, моя добрая и почтеннейшая маменька, молиться обо мне и путешествии мо­ем и благополучном устроении всех обстоятельств моих. Во время, когда я буду в дороге, вы не выезжайте никуда и оставайтесь в Васильевке. Мне нужно именно, чтобы вы молились обо мне в Васильевке, а не в другом месте. Кто захочет вас видеть, может к вам приехать. Отвечайте всем, что находите неприличным в то время, когда сын ваш отправился на такие святое поклонение, разъезжать по гостям и предаваться каким-ни­будь развлечениям.

-- матери, 14 ноября 1846 г., из Рима. Письма, III, 225.

Я прибыл благополучно в Неаполь, который во всю дорогу был у меня в предмете, как прекрасное перепутье. На душе у меня так тихо и светло, что я не знаю, кого благодарить за это... Неаполь прекрасен, но чувствую, что он никогда не показался бы мне так прекрасен, если бы не пригото­вил бог душу мою к принятию впечатлений красоты его. Я был назад тому десять лет в нем и любовался им холодно. Во все время прежнего пре­быванья моего в Риме никогда не тянуло меня в Неаполь; в Рим же я при­езжал всякий раз как бы на родину свою. Но теперь, во время проезда моего через Рим, уже ничто в нем меня не заняло, ни даже замечательное явление всеобщего народного восторга от нынешнего истинно-достойного папы. Я проехал его так, как проезжал дорожную станцию; обонянье мое не почувствовало даже того сладкого воздуха, которым я так приятно был встречаем всякий раз по моем въезде в него; напротив, нервы мои услыша­ли прикосновение холода и сырости. Но как только приехал в Неа­поль, все тело мое почувствовало желанную теплоту, утихнули нервы, ко­торые, как известно, у других еще раздражаются от Неаполя. Я приютил­ся у Софьи Петровны Апраксиной, которой, может быть, внушил бог звать меня в Неаполь и приуготовить у себя квартиру. Без того, зная, что мне придется жить в трактире и не иметь слишком близко подле себя же­ланных душе моей людей, я бы, может быть, не приехал. Душе моей, еще немощной, еще не так, как следует, укрепившейся для жизненного дела, нужна близость прекрасных людей, затем, чтоб самой от них похоро­шеть.

Гоголь -- В. А. Жуковскому, 24 ноября 1846 г., из Неаполя. Письма, III, 259.

­тельного улучшения в здоровье нельзя надеяться. И вместо этого я ожил, дух мой и все во мне освежилось. Передо мной прекрасный Неаполь, и воз­дух успокаивающий и тихий. Я здесь остановился как бы на каком-то пре­красном перепутьи, ожидая попутного ветра воли божией к отъезду моему во святую землю. В отъезде этом руководствуюсь я божьим указаньем и ничего не хочу делать по своей собственной воле.

Гоголь -- А. О. Смирновой, 24 ноября 1846 г., из Неаполя. Соч. Гоголя, изд. Брокгауза -- Ефрона, IX, 279.

Я написал и послал сильный протест к Плетневу, чтобы не выпускал в свет новой книги Гоголя, которая состоит из отрывков писем его к друзьям и в которой есть завещание к целой России, где Гоголь просит, чтоб она не ставила над ним никакого памятника, и уведомляет, что он сжег все свой бумаги. Я требую также, чтобы не печатать "Предуведомления" к пято­му изданию "Ревизора": ибо все это с начала до конца чушь, дичь и неле­пость и, если будет обнародовано, сделает Гоголя посмешищем всей Рос­сии. То же самое объявил я Шевыреву... Если Гоголь не послушает нас, то я предлагаю Плетневу и Шевыреву отказаться от исполнения его поруче­ния. Пусть он находит себе других палачей 4.

С. Т. Аксаков

"Ревизор" надобно приостановить, как представление на сцене, так и печатанье. Ему еще не время являться в таком виде перед публикой. Сообразив все толки, мнения и мысли, ныне обращающиеся в свете, равно как и состояние нынешнего общества, я признаю благоразумным отложить это дело до следующего года, а между тем в это время я оглянусь получше и на себя, и на свое дело. Стало быть, с вас также снимается обуза быть распорядительницей денежных раздач бедным, которую я обременил как вас, так и другие христолюбивые души, что объявите им, а также Плет­неву.

Гоголь -- графине А. М. Виельгорской, 8 дек. 1846 г., из Неаполя. Письма, III, 282.

"Ревизора". Не говорю о том, что тут нет никакой развязки, да и нет в ней никакой надобности; но подумали ли вы о том, каким образом Щепкин, давая себе в бенефис "Ревизора", увенчает сам себя каким-то венцом, поднесенным ему актерами? Вы позабыли вся­кую человеческую скромность. Вы позабыли, вы уже не знаете, как приня­ла бы все это русская образованная публика. Вы позабыли, что мы не французы, которые готовы бессмысленно восторгаться от всякой эффек­тивной церемонии. Но мало этого. Скажите мне, положа руку на сердце: неужели ваши объяснения "Ревизора" искренни? Неужели вы, испугав­шись нелепых толкований невежд и дураков, сами святотатственно пося­гаете на искажение своих живых творческих созданий, называя их аллегорическими лицами? Неужели вы не видите, что аллегория внутреннего го­рода не льнет к ним, как горох к стене, что название Хлестакова светскою совестью не имеет смысла? 1*

-- Гоголю, 9 дек. 1846 г., из Москвы. История знакомства, 159.

Мне доставалось трудно все то, что достается легко природному писа­телю. Я до сих пор, как ни бьюсь, не могу обработать слог и язык свой,-- первые, необходимые орудия всякого писателя. Они у меня до сих пор в таком неряшестве, как ни у кого даже из дурных писателей, так что надо мной имеет право посмеяться едва начинающий школьник. Все мною напи­санное замечательно только в психологическом значении, но оно никак не может быть образцом словесности, и тот наставник поступит неосторож­но, кто посоветует своим ученикам учиться у меня искусству писать, или, подобно мне, живописать природу: он заставит их производить карикату­ры... У меня никогда не было стремления быть отголоском всего и отра­жать в себе действительность как она есть вокруг нас. Я даже не могу заго­ворить теперь ни о чем, кроме того, что близко моей собственной душе.

Гоголь -- П. А. Плетневу. Письма, III, 277.

собственно русской литературы. Все, до сих пор бывшее, мне представля­ется как ученический опыт на темы, выбранные из хрестоматии. Ты пер­вый со дна почерпнул мысли и бесстрашно вынес их на свет. Обнимаю тебя, друг. Будь непреклонен и последователен. Что бы ни говорили другие,-- иди своею дорогою... В том маленьком обществе, в котором уже шесть лет живу я, ты стал теперь гением помыслов и деяний.

П. А. Плетнев -- Гоголю, 1/13 янв. 1847 г., из Петер­бурга. Рус. Вестн., 1890, N 11, стр. 42.

Государь император изволил прочитать с особым благоволением всепод­даннейшее письмо ваше о выдаче вам паспорта для путешествия по свя­тым местам. Его величество высочайше повелеть мне соизволил: уведомить вас, милостивый государь, что таковых чрезвычайных паспортов, какого вы просите, у нас никогда и никому не выдавалось, но что, искренно же­лая содействовать вам в благом вашем намерении, государь император приказал министру иностранных дел снабдить вас беспошлинным пас­портом на полтора года для свободного путешествия к святым местам и, вместе с сим, сообщить посольству нашему в Константинополе и всем кон­сулам нашим в турецких владениях, Египте, Малой Азии, что государю императору угодно, дабы вам было оказываемо с их стороны всевозможное покровительство и попечение, и независимо от сих сообщений означенным лицам доставить вам рекомендательные к ним же письма от него, графа Нессельроде (министра иностранных дел).

В. Ф. Адлерберг

Книга ваша ("Переписка") вышла под новый год. И вас поздравляю с та­ким вступлением, и Россию, которую вы подарили этим сокровищем. Странно! Но вы, все то, что вы писали доселе, ваши "Мертвые души" даже,-- все побледнело как-то в моих глазах при прочтении вашего по­следнего томика. У меня просветлело на душе за вас.

А. О. Смирнова

Мы не можем молчать о Гоголе, мы должны публично порицать его. Шевырев даже хочет напечатать беспощадный разбор его книги 2*. Дело в том, что хвалители и ругатели Гоголя переменились местами: все мисти­ки, все ханжи, все примиряющиеся с подлою жизнью своею возгласами о христианском смирении утопают в слезах и восхищении. Я думал, что вся Россия даст ему публичную оплеуху, и потому не для чего нам присоеди­нять рук своих к этой пощечине; но теперь вижу, что хвалителей будет очень много, и Гоголь может утвердиться в своем сумасшествии. Книга его может быть вредна многим. Вся она проникнута лестью и страшной гордо­стью под личиной смирения. Он льстит женщине, ее красоте, ее преле­стям; он льстит Жуковскому, он льстит власти. Он не устыдился напеча­тать, что нигде нельзя говорить так свободно правду, как у нас. Может ли быть безумнее гордость, как требование его, чтобы, по смерти его, его за­вещание было немедленно напечатано во всех журналах, газетах и ведомо­стях, дабы никто не мог отговориться неведением оного? Чтобы не стави­ли ему памятника, а чтобы каждый вместо того сделался лучшим? Чтоб все исправились о имени его?.. Все это надобно завершить фактом, который равносилен 41-му числу мартобря (в "Записках сумасшед­шего").

