Анри Труайя: Николай Гоголь
Часть II. Глава VII. Мертвые души

Глава VII. Мертвые души

Нет другого произведения, над которым бы Гоголь работал с такой страстью, такой мукой, в которое он вложил бы столько надежд, как «Мертвые души». Как-то быстро забавная история об этом шельмеце, скупающем по дешевке души умерших мужиков, чтобы заложить их затем, как живых крепостных, в Земельный кредит, воодушевила его, раззадорила воображение. Он принялся за работу с восторгом, не думая о том, насколько растянется этот труд и куда заведет его идея.

«Пушкин находил, что сюжет „Мертвых душ“ хорош для меня тем, что дает полную свободу изъездить вместе с героем всю Россию и вывести множество самых разнообразных характеров, – напишет он в своей „Авторской исповеди“. – Я начал было писать, не определивши себе обстоятельного плана, не давши себе отчета, что такое именно должен быть сам герой. Я думал просто, что смешной проект, исполненьем которого занят Чичиков, наведет меня сам на разнообразные лица и характеры; что родившаяся во мне самом охота смеяться создаст сама собою множество смешных явлений, которые я намерен был перемешать с трогательными».

дворян, показав их характеры в карикатурном виде. Это типичный плутовской роман, прославленным образчиком которого является «Жиль Блаз» Лесажа и чьи художественные приемы были использованы некоторыми русскими писателями начала века, в частности Ф. В. Булгариным, чей роман «Иван Выжигин» имел оглушительный успех. Гоголь, разумеется, не забыл «Дон Кихота» Сервантеса, еще один авантюрный роман, или «Илиаду» и «Одиссею». Эти великие произведения вдохновляют на творческий подвиг. Чем больше он размышляет над сюжетом романа, тем большую глубину он в нем находит. И он мечтает сам написать поэму, эпопею. Эпопею о серости и скудости провинциального быта, поскольку действие, разумеется, должно происходить в провинции. Но о провинции сам Гоголь знает так мало! Ведь с девятнадцати лет он живет в Петербурге, в Москве, за границей. Он знает уездные русские города так, как их может знать путешественник, остановившийся на несколько часов в гостинице, на постоялом дворе. А однообразную русскую равнину он видел, главным образом, из окон дилижанса. И все же рассказы других людей, наложившиеся на беглые личные впечатления, позволяют ему ярко представить себе этот мир мелкопоместного дворянства и мелкого чиновничества, с которым он почти не сталкивался.

«Ревизоре» он отобразил один из этих сонных городков, утопающих в грязи. В «Мертвых душах» мы снова видим тот же привычный фон, то же серое небо, тех же людишек, обреченных на лень и безделье, тщеславных, лживых, заросших грязью, закоренелых взяточников. Как и в «Ревизоре», это тихое болото внезапно всколыхнуло появление какой-то никому не известной, таинственной личности, которая прибыла вроде бы из туманной и далекой столицы. В первом случае это был Хлестаков, во втором – Чичиков. Но в «Ревизоре», вследствие театральных условностей, все действующие лица комедии сами приходили к Хлестакову, тогда как в «Мертвых душах» сам Чичиков приезжает поочередно ко всем главным героям романа. А кто же такой этот самый Чичиков, чье имя растягивается, словно спираль пружины, что же, собственно говоря, он собой представляет?

Это самозванец, как и Хлестаков, поскольку он без конца лжет своему окружению. Но ложь Хлестакову давалась легко, она была абсурдной и пьянящей. Чичиков же лжет осмотрительно, основательно, для достижения практических целей. Автор внезапно обнаруживает, что эти сделки, эти темные делишки с мертвыми душами, которые он сначала полагал простым предлогом для явления Чичикова дома у действующих лиц, на самом деле приводят к опасным философским выводам. Не является ли извращенным гротеском сама идея приобретать людей, которых больше нет в живых, и временно возвращать их к жизни, хотя бы в глазах чиновников? А тот, кто занимается этим странным оживлением мертвецов, не является ли он чем-то похуже простого фальсификатора? Если бы Чичиков ограничился тем, что покупал живых крепостных, обводя продавцов вокруг пальца, он был бы самым обычным мошенником. Но, покупая мертвых крепостных, он добавляет к своему жульничеству оттенок фантасмагории. На этот раз, почти независимо от воли автора, не характер героя диктует действие романа, но, наоборот, действие придает характеру героя необычные черты. Гоголь чувствует запах серы. Он напишет Шевыреву: «Уж с давних пор только и хлопочу о том, чтобы после моего сочинения насмеялся бы вволю человек над чертом».[345]

Все же, если он и думает о дьяволе, создавая Чичикова, то это – дьявол очень своеобразный – второстепенный чертик, бес пошлости, скаредности и уюта, отнюдь не люцифер в адском пламени, специализирующийся на ужасных преступлениях и все отрицающий мастер противоречия. Это всего лишь его посланник, трудолюбивый, чистенький и заурядный, «черт во фраке», который жив мелкими сделками, компромиссами, бездарной ложью и пошлым враньем. Этот демон не имеет дела с какими-то исключительными людьми. Он не интересуется ни святыми, ни убийцами. Его клиентура – не избранные представители рода человеческого, но кто попало. И с ними он быстро находит общий язык. Его внешний вид внушает доверие. Его речь – совершенно такая, как следует. Он абсолютно «такой же, как все». И потому он не вызывает подозрений.