С. Т. Аксаков

Друг мой! Если вы желали произвести шум, желали, чтобы выска­зались и хвалители, и порицатели ваши, которые теперь отчасти переме­нились местами, то вы вполне достигли своей цели. Если это была с вашей стороны шутка, то успех превзошел самые смелые ожидания: все оду­рачено. Противники и защитники представляют бесконечно разнообраз­ный ряд комических явлений... Но увы! Нельзя мне обмануть себя: вы искренно подумали, что призвание ваше состоит в возвещении людям вы­соких нравственных истин в форме рассуждений и поучений, которых об­разчик содержится в вашей книге... Вы грубо и жалко ошиблись. Вы со­вершенно сбились, запутались, противоречите сами себе беспрестанно и, думая служить небу и человечеству, оскорбляете и бога, и человека.

Я не хотел и не хочу касаться до частностей вашей книги, но не могу умолчать о том, что меня более всего оскорбляет и раздражает: я говорю о ваших злобных выходках против Погодина 3*. Я не верил глазам своим, что вы, даже в завещании (я верю вам, что вы писали точно завещание, а не сочинение, хотя этому поверить довольно трудно), расставаясь с ми­ром и всеми его презренными страстями, позорите, бесчестите человека, которого называли другом и который, точно, был вам друг, но по-своему. Погодин сначала был глубоко оскорблен, мне сказывали даже, что он пла­кал; но скоро успокоился. Он хотел написать вам следующее: "Друг мой! Иисус Христос учит нас, получив оплеуху в одну ланиту, подставлять со смирением другую; но где же он учит давать оплеухи?" Желал бы я знать, как бы вы умудрились отвечать ему 4*.

С. Т. Аксаков -- Гоголю, 27 янв. 1847 г., из Москвы. История знакомства, 164.

что просто не пропущено цензурой. Самые важные письма, которые дол­жны составить существенную часть книги, не вошли в нее,-- письма, которые были направлены именно к тому, чтобы получше ознакомить с бе­дами, происходящими от нас самих внутри России, и о способах исправить многое, письма, которыми я думал сослужить честную службу государю и всем моим соотечественникам. Я писал на днях Виельгорскому, прося и умоляя представить эти письма на суд государю. Сердце говорит мне, что он почтит их своих вниманием и повелит напечатать.

Гоголь -- А. О. Смирновой, 30 янв. 1847 г., из Неапо­ля. Письма, III, 338.

О предоставлении государю переписанной вполне книги твоей теперь и думать нельзя. Иначе, какими глазами я встречу наследника (Алек­сандр Николаевич, будущий император)­ку ему, полезу далее. Да и кто знает, не показывал ли он этого госуда­рю, который, не желая дать огласки делу, велел, может быть, ему от себя то сказать, что я от него слышал.

П. А. Плетнев -- Гоголю, 17/29 янв. 1847 г., из Петер­бурга. Рус. Вест., 1890, N 11, стр. 50.

Здоровье мое несколько вновь расстроилось. Ночи я не сплю, и сам не могу понять, отчего, потому что волненья нервического нет, ниже волне­ния в крови. Слабость усилилась, и некоторые прежние недуги стали воз­вращаться. Но дух уныния далеко от меня. И сама неожиданная смерть Языкова не повергнула меня в печаль, но в какое-то тихое упование 5.

Гоголь ­поля. Письма, III, 350.

Не позабудь передать мне все мненья об этом явившемся в печати оглодке, как твои, так и других. Поручай и другим узнавать, что говорят о ней во всех слоях общества, не выключая даже и дворовых людей, а пото­му проси всех благотворительных людей покупать книгу и дарить людям простым и неимущим.

Гоголь -- Шевыреву, 11 февр. 1847 г. Письма, III, 358.

Мы, надувал самих себя Гоголем, надували и его, и поистине я не знаю ни одного человека, который бы любил Гоголя, как друг, независимо от его таланта. Надо мною смеялись, когда я говорил, что для меня не сущест­вует личность Гоголя, что я благоговейно, с любовию смотрю на тот дра­гоценный сосуд, в котором заключен великий дар творчества, хотя форма этого сосуда мне совсем не нравится.

Присоединяйте к концу вашего письма всякий раз какой-нибудь очерк и портрет какого-нибудь из тех лиц, среди которых обращается ваша дея­тельность, чтобы я по нем мог получить хоть какую-нибудь идею о том сословии, к которому он принадлежит в нынешнем и современном виде. Например, выставьте сегодня заглавие: Городская львица, и, взяв­ши одну из них, такую, которая может быть представительницей всех провинциальных львиц, опишите мне ее со всеми ухватками,-- и как са­дится, и как говорит, и в каких платьях ходит, и какого рода львам кружит голову, словом,-- личный портрет во всех подробностях. Потом завтра выставьте заглавие: Непонятная женщина, и опишите мне таким образом непонятную женщину. Потом: Городская добродетель­ная женщина; потом: Честный взяточник; потом: Губерн­ский лев. Словом, всякого такого, который вам покажется типом, могу­щим подать собою верную идею о том сословии, к которому он принадле­жит... После вы увидите, какое христиански доброе дело можно будет сделать мне, наглядевшись на портреты ваши, и виновницей этого буде­те вы 5*.

Гоголь -- А. О. Смирновой, 22 февр. 1847 г. Письма, III, 370.

сна, чувствуя, как провинившийся школьник, что напроказил больше того, чем имел намерение. Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее. Но тем не менее книга эта отныне будет лежать всегда на столе моем, как верное зеркало, в которое мне следует глядеться для того, чтобы видеть все свое неряшество и меньше грешить вперед... Как мне стыдно за себя,-- стыдно, что возомнил о себе, будто мое школьное вос­питание уже кончилось, и могу я стать наравне с тобою. Право, есть во мне что-то хлестаковское... Ночи мои все по-прежнему без сна; я слаб телом, но духом, слава богу, довольно свеж.

Гоголь -- В. А. Жуковскому, 6 марта 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 398.

Я знаю, что в обществе раздаются мнения, невыгодные насчет меня само­го, как-то: о двусмысленности моего характера, о поддельности моих пра­вил, о моем действовании из каких-то личных выгод и угождений некоторым лицам. Все это мне нужно знать, нужно знать даже и то, кто именно как обо мне выразился. Не бойтесь, я не вынесу из избы сору... Книга моих писем выпущена в свет затем, чтобы пощупать ею других и себя самого, чтобы узнать, на какой степени душевного состояния стою теперь я сам, потому что себя трудно видеть, а когда нападут со всех сторон и станут на тебя указы­вать пальцами, тогда и сам отыщешь в себе многое. Книга моя вышла не столько затем, чтобы распространить какие-либо сведения, сколько затем, чтобы добиться самому многих тех сведений, которые мне необходимы для труда моего, чтобы заставить многих людей умных заговорить о предметах важных и развернуть их знания, скупо скрываемые от других 7.

Гоголь

Появление этой книги полезно мне самому больше, чем кому-либо дру­гому. Одно помышленье о том, с каким неприличием и самоуверенностью сказано в ней многое, заставляет меня гореть от стыда. Стыд этот мне ну­жен, Не появись моя книга, мне бы не было и вполовину известно мое душев­ное состояние. Все эти недостатки мои, которые вас так поразили, не вы­ступили бы передо мною в такой наготе: мне бы никто их не указал. Люди, с которыми я нахожусь ныне в сношениях, уверены не шутя в моем совер­шенстве. Где же мне было добыть голос осуждения?

Гоголь -- кн. В. В. Львову, 20 марта 1847 г., из Неаполя. Письма. III, 421.

Ты избалован был всею Россиею: поднося тебе славу, она питала в тебе самолюбие. В книге твоей оно выразилось колоссально, иногда чудовищно. Самолюбие никогда не бывает так чудовищно, как в соединении с верою. В вере оно уродство.

-- Гоголю, 22 марта ст. ст. 1847 г., из Москвы. Отчет имп. Публичной библиотеки за 1893 г. Спб. 1896. Стр. 46 (Приложение).

Одна из причин печатания моих писем была и та, чтобы поучиться, а не поучить. А так как русского человека до тех пор не заставишь говорить, пока не рассердишь его, то я оставил почти нарочно много тех мест, которые заносчивостью способны задрать за живое. Скажу вам не шутя, что я болею незнанием многих вещей в России, которые мне необходимо нужно знать. Я болею незнанием, что такое нынешний русский человек на разных степе­нях своих мест, должностей и образований. Все сведения, которые я приоб­рел доселе с неимоверным трудом, мне недостаточны для того, чтобы "Мерт­вые души" мои были тем, чем им следует быть. Вот почему я с такой жад­ностью хочу знать толки всех людей о моей нынешней книге, не выключая лакеев,-- ради того, что в суждении о ней выказывается сам человек, произ­носящий суждение.

Гоголь -- А. О. Россету, 15 апр. 1847 г., из Неаполя. Письма, III, 428.

или упрек был для меня огорчителен. Упреки мне сладки, а от вас еще будет слаще. Не затрудняйтесь тем, что меня не знаете; говорите мне так, как бы меня век знали... В заключение прошу вас молиться обо мне крепко, крепко, во все время путешествия моего к святым местам, которое, видит бог, хотелось бы совершить в потребу истинную души моей, дабы быть в силах потом совер­шить дело во славу святого имени его 6*.

Гоголь

(По поводу книги Гоголя "Переписка".) Мне кажется, что всего любо­пытнее в этом случае не сам Гоголь, а то, что его таким сотворило, каким он теперь перед нами явился. Как вы хотите, чтобы в наше надменное время, напыщенное народною спесью, писатель даровитый, закуренный ладаном с ног до головы, не зазнался, чтобы голова у него не закружилась? Это про­сто невозможно... Недостатки книги Гоголя принадлежат не ему, а тем, ко­торые превозносят его до безумия, которые преклоняются перед ним, как пред высшим проявлением самобытного русского ума, которые налагают на него чуть не всемирное значение... Разумеется, он родился не вовсе без гор­дости, но все-таки главная беда произошла от его поклонников. Я говорю в особенности о его московских поклонниках. Но знаете ли, откуда взялось у нас на Москве это безусловное поклонение даровитому писателю? Оно произошло оттого, что нам понадобился писатель, которого бы мы могли по­ставить наряду со всеми великанами духа человеческого, с Гомером, Дантом, Шекспиром, и выше всех иных писателей настоящего времени. Этих по­клонников я знаю коротко, я их люблю и уважаю: они люди умные, хорошие; но им надо во что бы то ни стало возвысить нашу скромную, богомольную Русь над всеми народами в мире, им непременно захотелось себя и всех дру­гих уверить, что мы призваны быть какими-то наставниками народов. Вот и нашелся на первый случай, такой крошечный наставник, вот они и стали ему про это твердить на разные голоса, и вслух, и на ухо; а он, как просто­душный, доверчивый поэт, им и поверил. К счастью, в нем таился, как я выше сказал, зародыш той самой гордости, которую в нем силились развить их хваления. Хвалениями их он пресыщался; но к самим этим людям он не питал ни малейшего уважения. Это выражается в его разговоре на каждом слове. От этого родилось болезненное его состояние, а потом новым направ­лением, им принятым, быть может, как убежищем от преследующей его грусти, от тяжкого неисполнимого урока, ему заданного современными при­чудами... Бог знает, куда заведут его друзья, как вынесет он бремя их гор­дых ожиданий, неразумных внушений и неумеренных похвал!..

­рыстен, слишком откровенен, откровенен иногда даже до цинизма, одним словом, он слишком неловок, чтобы быть иезуитом.

П. Я. Чаадаев кн. П. А. Вяземскому, 29 апр. 1847 г., из Москвы. Н. В. Сушков. Моск. универ. благор. пансион. М. 1858. Стр. 26.

Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие, и я дам за нее ответ богу. Я не­сколько времени оставался после этих слов в состоянии упасть духом; но мысль, что безгранично милосердие божие, меня поддержала... 7* Книга моя не от дурного умысла: мое неразумие всему причиною; за то бог и наказал меня,-- наказал меня тем, что все до единого вопиют против моей книги, хотя и разнообразны до бесконечности причины этих криков. Но как милостиво и самое наказание его! В наказание он дает мне почувствовать смирение,-- лучшее, что только можно дать мне.

Гоголь

11 мая 1847 г. Гоголь выезжает из Неаполя на север.

А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 91.

Отсюда в воскресенье уехал Гоголь, который провел здесь неделю в одной гостинице с нами. Мы почти каждый день обедали с ним у Толстых; здоровье его совершенно поправилось: он все время был весел, разговорчив и бодр, одним словом -- другой человек, а не тот, которого мы встретили прошлым летом в Остенде. Путешествие его в Иерусалим не со­вершилось, потому что вырученные за последнюю книгу деньги пришли поздно, а без них не с чем было пуститься в дальний путь. Кстати о книге: удивительно, что после критик, больше жестоких и исполненных остерве­нения, он не только вовсе не раздражен, но, напротив, покойнее и светлее духом прежнего.

В. А. Муханов -- сестрам, 28 мая/9 июня 1847 г., из Парижа. Н. Миловский. К биографии Гоголя, III.

Душа моя уныла, как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным. Отношения мои стали слишком тяжелы со всеми теми друзьями, которые поторопились подружиться со мною, не узнавши меня. Как у меня еще совсем не закружилась голова, как я не сошел еще с ума от всей этой бестолковщи­ны,-- этого я и сам не могу понять. Знаю только, что сердце мое разбито и деятельность моя отнялась. Можно вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни бог всякого от этой страшной битвы с друзьями! Тут все изнеможет, что ни есть в тебе. Друг мой, я изнемог,-- вот все, что могу вам сказать теперь.

-- С. Т. Аксакову, 10 июня 1847 г., из Франкфур­та. Письма, III, 477.

Я почел с прискорбием статью вашу обо мне в "Современнике" 8­тому, чтобы мне прискорбно было унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в нем слышен голос человека, на меня рассердившегося. А мне не хотелось бы рассердить человека, даже не любящего меня, тем более вас, который -- думал я -- любит меня. Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как же вышло, что на меня рассердились все до единого в России? Этого покуда я еще не могу понять. Восточные, западные, нейтральные -- все огорчились. Это правда, я имел в виду небольшой щелчок каждому из них, считая это нуж­ным, испытавши надобность его на собственной коже (всем нам нужно по­больше смирения); но я не думал, чтоб щелчок мой вышел так грубо неловок и так оскорбителен. Я думал, что мне великодушно простят все это и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора. Вы взглянули на мою книгу глазами человека рассерженного, а потому почти все приняли в, другом виде. Оставьте все те места, которые, покамест, еще загадка для многих, если не для всех, и обратите внимание на те места, которые доступ­ны всякому здравому и рассудительному человеку, и вы увидите, что вы ошиблись во многом... Пишите критики самые жестокие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, чтобы унизить человека, способствуйте к осмея­нию меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительных струн, может быть, нежнейшего сердца,-- все это вынесет душа моя, хотя и не без боли, и не без скорбных потрясений; но мне тяжело, очень тяжело,-- говорю вам это искренно,-- когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек, а вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее излияние моих чувств.

Гоголь ­фурта. Письма, III, 491.

(Больной Белинский жил в это время с Анненковым на водах в Герма­нии, в Зальцбрунне.) -- Когда я стал читать вслух письмо Гоголя, Белин­ский слушал его совершенно безучастно и рассеянно, но, пробежав строки Гоголя к нему самому, Белинский вспыхнул и промолвил: -- "А! Он не по­нимает, за что люди на него сердятся,-- надо растолковать ему это. Я буду ему отвечать". В тот же день небольшая комната, рядом с спальней Белин­ского, которая снабжена была диванчиком по одной стене и круглым столом перед ним, превратилась в письменный кабинет. На круглом столе явилась чернильница, бумага, и Белинский принялся за письмо к Гоголю, как за работу, и с тем же пылом, с каким производил свои срочные журнальные статьи в Петербурге. То была именно статья, но писанная под другим не­бом... Три дня сряду Белинский, возвращаясь с вод домой, проходил прямо в свой импровизированный кабинет. Все это время он был молчалив и сосре­доточен. Каждое утро, после обязательной чашки кофе, ждавшей его в каби­нете, он надевал летний сюртук, садился на диванчик и наклонялся к столу. Занятия длились до часового нашего обеда, после которого он не работал. Не покажется удивительным, что он употребил три утра на составление письма к Гоголю, если прибавить, что он часто отрывался от работы, сильно взволнованный ею, и отдыхал от нее, опрокинувшись на спинку дивана. При­том же и самый процесс составления был довольно сложен. Белинский набросал сперва письмо карандашом на клочках бумаги, затем переписал его четко и аккуратно набело и потом снял еще с готового текста копию для себя. Видно, что он придавал большую важность делу, которым занимался, и как будто понимал, что составляет документ, выходящий из рамки частной, интимной корреспонденции. Когда работа была кончена, он посадил меня перед круглым столом своим и прочел свое произведение.

П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литератур­ные воспоминания, 355.

Вы только отчасти правы, увидав в моей статье рассерженного человека: этот эпитет слишком слаб и нежен для выражения того состояния, в кото­рое привело меня чтение вашей книги. Но вы вовсе неправы, приписавши это вашим, действительно, не совсем лестным, отзывам о почитателях вашего таланта. Нет, тут была причина более важная. Оскорбленное чувство само­любия еще можно перенести, и у меня достало бы ума промолчать об этом предмете, если бы все дело заключалось в нем, но нельзя перенести оскорбленного чувства истины, человеческого достоинства, нельзя молчать, когда под покровом религии и защитою кнута проповедуют ложь и безнрав­ственность как истину и добродетель.