свидетельствуют о принадлежности Чичикова к роду человеческому. Воплотившись в человека, он принял бремя всех ограничений, налагаемых плотью, но и получил доступ ко всем наслаждениям. Он одновременно и человек, и дьявол. Дьявол, поскольку он воплощает все, что есть самого низкого в человеке. Дьяволочеловек, подобно тому, как Христос является Богочеловеком. Подобно художнику А. А. Иванову, который в течение многих лет писал явление Христа народу, Гоголь в течение многих лет писал явление дьявола народу. Дьявола абсолютно заурядного. Чичиков, – говорит он, – «не красавец, но и не дурной наружности, не слишком толст, не слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так чтобы слишком молод». Сразу после того, как он поселился в гостинице губернского города N, он отправляется с визитом ко всем городским сановникам. Своими приятными манерами он тотчас же всех очаровал. Искусно подлаживаясь к своим собеседникам, он сумел для каждого найти такие слова и обороты, что каждый чувствовал себя польщенным, и ни у кого не возникало никаких подозрений.

«Шла ли речь о лошадином заводе, он говорил и о лошадином заводе, – пишет Гоголь, – говорили ли о хороших собаках, и здесь он сообщал очень дельные замечания; трактовали ли касательно следствия, произведенного казенною палатою, – он показал, что ему небезызвестны и судейские проделки; было ли рассуждение о бильярдной игре – и в бильярдной игре не давал он промаха; говорили ли о добродетели, и о добродетели рассуждал он очень хорошо, даже со слезами на глазах; об выделке горячего вина, и в горячем вине знал он прок; о таможенных надсмотрщиках и чиновниках, и о них он судил так, как будто бы сам был и чиновником, и надсмотрщиком. О чем бы разговор ни был, он всегда умел поддержать его».[346]

умственная акробатика, достигает настоящего совершенства. Как только он входит в новый дом, он, приспосабливаясь, подобно хамелеону, меняет свою манеру общения с хозяевами. Однако, несмотря на эти метаморфозы, он никогда не теряет из виду цель своих посещений: покупку мертвых душ. Разумеется, предлагая эту мрачную сделку, он меняет всякий раз оттенки и тонкости своего обращения. Да и ответы, которые он получает, тоже весьма разнообразны и показательны. От удивления каждый помещик, сидящий в своей глуши, раскрывает свою психологию, свою медвежью природу. Тем не менее ни один из них не возражает против такой гнусной махинации. В зависимости от своего темперамента они удивляются, выказывают недоверие, смеются, хитрят, просят время на раздумье, заламывают несуразную цену, но ни один из них ни разу не возмутился. Только помещик Манилов усомнился, не будет ли это предприятие, эта негоция «несоответствующею гражданским постановлениям и дальнейшим видам России». Но Чичикову не составляет труда его успокоить, поскольку тот испытывает отвращение к любым осложнениям. Словно разум собеседников Чичикова помрачился, а душа заледенела. Крепостническая патриархальная дикость подготовила их к мысли, что в человеке все продается: и тело, и душа. Они не чувствуют мрачной непристойности сделки, которая закабалила бы мужика даже по ту сторону могилы. Общая фантастичность общественного порядка делает их поведение анекдотичным. Их любовь к осязаемым ценностям сего мира мешает им заметить, что они перешли уже грань фантасмагоричного, невероятного. Чичиков их убеждает одного за другим. Они составляют списки умерших крестьян, указывая цену за каждую душу. Смехотворную цену. Но и это – нежданная прибыль, когда речь идет об умерших крестьянах, от которых больше нет никакого проку.

По мере того как растет количество мертвых душ, возрастает и оптимизм Чичикова. Всех этих призраков, владельцем которых он сделался, он якобы переселит по суду в какую-нибудь отдаленную, захолустную губернию, купленную за копейку, в Таврическую или в Херсонскую. Он назовет эту несуществующую деревню хотя бы Чичикова слободка. И он заложит все без труда, он в этом уверен, в Земельный кредит. Тогда, наконец, он станет богат и получит доступ ко всем удовольствиям, которые могут дать деньги. Ведь Гоголь не считает Чичикова просто скупщиком и мошенником. Деньги для него не являются самоцелью. Самое большее – средством жить в свое удовольствие и чувствовать себя в обществе непринужденно.

«В нем, – пишет Гоголь, – не было привязанности собственно к деньгам для денег; им не владели скряжничество и скупость. Нет, не они двигали им: ему мерещилась впереди жизнь во всех довольствах, со всеми достатками; экипажи, дом, отлично устроенный, вкусные обеды – вот что беспрерывно носилось в голове его. Чтобы наконец потом, со временем, вкусить непременно все это… И все, что ни отзывалось богатством и довольством, производило на него впечатление, непостижимое им самим».[347]

Позитивист по убеждениям, Чичиков отрицает абсолютную ценность добра и зла. Он готов был все преодолеть, переступить любой порог, если речь пойдет о повышении достатка, а значит, и комфорта. Насколько мало его заботила чистота нравственная, настолько сильно он беспокоился о чистоте внешней, физической. «Он всякие два дня переменял на себе белье, – пишет Гоголь, – а летом во время жаров, даже и всякий день: всякий сколько-нибудь неприятный запах уже оскорблял его. По этой причине он всякий раз, когда Петрушка (его лакей, который имел свой собственный запах, отзывавшийся несколько жилым покоем) приходил раздевать его и скидавать сапоги, клал себе в нос гвоздичку».[348]

Его любимое мыло – особенный сорт французского, «сообщавшего необыкновенную белизну коже и свежесть щекам». Ему бы хотелось носить только тонкие голландские рубашки. Когда он смотрится в зеркало, он тает от нежности, глядя на свое лицо, такое гладкое, правильное, привычное, благообразное. Он пробует сообщить ему множество разных выражений. Побрившись и потрепав себя ласково по подбородку, говорит себе: «Ах ты, мордашка эдакой!» Он сам восхищается и удивляется своему благополучию, поскольку происхождение его темно и скромно. Вся его прошлая жизнь представляет собой чередование раболепства, стремления обворожить вышестоящих, получения пинков под зад, вручения и получения взяток. Его подвиги начались в школе, где он обирал товарищей, продолжились в таможенном управлении, где он брал взятки с контрабандистов, и, несмотря на судебные преследования, правда, без серьезных последствий, достигли наивысшей точки развития при осуществлении соблазнительной идеи покупки мертвых душ. И в этот раз он снова, кажется, разбогател, и пальцем не пошевелив для создания материальных ценностей. Фокусник, переливающий из пустого в порожнее, он только посмеивается втихомолку, видя успех своего предприятия. Более того, перед открытой шкатулкой он производит по комнате прыжки в одной короткой рубашке, пришлепывая себя весьма ловко пяткой ноги. Эти дьявольские кульбиты степенного и приличного господина предшествуют серьезной работе: сам решился он написать и переписать крепости, чтобы не платить ничего подьячим. Долго и с любовью изучает он имена в реестре, а затем начинает мечтать о собственной женитьбе, о детках. Чичиков сильно заботился о своих потомках. Он не может допустить, чтобы «семя его» бесследно пропало. Единственный доступ, единственный прорыв в жизнь загробную ему может обеспечить произведение на свет потомства. Поскольку ничего нет на том свете, то умереть, не произведя на свет детей, – думает он, – равнозначно тому, чтобы согласиться с тем, чтобы прийти к нулевому финалу в конечном итоге. Представлялось ему, – по собственному выражению, – «и молодое поколение, долженствовавшее увековечить фамилию Чичиковых: резвунчик мальчишка и красавица дочка, или даже два мальчугана. Две и даже три девочки, чтобы всем известно, что он действительно жил и существовал, а не то что прошел по земле какой-нибудь тенью или призраком, – чтобы не было стыдно и перед отечеством». Он боится исчезнуть, как пузырь на поверхности воды, не оставив следа. И эта навязчивая идея напоминает мысль того дьявольского старца, героя второй части «Портрета», который требует, чтобы его изобразили очень точно, чтобы не умереть полностью, чтобы даже после исчезновения «быть на этом свете». Чичиков заявляет: «Я всегда хотел иметь жену, исполнить долг человека и гражданина…» А в тот момент, когда одна из его мошеннических проделок может плохо окончиться, он восклицает, думая об этой самой супруге и предполагаемых детках: «Несчастным я не сделал никого: я не ограбил вдову, я не пустил никого по миру, пользовался я от избытков, брал там, где всякий брал бы… И что скажут потом мои дети? „Вот, скажут, – отец, скотина, не оставил нам никакого состояния!“»[349]

душевное равновесие, опираясь на небытие, на пустое место, на ложь. Но его достояние, хотя и основанное на небытии и предназначенное для небытия, оказывается совершенно реальным. Это – маленькое тепленькое местечко на краю бездны. Только и всего. Его честолюбивые мечты, это – мечты достопочтенного буржуа. Хороший дом, преданные слуги, нарядная одежда, красивый выезд, уважение соседей, благорасположение вышестоящих лиц… Главное, не следует видеть в нем гениального обманщика, опьяненного своим всемогуществом. Если он и плутует в игре, где на кону стоят жизнь и смерть, то прибыль он получит очень незначительную. Если он и проявляет необыкновенную изобретательность, то это для того, чтобы сколотить весьма заурядный капиталец.