Да, я любил вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный с своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса. И вы имели основатель­ную причину хоть на минуту выйти из спокойного состояния духа, потеряв­ши право на такую любовь. Говорю это не потому, чтобы я считал любовь свою наградою великого таланта, а потому, что в этом отношении я пред­ставляю не одно, а множество лиц, из которых ни вы, ни я не видали самого большого числа и которые в свою очередь тоже никогда не видали вас. Я не в состоянии дать вам ни малейшего понятия о том негодовании, которое возбудила ваша книга во всех благородных сердцах, ни о тех воплях дикой радости, которые издали при появлении ее все враги ваши, и нелитератур­ные -- Чичиковы, Ноздревы, Городничие и т. д. -- и литературные, которых имена хорошо вам известны. Вы сами видите, что от вашей книги отступи­лись даже те люди, по-видимому, одного духа с ее духом. Если бы она и была написана вследствие глубокого, искреннего убеждения, и тогда бы она долж­на была бы произвести на публику то же впечатление. И если ее приняли все (за исключением немногих людей, которых надо видеть и знать, чтобы не обрадоваться их одобрению) за хитрую, но чересчур нецеремонную про­делку для достижения небесным путем чисто земной цели,-- в этом винова­ты только вы. И это нисколько не удивительно, а удивительно то, что вы находите это удивительным. Я думаю, это оттого, что вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого вы так неудачно приняли на себя в вашей фантастической книге. И это не по­тому, чтобы вы не были мыслящим человеком, а потому, что вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из вашего прекрасного далека; а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть; потому что в этом прекрасном далеке вы живете совершенно чуждым ему, в самом себе, внутри себя, или в однооб­разии кружка, одинаково с вами настроенного и бессильного противиться вашему на него влиянию. Поэтому вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиэтизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их), не молитвы (довольно она твердила их), а пробуждение в на­роде чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе,-- права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое по возможности их исполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво поль­зуются американские плантаторы, утверждая, что негр не человек; страны, где люди сами себя называют не именами, а кличками: Ваньками, Васька­ми, Стешками, Палашками; страны, где, наконец, нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и гра­бителей! Самые живые, современные национальные вопросы в России те­перь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, вве­дение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть. Это чувствует даже само правительство (которое хорошо знает, что делают помещики со своими крестьянами и сколько последние ежегодно режут первых), что доказывается его робкими и бесплодными полумерами в пользу белых негров и комическим заменением однохвостого кнута трех­хвостною плетью.

Вот вопросы, которыми тревожно занята вся Россия в ее апатическом полусне! И в это-то время великий писатель, который своими дивно-худо­жественными, глубоко-истинными творениями так могущественно содей­ствовал самосознанию России, давши ей возможность взглянуть на самое себя, как будто в зеркале,-- является с книгою, в которой во имя Христа и церкви учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег, учит их ругать побольше... И это не должно было привести меня в негодование?.. Да если бы вы обнаружили покушение на мою жизнь, и тогда бы я не более возненавидел вас, как за эти позорные строки... И после этого вы хотите, чтобы верили искренности направления вашей книги! Нет, если бы вы дейст­вительно преисполнились истиною христовою, а не дьяволовым учением,-- совсем не то написали бы вы вашему адепту из помещиков. Вы написали бы ему, что, так как его крестьяне -- его братья во Христе, а как брат не может быть рабом своего брата, то он должен или дать им свободу, или хотя по крайней мере пользоваться их трудами как можно льготнее для них, созна­вая себя, в глубине своей совести; в ложном, в отношении к ним, положении.

А выражение: "Ах ты, неумытое рыло!" Да у какого Ноздрева, у какого Собакевича подслушали вы его, чтобы передать миру как великое открытие в пользу и назидание мужиков, которые и без того потому не умы­ваются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей? А ваше понятие о национальном русском суде и расправе, идеал которого нашли вы в глупой поговорке, что должно пороть и правого и виноватого? Да это и так у нас делается вчастую, хотя еще чаще всего порют только правого, если ему нечем откупиться от преступления, и другая поговорка говорит тогда: без вины виноват! И такая-то книга могла быть результатом трудного внут­реннего процесса, высокого духовного просветления! Не может быть! Или вы больны -- и вам надо спешить лечиться, или... не смею досказать моей мысли!.. Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов -- что вы делаете! Взгляните себе под ноги,-- ведь вы стоите над бездною... Что вы подобное учение опи­раете на православную церковь, это я еще понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма; но Христа-то зачем вы примешали тут? Что вы нашли общего между ним и какою-нибудь, а тем более православною церковью? Од первый возвестил людям учение свободы, равенства и брат­ства и мученичеством запечатлел, утвердил истину своего учения. И оно только до тех пор и было спасением людей, пока не организовалось в церковь и не приняло за основание принципа ортодоксии. Церковь же явилась иерархией, стало быть, поборницей неравенства, льстецом власти, врагом и гонительницею братства между людьми,-- чем продолжает быть и до сих пор. Но смысл христова слова открыт философским движением прошлого века. И вот почему какой-нибудь Вольтер, орудием насмешки по­гасивший в Европе костры фанатизма и невежества, конечно, более сын Христа, плоть от плоти его и кость от костей его, нежели все ваши попы, архиереи, митрополиты, патриархи. Неужели вы этого не знаете! Ведь это теперь не новость для всякого гимназиста... А потому неужели вы, автор "Ревизора" и "Мертвых душ", неужели вы искренно, от души, пропели гимн гнусному русскому духовенству, поставив его неизмеримо выше духовенства католического? Положим, вы не знаете, что второе когда-то было чем-то -- между тем как первое никогда ничем не было, кроме как слугою и рабом светской власти; но неужели же в самом деле вы не знаете, что наше духовен­ство находится во всеобщем презрении у русского общества и русского народа? Про кого русский народ рассказывает похабную сказку? Про попа, попадью, попову дочь и попова работника. Не есть ли поп на Руси для всех русских представитель обжорства, скупости, низкопоклонничества, бесстыд­ства? И будто всего этого вы не знаете? Странно! По-вашему, русский на­род самый религиозный в мире,-- ложь. Основа религиозности есть пиэ­тизм, благоговение, страх божий. А русский человек произносит имя божие, почесывая себе зад. Он говорит об образе: годится -- молиться, а не годит­ся -- горшки покрывать? Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это по натуре глубоко-атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности. Суеверие проходит с успехами цивилизации, но религиозность часто уживается и с ними; живой пример Франции, где и теперь много искренних католиков между людьми просвещенными и обра­зованными и где многие, отложившись от христианства, все еще упорно стоят за какого-то бога. Русский народ не таков; мистическая экзальтация не в его натуре; у него слишком много для этого здравого смысла, ясности и положительности в уме, и вот в этом-то, может быть, огромность истори­ческих судеб его в будущем. Религиозность не привилась в нем даже к духо­венству, ибо несколько отдельных исключительных личностей, отличавших­ся тихою, холодною аскетическою созерцательностью, ничего не доказы­вают. Большинство же нашего духовенства всегда отличалось только тол­стыми брюхами, схоластическим педантством да диким невежеством. Его грех обвинить в религиозной нетерпимости и фанатизме, его скорее можно похвалить за образцовый индиферентизм в деле веры. Религиозность про­явилась у нас только в раскольнических сектах, столь противоположных по духу своему массе народа и столь ничтожных перед нею числительно.

отношениях очень близких к вам по их направлению. Что касается до меня лично, предо­ставляю вашей совести упиваться созерцанием божественной красоты само­державия (оно -- покойно, да говорят, и выгодно для вас), только продол­жайте благоразумно созерцать его из вашего прекрасного далека: вблизи-то оно не так прекрасно и не так безопасно... Замечу только одно: когда европейцем, особенно католиком, овладевает религиозный дух, он де­лается обличителем неправой власти, подобно еврейским пророкам, обличав­шим беззакония сильных земли. У нас же наоборот: постигает человека (даже порядочного) болезнь, известная у врачей-психиатров под именем religiosa mania. Он тотчас же земному богу подкурит более, нежели небес­ному, да еще так хватит через край, что тот и хотел бы его наградить за рабское усердие, да видит, что этим скомпрометировал бы себя в глазах об­щества... Бестия наш брат, русский человек!..

Вспомнил я еще, что в вашей книге вы утверждаете, за великую и неоспо­римую истину, будто простому народу грамота не только не полезна, но поло­жительно вредна. Что сказать вам на это? Да простит вас ваш византийский бог за эту византийскую мысль, если только, передавши ее бумаге, вы веда­ли, что творили... Но, может быть, вы скажете: "Положим, что я заблуждал­ся, и все мои мысли ложь, но почему же отнимают у меня право заблуждать­ся и не хотят верить искренности моих заблуждений?" Потому, отвечаю я вам, что подобное направление в России давно уже не новость. Даже еще недавно оно было вполне исчерпано Бурачком с братиею. Конечно, в вашей книге более ума и даже таланта (хотя того и другого не очень богато в ней), чем в их сочинениях; но зато они развили общее с вами учение с большей энергией и с большей последовательностью, смело дошли до его последних результатов: все отдали византийскому богу, ничего не оставили сатане; тогда как вы, желая поставить по свечке и тому и другому, впали в противо­речие, отстаивали, например, Пушкина, литературу и театры, которые, с ва­шей точки зрения, если бы вы только имели добросовестность быть после­довательным, нисколько не могут служить к спасению души, но много могут служить к ее погибели... Чья же голова могла переварить мысль о тождест­венности Гоголя с Бурачком? Вы слишком высоко поставили себя во мнении русской публики, чтобы она могла верить в вас искренности подобных убеж­дений. Что кажется естественным в глупцах, то не может казаться таким в гениальном человеке. Некоторые остановились было на мысли, что ваша книга есть плод умственного расстройства, близкого к положительному сумасшествию. Но они скоро отступились от такого заключения -- ясно, что книга писана не день, не неделю, не месяц, а, может быть, год, два или три; в ней есть связь; сквозь небрежное изложение проглядывает обдуман­ность, а гимн властям предержащим хорошо устраивает земное положение набожного автора. Вот почему в Петербурге распространился слух, будто вы написали эту книгу с целью попасть в наставники к сыну наследника. Еще прежде в Петербурге сделалось известным письмо ваше к Уварову, где вы говорите с огорчением, что вашим сочинениям о России дают превратный толк, затем обнаруживаете недовольствие своими прежними произведения­ми и объявляете, что только тогда останетесь довольны своими сочинениями, когда ими будет доволен тот, который и т. д. Теперь судите сами, можно ли удивляться тому, что ваша книга уронила вас в глазах публики и как писа­теля, и, еще более, как человека.

Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Ее характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжелым гнетом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литера­туре, несмотря на татарскую цензуру, есть еще жизнь и движение вперед. Вот почему звание писателя у нас так почетно, почему у нас так легок лите­ратурный успех даже при маленьком таланте. Титло поэта, звание литера­тора у нас давно уже затмило мишуру эполет и разноцветных мундиров. И вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта, и почему так скоро падает популярность великих талантов, отдающих себя искренно или неискренно в услужение православию, самодержавию и народ­ности. Разительный пример -- Пушкин, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви! И вы сильно ошибаетесь, если не шутя думаете, что ваша книга пала не от ее дурного направления, а от резкости истин, будто бы высказанных вами всем и каждому. Поло­жим, вы могли это думать о пишущей братии, но публика-то как могла попасть в эту категорию? Неужели в "Ревизоре" и "Мертвых душах" вы менее резко, с меньшею истиною и талантом и менее горькие правды выска­зали ей? И старая школа, действительно, сердилась на вас до бешенства, но "Ревизор" и "Мертвые души" оттого не пали, тогда как ваша последняя книга позорно провалилась сквозь землю. И публика тут права: она видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от русского самодержавия, православия и народности, и потому, всегда го­товая простить писателю плохую книгу, никогда не простит ему зловредной книги. Это показывает, сколько лежит в нашем обществе, хотя еще в заро­дыше, свежего, здорового чутья, и это же показывает, что у него есть будущ­ность. Если вы любите Россию, порадуйтесь вместе со мною, порадуйтесь падению вашей книги!..

Не без некоторого чувства самодовольствия скажу вам, что мне кажется, что я немного знаю русскую публику. Ваша книга испугала меня возмож­ностью дурного влияния на правительство, на цензуру, но не на публику. Когда пронесся в Петербурге слух, что правительство хочет напечатать вашу книгу в числе многих тысяч экземпляров и продавать ее по самой низкой цене,-- мои друзья приуныли; но я тогда же сказал им, что, несмотря ни на что, книга не будет иметь успеха, и о ней скоро забудут. И действительно, она памятнее теперь всеми статьями о ней, нежели сама собою. Да, у русско­го человека глубок, хотя и не развит еще, инстинкт истины.

Ваше обращение, пожалуй, могло быть и искренно, но мысль -- довести о нем до сведения публики -- была самая несчастная. Времена наивного благочестия давно уже прошли и для нашего общества. Оно уже понимает, что молиться везде все равно, что в Иерусалиме ищут Христа только люди, или никогда не носившие его в груди своей, или потерявшие его. Кто спо­собен страдать при виде чужого страдания, кому тяжко зрелище угнетения чуждых ему людей,-- тот носит Христа в груди своей, и тому незачем хо­дить пешком в Иерусалим. Смирение, проповедуемое вами, во-первых, не ново, а во-вторых, отзывается, с одной стороны, страшною гордостью, а с другой -- самым позорным унижением своего человеческого достоинства. Мысль сделаться каким-то абстрактным совершенством, стать выше всех смирением -- может быть плодом или гордости или слабоумия и в обоих случаях ведет неизбежно к лицемерию, ханжеству, китаизму. И при этом в вашей книге вы позволили себе цинически-грязно выражаться не только о других (это было бы только невежливо), но и о самом себе,-- это уже гадко, потому что если человек, бьющий своего ближнего по щекам, воз­буждает негодование, то человек, бьющий по щекам сам себя, возбуждает презрение. Нет, вы только омрачены, а не просветлены; вы не поняли ни духа, ни формы христианства нашего времени. Не истиной христианского учения, а болезненной боязнию смерти, черта и ада веет от вашей книги.

"Дрянь и тряпка стал теперь всяк чело­век"... Неужели вы так думаете, что сказать всяк вместо всякий -- зна­чит выражаться библейски? Какая это великая истина, что, когда человек весь отдается лжи, его оставляет ум и талант. Не будь на вашей книге выставлено вашего имени и будь из нее выключены те места, где вы говори­те о себе как писатель, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шуми­ха слов и фраз -- произведение автора "Ревизора" и "Мертвых душ"?

Что же касается до меня лично, повторяю вам: вы ошиблись, сочтя мою статью выражением досады за ваш отзыв обо мне, как об одном из ваших критиков. Если бы только это рассердило меня, я только об этом и отозвался бы с досадою, а обо всем остальном выразился бы спокойно, беспристраст­но. А это правда, что ваш отзыв о ваших почитателях вдвойне нехорош. Я понимаю необходимость щелкнуть иногда глупца, который своими по­хвалами, своим восторгом ко мне только делает меня смешным, но и эта необходимость тяжела, потому что как-то по-человечески неловко даже за ложную любовь платить враждою. Но вы имели в виду людей если не с отличным умом, то все же не глупцов. Эти люди в своем удивлении к вашим творениям наделали, быть может, гораздо больше восклицаний, нежели сколько высказали о них дела; но все же их энтузиазм к вам выходит из такого чистого и благородного источника, что вам вовсе не следовало бы выдавать их головою общим их и вашим врагам, да еще вдобавок обвинять их в намерении дать какой-то превратный толк вашим сочинениям. Вы, конечно, сделали это по увлечению главною мыслию вашей книги и по неосмотрительности, а Вяземский, этот князь в аристократии и холоп в ли­тературе, развил вашу мысль и напечатал на ваших почитателей (стало быть, на меня всех более) чистый донос. Он это сделал, вероятно, в бла­годарность вам за то, что вы его, плохого рифмоплета, произвели в великие поэты, кажется, сколько я помню, за его "вялый, влачащийся по земле стих". Все это нехорошо. А что вы ожидали только времени, когда вам можно будет отдать справедливость и почитателям вашего таланта (отдавши ее с гордым смирением вашим врагам), этого я не знал; не мог, да, признать­ся, и не хотел бы знать. Передо мной была ваша книга, а не ваши намерения: я читал ее и перечитывал сто раз, и все-таки не нашел в ней ничего, кроме того, что в ней есть, а то, что в ней есть, глубоко возмутило и оскорбило мою душу.

Если бы я дал полную волю моему чувству, письмо это скоро бы превра­тилось в толстую тетрадь. Я никогда не думал писать к вам об этом предмете, хотя и мучительно желал этого, и хотя вы всем и каждому печатно дали пра­во писать к вам без церемонии, имея в виду одну правду. Живя в России, я не мог бы этого сделать, ибо тамошние "Шпекины" распечатывают чужие письма не из одного личного удовольствия, но и по долгу службы, ради доносов. Нынешним летом начинающаяся чахотка прогнала меня за границу, и Некрасов переслал мне ваше письмо в Зальцбрунн, откуда я сегодня же еду с Анненковым в Париж, через Франкфурт-на-Майне. Неожиданное получение вашего письма дало мне возможность высказать вам все, что лежало у меня на душе против вас по поводу вашей книги. Я не умею говорить вполовину, не умею хитрить; это не в моей натуре. Пусть вы или само время докажет мне, что я заблуждался в моих об вас заключе­ниях. Я первый порадуюсь этому, но не раскаюсь в том, что сказал вам. Тут дело идет не о моей или вашей личности, но о предмете, который гораздо выше не только меня, но даже и вас; тут дело идет об истине, о рус­ском обществе, о России.

И вот мое последнее заключительное слово: если вы имели несчастье с гордым смирением отречься от ваших истинно великих произведений, то теперь вам должно с искренним смирением отречься от последней вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить новыми творениями, кото­рые бы напомнили ваши прежние.

­брунна. Белинский. Письма, III, 230.

Я испугался и тона, и содержания этого ответа, и, конечно, не за Белин­ского, потому что особенных последствий заграничной переписки между зна­комыми тогда еще нельзя было предвидеть; я испугался за Гоголя, который должен был получить ответ, и живо представил себе его положение в мину­ту, когда он станет читать это страшное бичевание. В письме заключалось не одно только опровержение его мнений и взглядов: письмо обнаруживало пустоту и безобразие всех идеалов Гоголя, всех его понятий о добре и чести, всех нравственных основ его существования -- вместе с диким положением той среды, защитником которой он выступил. Я хотел объяснить Белинско­му весь объем его страстной речи, но он знал это лучше меня, как оказа­лось. -- "А что же делать? -- сказал он. -- Надо всеми мерами спасать лю­дей от бешеного человека, хотя бы взбесившийся был сам Гомер. Что же касается до оскорбления Гоголя, я никогда не могу так оскорбить его, как он оскорблял меня в душе моей и в моей вере в него". Письмо было послано. Мы выехали в Дрезден по направлению к Парижу.