неуверенность. Всякий раз, как он приобретает новую партию мертвых душ, мы радуемся вместе с ним его успеху. Как только на его дороге возникает препятствие, мы опасаемся, как бы его не разоблачили и не наказали. По правде говоря, хоть мы и осуждаем Чичикова, мы – на его стороне. И тому есть три причины.

Во-первых, приобретая мертвые души, хоть и за гроши, Чичиков не обкрадывает хозяев, поскольку крестьяне, о которых идет речь, покоятся на кладбище и от них нет никакого проку в хозяйстве. Более того, переводя их на имя Чичикова, помещики освобождаются от необходимости платить налоги за умерших крестьян. Пострадает одно только государство, поскольку Чичиков подаст список людей, которых уже нет в живых, в качестве гарантии крупного займа. Однако государство, это – нечто безличное, это – лицо безымянное. Никто не сможет осудить гоголевского героя от имени конкретной жертвы. Это можно сделать только во имя нравственного начала. Покупая то, что не существует реально, Чичиков наносит вред лишь тому, что не существует реально.

Во-вторых, как можно было бы упрекать Чичикова в том, что он покупает мертвые души в стране, где законы позволяют покупать души живые? Разве не является более преступным обрекать живых на рабство, чем переносить имена мертвых людей из одного списка в другой?

В-третьих, те ничтожные людишки, которых Чичиков просит одного за другим уступить ему мертвые души, настолько мало знакомы с нравственными началами, что Чичикова, по контрасту с ними, можно и извинить за его действия. Герой нашей книги может развиваться и благоденствовать только из-за глупости, вульгарности, самодовольства, лени обитателей этого губернского городка и его окрестностей.

«Город с его пересудами…»

Собеседники Гоголя, проходящие перед нами, представляют собой удивительную вереницу человеческих грехов и монстров, ими ослепленных. Подобно губернатору из «Ревизора», читатель внезапно видит перед собой лишь «свиные рыла» вместо лиц. Каждый из них носит говорящее имя, которое раскрывает его сущность и подчеркивает его экстравагантность. Так, по-русски фамилия слащавого медоточивого Манилова напоминает о соблазне, о прельщении. Фамилия Ноздрева, этого хвастуна, который ходит, задравши нос и презрительно выпятив нижнюю губу, происходит от русского слова «ноздря». Имя Собакевича, злого, как собака, образовано как раз от «собаки». Имя Коробочки, этой дубинноголовой старухи, которая так закрыта, что в нее не вложишь ничего нового, как раз коробочку и означает. Что же до Плюшкина, этого ужасного скряги, его имя происходит от русской плюшки, то есть булочки, лепешки. И действительно, если подумать, Плюшкин – не только человек, но и лепешка, сухая галета, точно так же, как Коробочка – и есть коробочка в женской одежде, Ноздрев – гигантская ноздря на двух ногах, а Собакевич – неуклюжая мощная собака с взъерошенной шерстью.

– бесплодной мечтательности, Ноздрев – плутовства, Собакевич – грубости, Коробочка – глупости, Плюшкин – скупости… Нет, создавая эти типажи, Гоголь сумел вложить в них столько жизни, что они не превратились в бестелесные аллегорические фигуры, а приобрели живые и сложные характеры настоящих людей. Плюшкин, это не скупец вообще, но конкретный человек, узнаваемый среди тысяч скупцов. Никто не спутает Ноздрева с каким-нибудь другим краснобаем. Коробочка тоже неповторима, хоть и является воплощением типично женской глупости. А второго Собакевича не найти, хоть он и является воплощением типично мужской неуклюжести. При этом всех их объединяет одна общая черта. Продавцы мертвых душ, они и сами являются мертвыми душами. Они разговаривают, ходят, спят, едят, как живые, но за этой обманчивой внешностью нет ни капли человеческого сознания. «Казалось, в этом теле совсем не было души», – пишет Гоголь о Собакевиче. Он мог бы это же сказать обо всех действующих лицах своей книги. И это замечание делает еще более ужасным контраст между духовной пустотой помещиков и их привилегированным положением владельцев человеческих жизней.

Первый, к кому приезжает Чичиков, это – Манилов, белокурый, слащавый, ленивый и несостоятельный до тошноты человека. Сердце его переполняет добродушие, он любит весь мир. Но странное безволие не дает ему и пальцем пошевелить. Предаваясь бесконечным размышлениям, он говорит себе, «как хорошо было, если бы вдруг от дома провести подземный ход или через пруд выстроить каменный мост, на котором бы были по обеим сторонам лавки, и чтобы в них сидели купцы и продавали разные мелкие товары, нужные для крестьян». На его письменном столе лежит книжка, заложенная закладкою на четырнадцатой странице, «которую он постоянно читал вот уже два года». Ни о ком он не говорит дурного слова. Положа руку на сердце, он вздыхает: «Как было бы в самом деле хорошо, если бы жить эдак вместе, под одною кровлею, или под тенью какого-нибудь вяза пофилософствовать о чем-нибудь!» Но, когда Чичиков открывает ему цель своего визита, он роняет трубку на пол и разевает рот:

– «Как-с? Извините… я несколько туг на ухо, мне послышалось престранное слово…

– Я полагаю приобресть мертвых, которые, впрочем, значились бы по ревизии, как живые, – сказал Чичиков.