Здесь, забегая вперед, скажу, что, по прибытии в Париж, Герцен, уже поджидавший нас, явился в отель Мишо, где мы остановились, и Белин­ский тотчас же рассказал ему о вызове, полученном им от Гоголя, и об отве­те, который он ему послал 9. Затем он прочел ему черновое своего письма. Во все время чтения уже знакомого мне письма я был в соседней комнате, куда, улучив минуту, Герцен шмыгнул, чтобы сказать мне на ухо; "Это -- гениальная вещь, да это, кажется, и завещание его". (Меньше, чем через год, Белинский умер в Петербурге от чахотки.)

. Замечательное десятилетие. Литератур­ные воспоминания, 356.

На пути сюда, во Франкфурте, надеялись видеть Жуковского, но он был в Дармштадте, куда ожидали государя-наследника. Зато провели день с Гоголем, который ездил вместе с нами в Гомбург, известный своими водами и играми, этою язвою германских вод. Мы много говорили с ним о последней его книге; он не любит толковать о своих сочинениях, но на сей раз изменил своему правилу. Ему многие ставят в вину, что без всякой причины, без малейшего права, он вздумал быть всеобщим наставником. Между тем ему никогда подобная мысль не приходила в голову. Занимаясь сочинением, для которого нужно было ему собрать много материалов и в осо­бенности узнать мысли и мнения его соотечественников о некоторых пред­метах, о которых он намерен говорить в своем творении, он издал свою переписку, чтобы вызвать толки и прения. Цель его достигнута. Он получил множество писем с замечаниями на книгу.

В. А. Муханов -- сестрам, 1 июля 1847 г., из Бадена. Н. Миловский. К биографии Гоголя, 13.

­сколько нельзя предвидеть, что он будет писать или делать. Сам не знает.

А. С. Хомяков -- неизвестному, 8 июля 1847 г., из Эмса. Рус. Арх., 1884, III, 211.

Гоголь теперь во Франкфурте; он пополнел, поздоровел, но вместо жар­кой Палестины едет к южным берегам Северного моря, в котором надеется утопить последний остаток своего нервического недуга. Он теперь давно ушел от того состояния, в каком провел у меня целую зиму.

В. А. Жуковский

Здоровье мое на нынешний раз не получает значительной поправки от ванн... Сделались было даже такие недуги, вследствие которых я должен был прекратить на время ванны, но здоровье духа моего довольно крепко. Начинаю вновь понемногу купаться.

Гоголь -- гр. Л. К. Виельгорской, 8 авг. 1847 г., из Остен­де. Письма, IV, 32.

Я не мог отвечать скоро на ваше письмо. Душа моя изнемогла, все во мне потрясено. Могу сказать, что не осталось чувствительных струн, которым не было бы нанесено поражения еще прежде, нежели я получил ваше пись­мо. Письмо ваше я прочел почти бесчувственно, но тем не менее был не в силах отвечать на него. Да и что мне отвечать? 10 то утверждает другой. Покуда мне пока­залось только то непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что много изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызно­ва узнавать все, что ни есть в ней теперь. А вывод из всего этого вывел я для себя тот, что мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писания до тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собствен­ными глазами и не пощупаю собственными руками. Вижу, что, укорившие меня в незнании многих вещей и несоображении многих сторон, обнаружили передо мной собственное незнание многого и собственное несоображение многих сторон... Поверьте мне, что и вы, и я виновны равномерно. И вы, и я перешли в излишество. Я, по крайней мере, сознаюсь в этом, но сознае­тесь ли вы? Точно таким же образом, как я упустил из виду современ­ные дела и множество вещей, которые следовало сообразить, точно таким же образом упустили и вы; как я слишком усредоточился в себе, так вы слишком разбросались. Как мне нужно узнавать многое из того, что знаете вы и чего я не знаю, так и вам следует узнать хотя часть того, что знаю я и чем вы напрасно пренебрегаете. -- А покамест помыслите прежде всего о вашем здоровьи. Оставьте на время современные вопросы. Вы потом возвратитесь к ним с большею свежестию, стало быть, и с боль­шею пользою как для себя, так и для них. Желаю вам от всего сердца спокойствия душевного, первейшего блага, без которого нельзя действовать и поступать разумно ни на каком поприще 8*.

Гоголь -- Белинскому, 10 авг. 1847 г., из Остенде. Крас­ный Архив, 1923, кн. 3.

В Париж (где в это время жил Белинский) ­мо Белинского из Зальцбруннена... Белинский не питал злобы и ненависти лично к автору "Переписки", прочел с участием его письмо и заметил толь­ко: -- "Какая запутанная речь! да, он должен быть очень несчастлив в эту минуту".

П. В. Анненков. Замечательное десятилетие. Литератур­ные воспоминания, 364.

Здоровье мое, которое начало было уже поправляться и восстанавли­ваться, потряслось от этой для меня сокрушительной истории по поводу моей книги. Многие удары так были чувствительны для всякого рода щекотливых струн, что дивлюсь сам, как я еще остался жив и как все это вынесло мое слабое тело.

Гоголь

Здесь, тотчас по приезде, явился к нам Гоголь, и свиделись мы с Хомяко­вым. Несколько дней, проведенных с последним, были совершенным празд­ником. Какое сокровище знания и остроумия и вместе какая доброта, какое всегда ровное расположение! Правду говорит Гоголь, что этому человеку не с чем в себе бороться, нечего стараться побеждать в себе.

В. А. Муханов -- сестрам, 4/16 авг. 1847 г., из Остенде. Н. Миловский. К биографии Гоголя, 15.

В Остенде здоровье мое несколько укрепилось от ванн, но наступившие холода действуют на меня крайне вредоносно. Кровь у меня стала стариков­ская, движется медленно и уж не только не кипит, но еле-еле может сама согреться, а потому требует беспрерывной помощи юга.

-- П. В. Анненкову, 7 сент. 1847 г., из Остенде. Письма, IV, 83.

В начале октября Гоголь через Марсель, Ниццу, Геную, Флоренцию и Рим приезжает в Неаполь и поселяется в HТtel de Rome.

А. И. Кирпичников. Хронолог. канва, 96.

с особенным сочувствием упоминал о страш­ном впечатлении, произведенном на Гоголя всеобщим осуждением его "Пе­реписки"; об этом Иванов говорил не иначе, как с содроганием.

И. С. Тургенев. Литературные и житейские воспомина­ния, IV. Поездка в Альбано и Фраскати.

"Явление Христа народу" Александр Иванов показывал Сергею в первое время, но потом и тот ее не видал. Только раз он его при­гласил, чтобы спросить совета насчет типа раба: который выбрать из сделан­ных этюдов для картины. Один был чрезвычайно характерен, с клеймом на лбу, кривым глазом -- похожий на тот, который теперь на картине. Гоголь постоянно советовал ему перенести на картину раба с клеймом, но Иванов-архитектор пришел в ужас от этой головы, несмотря на то, что она ему очень нравилась, и он упросил ее не воспроизводить на картине.

М. П. Боткин. А. А. Иванов, его жизнь и переписка, XVII.

Вы знаете, что я весь состою из будущего, в настоящем же есмь нуль. Вот отчего я так бываю нагл в своих требованиях от друзей, забираю у них все, занимаю в долг и не плачу. Если только бог поможет, снабдя меня небольшим здоровьем еще на несколько лет, то все будет выплачено. Все смекнуто, соображено, замотано на ус и зарублено на стенке.

Гоголь

Жизнь так коротка, а я еще почти ничего не сделал из того, что мне следует сделать. В продолжение лета мне нужно будет непременно заглянуть в некоторые, хотя главные, углы России. Вижу необходимость существенную взглянуть на многое своими собственными глазами... Теперь я должен себя холить и ухаживать за собой, как за нянькой, выбирая место, где лучше и удобнее работается, а не где веселей проводить время.

Гоголь -- А. С. Данилевскому, 20 ноября 1847 г., из Неа­поля. Письма, IV, 94.

В Неаполе прекрасно и тепло, в душе моей стало приятно и светло здесь... Русских здесь почти ни души; покойно и тепло, как нигде в другом месте. Солнце просто греет душу, не только что тело. Какая разница даже с Римом, не только с Парижем!

-- гр. А. П. Толстому, 24 ноября 1847 г., из Неа­поля. Письма, IV, 99.

Я теперь в Неаполе: приехал сюда затем, чтобы быть отсюда ближе к отъезду в Иерусалим. Определил даже себе отъезд в феврале, и при всем том нахожусь в странном состоянии, как бы не знаю сам: еду я или нет. Я думал, что желанье мое ехать будет сильней и сильней с каждым днем, и я буду так полон этой мыслью, что не погляжу ни на какие трудности в пути. Вышло не так. Я малодушнее, чем я думал; меня все страшит. Мо­жет быть, это происходит просто от нерв. Отправляться мне приходится совершенно одному; товарища и человека, который бы поддержал меня в минуты скорби, со мною нет, и те, которые было располагали в этом году ехать, замолкли. Отправляться мне приходится во время, когда на море бы­вают непогоды; а я бываю сильно болен морскою болезнью и даже во время малейшего колебания. Все это часто смущает бедный дух мой и смущает, разумеется, оттого, что бессильно мое рвенье и слаба моя вера...

Гоголь -- Н. Н. Шереметевой, из Неаполя. Письма, IV, 113.

Гоголь

Я вас любил гораздо меньше, чем вы меня любили. Я был в состоянии всегда (сколько мне кажется) любить всех вообще, потому что я не был спо­собен ни к кому питать ненависти; но любить кого-нибудь особенно, пред­почтительно, я мог только из интереса. Если кто-нибудь доставил мне существенную пользу, и через него обогатилась моя голова, если он под­толкнул меня на новые наблюдения или над ним самим, или над другими людьми,-- словом, если через него как-нибудь раздвинулись мои познания, я уж того человека люблю, хоть будь он и меньше достоин любви, чем дру­гой, хоть он и меньше меня любит. Что ж делать! Вы видите, какое творение человек: у него прежде всего свой собственный интерес. Почему знать? Может быть, я и вас полюбил бы несравненно больше, если бы вы сделали что-нибудь собственно для головы моей, положим, хоть бы написанием запи­сок жизни вашей, которые бы мне напоминали, каких людей следует не про­пустить в моем творении. Но вы в этом роде ничего не сделали для меня. Что ж делать, если я не полюбил вас так, как следовало полюбить вас.

Гоголь

Передо мной опять Неаполь, Везувий и море. Дни бегут в занятиях, время летит так, что не знаешь, откуда взять лишний час. Учусь, как школь­ник, всему тому, чему пренебрег выучиться в школе.

Гоголь -- В. А. Жуковскому, 10 янв. 1848 г., из Неаполя. Письма, IV, 134. 

Примечания

"Выбранных мест из переписки с друзьями" (см. письмо к А. О. Смирновой от 2 апреля 1845 г. // Наст. изд. С. 378). Намеки на этот замысел мелькают и в его письмах Н. М. Языкову, на­писанных весной 1846 г. В это же время набрасывает он план предстоящей книги, вплотную приступая к работе над ней летом 1846 г. До напечатания книги целиком он публикует в "Современнике" статью "Об "Одиссее", переводимой Жуковским", во­шедшую в "Выбранные места..." в качестве отдельной главы. Гоголь настолько торо­пится с выпуском книги, что посылает ее в Петербург по частям по мере готовности. Такая поспешность отнюдь не характерна для писателя, всегда работавшего обсто­ятельно и тщательно отделывавшего свои вещи. Но все же значение, которое Го­голь придает этой книге, не позволяет смотреть на нее как на скороспелый плод болезненного сознания. Написанная в немыслимо короткий для Гоголя срок (почти все статьи, составляющие книгу, написаны специально для нее, а старые пись­ма вошли в очень малой степени), книга тем не менее представляет собой результат длительного духовного процесса, совершавшегося в Гоголе, хотя в ней нет следов самого процесса, самой рефлексии, а содержится уже готовый его итог -- система нравственных, религиозных и эстетических взглядов, которые и определяют об­щественную позицию автора. Гоголь говорил: "... на некоторое время занятием моим стал не русский человек и Россия, но человек и душа человека вообще" (т. 8, с. 445). К нравственно-духовному миру своих соотечественников художник решил обра­титься не посредством художественных образов, а посредством проповеди, рискуя не только репутацией художника, но и репутацией гражданина.

Разочаровавшись в возможностях художественного слова, оказавшегося бес­сильным, по его мнению, в борьбе с человеческими пороками и пороками мира, Гоголь, пришедший к мысли, что он рожден "не затем, чтобы произвести эпоху в области литературной", решает обратиться к соотечественникам со словом пропо­ведническим. От него ждет он теперь прямого результата, как ждал его вначале от "Ревизора", а затем от "Мертвых душ". В предисловии к "Выбранным местам..." он откровенно пишет: "Сердце мое говорит, что книга моя нужна и что она может быть полезна... Никогда еще доселе не питал такого сильного желания быть полез­ным" (т. 8, с. 216). Понятие "пользы" в лексиконе Гоголя имеет не узкопрактиче­ский смысл, а, скорее, онтологический, отражающий жизненное призвание челове­ка.

Обладая гениальным нравственным чутьем. Гоголь и в "Выбранных местах...", как в художественных своих произведениях, коснулся самых животрепещущих для России вопросов. Но характер их разрешения, усугубленный назидательно-пропо­ведническим тоном, никак не мог удовлетворить прогрессивно настроенную часть рус­ской интеллигенции, взгляды которой лучше всего выражались и формировались статьями Белинского. В художественных произведениях Гоголя эта интеллигенция находила подтверждение своим взглядам о необходимости изменения всей общест­венно-политической ситуации в России. Новая же книга Гоголя, касавшаяся тех же сторон русской жизни, что и его повести, комедии, поэма,-- отношений между сословиями, крепостного права и т. п. -- понуждала иначе смотреть на причины общественных пороков: искать их не в социальном устройстве, а в нравственном несовершенстве человека. Гоголь звал каждого "обернуть глаза зрачками в душу" и ужаснуться царившей там черноте.

Несвоевременность такой книги была очевидна. Но она, как за пять лет до этого "Мертвые души", способствовала, дальнейшему становлению общественного са­мосознания, поляризации общественных сил. "Выбранные места..." послужили мощным катализатором общественного процесса. Те общественные тенденции, ко­торые рождались спорами западников, славянофилов, либералов, консерваторов, ра­дикалов, благодаря сочинению Гоголя интенсифицировались. Книга заставила рус­скую интеллигенцию точнее определить свое место во все заметнее расслаивавшемся обществе. Особенно сильно способствовало этому знаменитое зальцбруннское письмо Белинского к Гоголю, которое разошлось по России в списках.

Неудача "Выбранных мест..." обескуражила Гоголя. В ответном письме Бе­линскому он говорит о возвращении на родину как необходимом условии даль­нейшего творчества, а 2 декабря 1847 г. пишет Шевыреву: "Я очень соскучился по России и жажду с нетерпением услышать вокруг себя русскую речь..." (т. 13, с. 397--398). Но путь домой лежал через Палестину, куда Гоголь отправился пок­лоняться гробу Господню.

1 "Что касается до существа книги в отно­шении цензуры, то я совершенно спокоен, уверен будучи с одной стороны--в вашей благосклонности, а с другой стороны -- в безвинности самой книги, при составлении которой я сам был строгим своим цензором, что вы, я думаю, увидите сами" (т. 13, с. 93). Однако надежды Гоголя на благосклонность к нему Никитен­ко не оправдались. Плетнев, занятый изданием книги Гоголя, писал Шевыреву: "Печатание писем Гоголя встречает препятствия на каждом шагу. Никитенко по ме­сяцу держит небольшие их тетрадки, высылаемые Гоголем постепенно. В первой тетради было два письма о церкви нашей и духовенстве. Цензор духовный на них надписал: нельзя пропустить, ибо у сочинителя понятия о сих предметах конфузны. Я принужден был обратиться к графу Протасову (обер-прокурор Синода. -- Э. Б<...> Во второй тетради Никитенко вовсе исключил три пись­ма" (Материалы и исследования. Т. 1. С. 164). Кроме того, Никитенко запретил также статьи "Страхи и ужасы России" и "Занимающему важное место", а статьи "О лиризме наших поэтов", "О театре, об одностороннем взгляде на театр и вообще об односторонности" и "Исторический живописец Иванов" подверг цензурным искажениям.

2 Письмо Гоголя явилось ответом на "Письма Н. Ф. Павлова к Н. В. Гоголю по поводу его книги "Выбранные места из переписки с друзьями", опубликованные в N 28, 38 и 46 "Московских ведомостей" за 1847 г. и перепечатанные "Современ­ником" в книгах 5 и 8 за 1847 г. Письма эти явились резкой критикой взглядов, выс­казанных в "Переписке...". В частности, Павлов, писал: "Книга ваша есть плод пот­ребности человека, но потребности, искаженной таким странным образом, что нельзя узнать даже ее первоначального вида. <...> Нет ни малейшей трудности указать на добро и зло; но трудно настроить душу к гневу и любви, которых вы справедливо советуете кому-то молить у бога. В этом-то смысле искусство, рассматриваемое с наставительной точки зрения, выше многих поучений и "Мертвые души" выше ваших писем. Все поучает человека: искусство, наука, жизнь, и часто всего менее поучают поучения. Обязанность писателя-художника ограничивается художеством: напишет он произведение, проникнутое художественной истиной, его дело сделано" (Павлов. С. 294, 309).

3 "Ревизора", в которое вошли бы "Развязка Ревизора", и о постановке "Ревизора" вместе с "Развязкой". В "Развязке Ревизора" в художественно-аллегорической форме Гоголь пытался воплотить идеи, близкие тем, какие он высказал в "Выбранных местах...".