– Я?…нет, я не то, – сказал Манилов, – но я не могу постичь… извините… я, конечно, не мог получить такого блестящего образования, какое, так сказать, видно во всяком вашем движении; не имею высокого искусства выражаться… Может быть, здесь… в этом, вами сейчас выраженном изъяснении… скрыто другое… Может быть, вы изволили выразиться так для красоты слога?

– Нет, – подхватил Чичиков, – нет, я разумею предмет таков, как есть, то есть те души, которые точно уже умерли… Мы напишем, что они живые, так, как стоит действительно в ревизской сказке. Я привык ни в чем не отступать от гражданских законов, хотя за это и потерпел на службе.

– Неужели вы полагаете, что я стану брать деньги за души, которые в некотором роде окончили свое существование?..»

Совсем по-другому реагирует бестолковая Коробочка. Если Манилов – мечтатель, то она-то уж твердо стоит на земле.

«– Мертвые души? Нешто хочешь ты их откапывать из земли?.. Право, не знаю, – произнесла хозяйка с расстановкой. – Ведь я мертвых никогда не продавала… Право, я боюсь на первых-то порах, чтобы как-нибудь не понести убытку. Может быть, ты, отец мой, меня обманываешь, а они того… они больше как-нибудь стоят…

– Послушайте, матушка… эх какие вы! что ж они могут стоить? Рассмотрите: ведь это прах. Понимаете ли? это просто прах».

«Право, – отвечала помещица, – мое такое неопытное вдовье дело! лучше ж я маненько повременю, авось понаедут купцы, да применюсь к ценам».

Наконец, она уступает всех покойников своей деревеньки за пятнадцать рублей ассигнацией, и Чичиков составляет списочек мужичков.

«полными румяными щеками», с белыми, как снег, зубами и «черными, как смоль», бакенбардами. Кутила, говорун, хвастун, задира, грубый хохотун. Он сходится с вами на короткую ногу за пять минут, а всю остальную жизнь будет вас шельмовать и всячески вам гадить. Дома он больше дня не может усидеть и постоянно желает биться об заклад, играть в карты, ввязаться в какую-нибудь историю или меняться. Ружье, собака, лошадь – он желает менять все и на что угодно. Он соврет – недорого возьмет. Известный мастер обмана и подлога, он тут же чувствует, что Чичиков что-то затеял, едва только тот заговорил с ним о мертвых душах; он настойчиво требует объяснений и отказывается верить его отговоркам. «Врешь! Врешь, брат!» – весело восклицает он. И, утомленный тысячью нелепых предложений, Чичиков соглашается сыграть на души в шашки. Однако Ноздрев плутует. Разгорается ссора. Побагровевший от гнева Ноздрев, схватив в руку тяжелый черешневый чубук, велит своим крепостным бить своего гостя. Чичиков еле спасся благодаря нежданному прибытию капитана-исправника. На этот раз он уезжает несолоно хлебавши. Ни одной мертвой души в его ягдташе.

«средней величины» медведя. «Для завершения сходства, – пишет Гоголь, – фрак на нем был совершенно медвежьего цвета, рукова длинны, панталоны длинны, ступнями ступал он и вкривь и вкось и наступал беспрестанно на чужие ноги». Мрачный, крепкий и на диво стаченный, звероподобный, недоброжелательный Собакевич – в отличие от Манилова – не любит хорошо отзываться ни о ком из своих соседей. Главной его заботой является пропитание. Он не ест, он заглатывает.

«Возьмите барана», – говорит он Чичикову. «Это бараний бок с кашей! Это не те фрикасе, что делаются на барских кухнях из баранины, какая суток по четыре на рынке валяется! Это все выдумали доктора немцы да французы; я бы их перевешал за это! Выдумали диэту, лечить голодом! Что у них немецкая жидкокостная натура, так они воображают, что и с русским желудком сладят! Нет, это все не то, это все выдумки, это все… У меня не так. У меня когда свинина, всю свинью давай на стол; баранина – всего барана тащи, гусь – всего гуся! Лучше я съем двух блюд, да съем в меру, как душа требует».

Итак, у Собакевича за столом подкрепляются не ради желудка, а ради души. Материальная пища вместо пищи духовной. Поэтому он не проявляет ни малейшего удивления, когда Чичиков ему предлагает свою странную сделку. Мертвые души? Найдутся, почему не быть. И, не моргнув глазом, он запрашивает по сто рублей за штуку. Чичиков возмущенно протестует.

«Да чего вы скупитесь? – сказал Собакевич. – Право, недорого! Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все как на отбор. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не то, как бывает московская работа, что на один час, прочность такая, сам и обобьет, и лаком покроет!»