4 Письмо Плетневу Аксаков написал 20 ноября 1846 г.: "Вы, вероятно, так же, как и я, заметили с некоторого времени особенное религиозное направление Гоголя. <...> Вы, верно, получили "Предуведомление" к 4-му или 5-му изданию "Ревизора" и также новую его "Развязку". Все это так ложно, странно и даже нелепо, что совершенно непохоже на прежнего Гоголя, великого художника. <...> Если вы, хотя не вполне, разделяете мое мнение, то размыслите, ради Бога, неужели мы, друзья Гоголя, спокойно предадим его на поругание многочисленным врагам и недоброжела­телям. <...> Итак, мое мнение состоит в следующем: книгу, вероятно, вами уже напечатанную, если слухи об ней справедливы, не выпускать в свет ("Выбранные места...". -- Э. Б"Предуведомление" к "Ревизору" и новой его развязки совсем не печатать; вам, мне и С. П. Шевыреву написать к Гоголю с полною откровен­ностью наше мнение" (Акса. История. С. 160).

5

6 "А вас прошу, моя добрая Юлия, или по-русски Улинька, что звучит еще приятней, <...> вас прошу, если у вас будет свободное время в вашем доме, набрасывать для меня слегка малень­кие портретики людей, которых вы знали или видаете теперь, хотя в самых легких и беглых чертах. Не думайте, чтоб это было трудно. Для этого нужно только помнить человека и уметь его себе представить мысленно" (т. 13, с. 262).

7 Обескураженный неожиданной для него встречей "Выбранных мест...", Гоголь пытается найти какие-нибудь оправдания и объяснить появление книги практической надобностью для продолжения работы над "Мертвыми душами". Эти же объяснения найдем мы и в письме Гоголя к Данилевскому от 18 марта 1847 г.: "Нынешняя книга моя есть только свидетельство того, какую возню нужно было мне поднимать для того, чтобы "Мертвые души" мои вышли тем, чем им следует быть" (т. 13, с. 261).

8 "Выбранные места из переписки с друзьями", опубликованную в "Современнике" N 2 за 1847 г. В статье Белин­ский писал: "... горе человеку, которого сама природа создала художником, горе ему, если, недовольный своею дорогою, он ринется на чужой путь! На этом новом пути ожидает его неминуемое падение, после которого не всегда бы­вает возможно возвращение на прежнюю дорогу" (Белинский В. Г. Т. 10. С. 77). В письмах Белинский был еще резче в оценках и называл книгу Гоголя "гнус­ной".

9 Эта встреча Белинского, Герцена и Анненкова в Париже состоялась 17 июля 1847 г.

10 ­новенные духовные мучения. Отголоски их слышны не только в письме к Белин­скому, но и в письме к Аксакову: "... войдите в мое положение, почувствуйте трудность его и скажите мне сами: как мне быть, как, о чем и что могу я теперь писать? <...> душа моя изныла, как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным. <...> Знаю только, что сердце мое разбито и деятельность моя отнялась. <...> Друг мой! я изнемог" (т. 13, с. 346--347). Об этом же писал Гоголь и в "Авторской исповеди": "Все согласны в том, что еще ни одна книга не произвела столько разнооб­разных толков, как Выбранные места из переписки с друзьями. И что всего замечательней, чего не случилось, может быть, доселе еще ни в какой литературе, предметом толков и критик стала не книга, но автор. Подозрительно и недо­верчиво разобрано было всякое слово, и всяк наперерыв спешил объявить источ­ник, из которого оно произошло. Над живым телом еще живущего человека произ­водилась та страшная анатомия, от которой бросает в холодный пот даже и того, кто одарен крепким сложением" (т. 8, с. 432). Реакцию Белинского при получении письма Гоголя запечатлел Анненков: "В Париж пришел также и ответ Гоголя на письмо Белинского из Зальцбрунна. Грустно замечал в нем Гоголь, что опять повторилась старая русская история, по которой одно неосновательное убеж­дение или слепое увлечение непременно вызывает с противной стороны другое, еще более рискованное и преувеличенное, посылал своему критику желание душевного спокойствия и восстановления сил и разбавлял все это мыслями о серьезности века, занимающегося идеей полнейшего построения жизни, какого еще и не было прежде. Что он подразумевал под этим построением, письмо не высказывало и вообще не отличалось ясностью изложения. Белинский не питал злобы и ненависти лично к автору "Переписки", прочел с участием его письмо и заметил только: "Какая запутанная речь; да, он должен быть очень несчастлив в эту минуту" (Ан. С. 365).

1* Через полгода Щепкин писал Гоголю по поводу той же "Развязки Реви­зора": "Прочтя ваше окончание "Ревизора", я бесился на самого себя, на свой близорукий взгляд, потому что до сих пор я изучал всех героев "Ревизора", как живых людей; я так много видел знакомого, так родного, и так свыкся с Городни­чим, Добчинским и Бобчинским в течение десяти лет нашего сближения, что отнять их у меня и всех вообще,-- это было бы действие бессовестное. Чем вы их мне замените? Оставьте мне их, как они есть. Я их люблю, люблю со всеми слабостями. Не давайте мне никаких намеков, что это-де не чиновники, а наши страсти; нет, я не хочу этой переделки; это люди настоящие, живые люди, между которых я возрос и почти состарился... Нет, я вам их не отдам! не дам, пока существую! После меня переделывайте хоть в козлов; а до тех пор я не уступлю вам Держиморды, потому что и он мне дорог". (Записки и письма М. С. Щепкина, 190.)

­лебный.

3* В четвертом письме "Выбранных мест", озаглавленном "О том, что такое слово", находится такой отзыв о Погодине: "Наш приятель П. торопился всю свою жизнь, спеша делиться всем со своими читателями, не разбирая, созрела ли мысль в его собственной голове, словом,-- выказывал себя перед читателем, себя всего во всем своем неряшестве... Тридцать лет работал и хлопотал, как муравей, этот человек,-- и ни один человек не сказал ему спасибо; ни одного признательного юноши я не встретил, который бы сказал, что он обязан ему каким-нибудь светом или прекрасным стремлением к добру" и т. д.

"Моей ненависти против Погодина никто не отыскал в этих словах о Погодине из людей, которым не знакомы наши отношения. Их увидели вы потому, что взглянули глазами уже предубежденными... Если же кто и отыщет в них следы ненависти и озлобления моего против Погодина, тогда бесчестье мне, а не Погодину. Кто ж тут выиграл, я или Погодин? Кому слава, мне или ему? Разве и теперь не называют меня, даже близкие мне люди, лицемером, двуличным человеком, играющим комедию даже в том, что есть святейшего человеку? Или ты думаешь, легко это вынести? Это еще бог весть, какая из оплеух посильнее для того, чтобы вынести, эта ли, или та, ко­торую я дал, по вашему мнению, Погодину" (Письма, III, 392).

5* Оторванный от России и от непосредственных наблюдений над русской жизнью, Гоголь всеми способами старался чем-нибудь возместить это отсутствие собственных наблюдений. С тою же просьбою о присылке "портретиков" он обра­щается к жене своего друга Данилевского (Письма, III, 415) 6"поработать за него грудью" -- записывать нужное ему для продолжения "Мертвых душ". "Погодин, мне кажется, многое бы мог записать, что услышит от простых людей и купцов, с которыми ему весьма часто прихо­дится говорить. Мне бы очень нужно было иметь всегда у себя в ящике один-другой портрет, набросанный ловкою рукою, хотя и бегло, с человека, которого бы можно было назвать типом и представителем своего сословия в его современном, нынеш­нем виде" (Письма, III, 403). С тою же просьбою прислать ему всевозможные свои жизненные наблюдения, как материал для его романа. Гоголь обратился к ряду петербургских друзей, обратился к своим читателям в предисловии ко второму изданию первого тома "Мертвых душ". В "Авторской исповеди" Гоголь с огорче­нием писал; "Я думал, что, может, хоть пять-шесть человек захотят исполнить мою просьбу так, как я желал... Но на мои приглашения я не получил записок; в журналах мне отвечали насмешками".

6* Этим письмом начинаются сношения Гоголя,-- сначала заочные, потом и лич­ные,-- со священником о. Матвеем, ржевским протоиереем, фанатико-изувером, имевшим самое гибельное влияние на Гоголя. О. Матвея рекомендовал Гоголю граф А. П. Толстой. Письма о. Матвея к Гоголю до нас не дошли, и о характере их мы можем заключить только по ответным письмам Гоголя.

"Переписки" Гоголь восстает против "одностороннего взгля­да", что всякий театр есть соблазн и препятствие к спасению души. "Высший театр,-- писал Гоголь,-- это такая кафедра, с которой можно много сказать миру добра". Изувер о. Матвей напал за это на Гоголя, укоряя его, что он "посылает людей в театр, а не в церковь".

­ром перешел в наступление, находил его обвинения "нападеньями невпопад", писал, что Белинский далеко сбился с прямого пути, и обращал к самому Белинскому слова, с. которыми тот обратился к Гоголю: "Опомнитесь, вы стоите на краю безд­ны!" Но потом Гоголь уничтожил это письмо и послал Белинскому вышеприво­димый мягкий ответ. Первое письмо, восстановленное по разорванному черновику, см. в Письмах, IV, 32.