«А Пробка Степан, плотник? Я голову прозакладую, если вы где сыщете такого мужика. Ведь что за силища была! Служи он в гвардии, ему бы Бог знает что дали, трех аршин с вершком ростом!»

Чичиков опять хотел заметить, что и Пробки нет на свете; но Собакевича, как видно, пронесло; полились такие потоки речей, что только нужно было слушать:

«Милушкин, кирпичник! мог поставить печь в каком угодно доме. Максим Телятников, сапожник: что шилом кольнет, то и сапоги, что сапоги, то и спасибо, и хоть бы в рот хмельного! А Еремей Сорокоплехин! да этот мужик один станет за всех, в Москве торговал, одного оброку приносил по пятисот рублей. Ведь вот какой народ! Это не то, что вам продаст какой-нибудь Плюшкин».

«Но позвольте, – сказал наконец Чичиков, изумленный таким обильным наводнением речей, которым, казалось, и конца не было: – Зачем вы исчисляете все их качества, ведь в них толку теперь нет никакого, ведь это все народ мертвый. Мертвым телом хоть забор подпирай, говорит пословица».

«Да, конечно, мертвые, – сказал Собакевич, как бы одумавшись и припомнив, что они в самом деле были уже мертвые, а потом прибавил: – Впрочем, и то сказать: что из этих людей, которые числятся теперь живущими? Что это за люди? мухи, а не люди».

«Да все же они существуют, а это ведь мечта».

«Ну нет, не мечта! Я вам доложу, каков был Михеев, так вы таких людей не сыщете: машинища такая, что в эту комнату не войдет: нет, это не мечта! А в плечищах у него была такая силища, какой нет у лошади; хотел бы я знать, где бы вы в другом месте нашли такую мечту!»

Померившись силами с Собакевичем, он навещает Плюшкина, скрягу, который удивляет его своим старушечьим лицом, острым взглядом маленьких глаз, залоснившимся от грязи нарядом. С виду этого богача можно принять за нищего. Он так любит деньги, что не может решиться потратить ни единой копейки на улучшение своего хозяйства. Сделавшись совершенно бесчувственным и став невосприимчивым и безучастным ко всему на свете, он порвал со своими друзьями, со своими детьми и живет в одиночестве, наедине со своими цифрами. Ему безразлично, что его крестьяне умирают с голоду. Для всей дворни, сколько ни было ее в доме, были одни только сапоги, которые должны были всегда находиться в сенях. «Всякий призываемый в барские покои обыкновенно отплясывал через весь двор босиком, но, входя в сени, надевал сапоги и таким уже образом являлся в комнату», – пишет Гоголь. И еще: «Он уже позабывал сам, сколько у него было чего, и помнил только, в каком месте стоял у него в шкапу графинчик с остатком какой-нибудь настойки, на котором он сам сделал наметку, чтобы никто воровским образом ее не выпил, да где лежало перышко или сургучик». Услышав, что он может продать мертвые души, старик возликовал. Это дельце как раз в его вкусе! Он продает прах, а получает наличные звонкой монетой. Тем не менее он соглашается не сразу, а немилосердно торгуется. И Чичиков покупает у него не одни только мертвые души, но еще и беглых, то есть живых крестьян, сбежавших из поместья и бесконтрольно шатающихся где-то. Для Чичикова что беглые, что мертвые – без разницы, поскольку ему их не кормить, а имена их есть в ревизских сказках.

«чудным образом, как спят одни только те счастливцы, которые не ведают ни геморроя, ни блох, ни слишком сильных умственных способностей».[350] На следующий день он просыпается свежим и бодрым, достает свой письменный прибор и составляет купчие и списки, чтобы поскорее кончить все и оформить официально. Эта работа кажется ему творческой, созидательной и доставляет ему огромное удовольствие.

«Когда он взглянул потом на эти листики, – пишет Гоголь, – на мужиков, которые точно были когда-то мужиками, работали, пахали, пьянствовали, извозничали, обманывали бар, а может быть, и просто были хорошими мужиками, то какое-то странное, непонятное ему самому чувство овладело им. Каждая из записочек как будто имела какой-то особенный характер, и через то как будто бы самые мужики получали свой собственный характер. Мужики, принадлежавшие Коробочке, все почти были с придатками и прозвищами. Записка Плюшкина отличалась краткостию в слоге: часто были выставлены только начальные слова имен и отчеств, и потом две точки. Реестр Собакевича поражал необыкновенною полнотою и обстоятельностию: ни одно из похвальных качеств мужика не было пропущено: об одном было сказано „хороший столяр“, к другому приписано было „смыслит и хмельного не берет“. Означено было также обстоятельно, кто отец, и кто мать, и какого оба были поведения; у одного только какого-то Федотова было написано: „отец не известно кто, а родился от дворовой девки Капитолины, но хорошего нрава и не вор“… Смотря долго на имена их, он умилился духом и, вздохнувши, произнес: „Батюшки мои, сколько вас здесь напичкано! что вы, сердечные мои, поделывали на веку своем? как перебивались?“»

Но это состояние умиления, в которое пришел Чичиков, длилось недолго. Приобретя огромное количество покойников, он понимает, что выглядит человеком богатым и влиятельным. При этом он не чувствует себя виноватым. А что плохого он сделал? Как благонамеренный гражданин, он выполнил все требования закона и как следует оформил сделку. Если в присутственных местах считают, что купленные им крестьяне живы, значит, они живы, несмотря на службы за упокой души и кресты на кладбищах. Ведь если живые и здоровые крестьяне попадают по ошибке писаря в колонку умерших, это означает, что их больше нет в живых, хотя каждый может увидеть их за работой в своей деревне. Чичиков в вопросе жизни и смерти считает подлинным и более важным не тот учет, который ведет Бог, но тот, который ведут чиновники. Переход от жизни к смерти является не ужасным событием, происходящим по воле Всевышнего, но пустячной записью в книге, произведенной рукою бухгалтера, счетовода. Стирается граница между присутствием и отсутствием. Бытие и небытие меняются местами. И на этой-то чудовищной путанице Чичиков, кругленький, сияющий и бодренький, и обосновывает свою победу.

А между тем обман честного «приобретателя» грозит раскрыться. Болтун Ноздрев нечаянно смущает все общество. Затем, с первыми лучами солнца, в город приезжает Коробочка, чтобы попытаться разузнать, «почем ходят мертвые души» и уж не промахнулась ли она, продав их, может быть, «втридешева». Языки начинают работать, идут разные толки. Солидные чиновники приходят в недоумение. Светские дамы подозревают Чичикова в том, что он плетет козни с целью увезти губернаторскую дочку. Все что ни есть поднялось; как вихорь взметнулся дотоле, казалось, дремавший город. Вылезли из нор все байбаки, которые позалеживались в халатах по нескольку лет дома. Показались в гостиных помещики, о которых и не слышно было никогда, которых и не видно было так давно, что их считали уже умершими. На улицах в большом количестве показались неведомые экипажи. В умах поднялось смятение. От этих забот и тревог чиновники даже похудели. Все стараются понять, кто же он такой. «Все поиски, произведенные чиновниками, – пишет Гоголь, – открыли им только то, что они наверное никак не знают, что такое Чичиков, а что, однако же, Чичиков что-нибудь да должен быть непременно… Такой ли человек, которого нужно задержать и схватить как неблагонамеренного, или же он такой человек, который может сам схватить и задержать их всех как неблагонамеренных».

что в затуманенных умах горожан уже стала представлять собой какую-то угрозу. Самые толковые с виду люди собрались на совет, чтобы попытаться узнать, действует ли он в своих личных интересах или же государственных, является ли он врагом рода человеческого или же это – подосланный чиновник из канцелярии генерал-губернатора, нужно ли его преследовать по закону или же искать его покровительства. Почтмейстер полагает, что это – не кто другой, как знаменитый разбойник, капитан Копейкин, и рассказывает во всех подробностях его историю: но суть в том, что Копейкин – без руки и без ноги, а у Чичикова руки-ноги – на месте. Некоторые чиновники забрели еще дальше и предположили, что Чичиков, это – Наполеон, выпущенный англичанами с острова Святой Елены, а то, может быть, и сам Антихрист. Толки усиливаются. Мистически настроенный малограмотный народ смущен. Прокурор так напуган всей этой суматохой, что ни с того ни с сего умирает. Когда прибегает врач, чтобы произвести кровопускание, он видит перед собой одно только бездушное тело. «Тогда только с соболезнованием узнали, что у покойника была, точно, душа, хотя он по скромности своей никогда ее не показывал», – пишет Гоголь. Уже в некоторых домах Чичикова не приказано принимать. Предчувствуя грозу, он укладывает чемодан. Подобно Хлестакову из «Ревизора», он уезжает на тройке, оставляя позади себя целый мир, потрясенный собственными вздорными выдумками. Но если в «Ревизоре» автор остается в городе, чтобы описать смятение «жертв», то в «Мертвых душах» он сопровождает своего героя, который мчится по столбовым дорогам России. Бричка его несется так быстро, что кажется, будто неведомая сила подхватила ее на крыло к себе, и волшебные кони несутся вихрем. Летит с обеих сторон лес, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и спицы в колесах смешались в один гладкий круг.

«Не так ли и ты, Русь, – пишет Гоголь, – что бойкая необгонимая тройка, несешься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, все отстает и остается позади. Остановился пораженный Божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? Что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях? Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке? заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится, вся вдохновенная Богом!.. Русь, куда же несешься ты, дай ответ? Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земли, и косясь постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».

Это вдохновенное лирическое отступление, которым завершается книга, на самом деле – всего лишь ловкий трюк. Не так легко было избавить Чичикова от справедливого возмездия и в то же время сделать так, чтобы и читатель не был возмущен этой безнаказанностью. Летящая птица-тройка не только помогает Чичикову спастись бегством, она еще отвлекает наше внимание от причин, вынудивших его бежать. В самом деле, каким образом с помощью законов человеческого общества можно было бы оценить правовые последствия проделок посланца дьявола? Вот и пришлось устроить так, чтобы он ускользнул от тех, кто его изобличил, в облаке пыли, под звон бубенцов, неуловимый, неугомонный, неузнанный и готовый к новым похождениям. Впрочем, его самая удачная проделка состоит не в том, что он одурачил жителей губернского города N., а в том, что он провел цензоров Санкт-Петербурга. Обольщенные патриотическим тоном заключительных страниц «поэмы», эти господа не заметили покушения на традиционную мораль, каковым является сокрытие виновного от правосудия. Более того, они не обнаружили ничего странного в том, что Россия сравнивается с тройкой, увозящей плута, прохвоста! Магия слов позволила Чичикову дать тягу, а автору – выйти сухим из воды.

Это поэтическое отступление, посвященное тройке, не является единственным в романе. Очень часто Гоголь прерывает свое повествование взрывами красноречия, возвышенными размышлениями, которые звучат как музыкальные интерлюдии в устной речи. Подсчитано, что все отступления составляют одну восьмую часть первого тома, а чисто лирических отступлений – около десятка. Так, в связи с похождениями Чичикова, автор воспевает очарование поездок в дилижансе, незабываемые впечатления своей молодости, таинственные узы, которые связывают его с Россией, или же страдания автора, вынужденного описывать чудовищ, в то время как он предпочитает ангельские создания. С нетерпением ждет той минуты, когда, освободившись от безобразных масок, которые его окружают, он сможет, наконец, подобно А. А. Иванову, создавать лишь образы, озаренные и облагороженные явлением Христа. Он пишет:

«Счастлив писатель, который мимо характеров скучных, противных, поражающих печальною своей действительностью, приближается к характерам, являющим высокое достоинство человека, который из великого омута ежедневно вращающихся образов избрал одни немногие исключения, который не изменял ни разу возвышенного строя своей лиры, не ниспускался с вершины своей к бедным, ничтожным своим собратьям и, не касаясь земли, весь повергался в свои далеко отторгнутые от нее и возвеличенные образы. Вдвойне завиден прекрасный удел его: он среди их, как в родной семье; а между тем далеко и громко разносится его слава. Он окурил упоительным куревом людские очи; он чудно польстил им, сокрыв печальное в жизни, показав им прекрасного человека. Все, рукоплеща, несется за ним и мчится вслед за торжественной его колесницей. Великим всемирным поэтом именуют его, парящим высоко над всеми другими гениями мира, как парит орел над другими высоколетающими… Но не таков удел и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно пред очами и чего не зрят равнодушные очи, всю страшную, потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи! Ему не собрать народных рукоплесканий, ему не зреть признательных слез и единодушного восторга взволнованных им душ; к нему не полетит навстречу шестнадцатилетняя девушка с закружившеюся головою и геройским увлеченьем; ему не позабыться в сладком обаянье им же исторгнутых звуков; ему не избежать наконец от современного суда, лицемерно – бесчувственного современного суда, который назовет ничтожными и низкими им лелеянные созданья, отведет ему презренный угол в ряду писателей, оскорбляющих человечество, придаст ему качества им же изображенных героев, отнимет от него и сердце, и душу, и божественное пламя таланта… И долго еще определено мне чудной властью идти об руку с моими странными героями, озирать всю громадно-несущуюся жизнь, озирать ее сквозь видный миру смех и незримые, неведомые ему слезы! И далеко еще то время, когда иным ключом грозная вьюга вдохновенья подымется из облеченный в святый ужас и в блистанье главы, и почуют в смущенном трепете величавый гром других речей…»

«Мертвых душ», если им хватит мужества преодолеть грязь и муть первого тома, Гоголь возвращается к истории Чичикова: «В дорогу! в дорогу! прочь набежавшая на чело морщина и строгий сумрак лица! Разом и вдруг окунемся в жизнь, со всей ее беззвучной трескотней и бубенчиками, и посмотрим, что делает Чичиков».

Однако в конце той же главы[351] – новое отступление. На этот раз удивительно прозаическое. Оставив среди ночи Чичикова с его мертвыми душами, автор внезапно заинтересовался освещенным окошечком гостиницы, за которым какой-то поручик, о котором мы ничего не знаем и которого мы больше никогда не увидим, примеряет пару сапог, которые он только что купил в Рязани. «Сапоги, точно, были хорошо сшиты, и долго еще поднимал он ногу и обсматривал бойко и на диво стачанный каблук».

Точно так же, когда скандал, связанный с Чичиковым, только разгорается, вдруг нежданно-негаданно возникают, словно по ошибке, какие-то приблудившиеся люди, призрачные, готовые раствориться и исчезнуть, унесенные ветром: «Показался какой-то Сысой Пафнутьевич и Макдональд Карлович, о которых и не слышно было никогда; в гостиных заторчал какой-то длинный, длинный с простреленною рукою, такого высокого роста, какого даже и не видано было». В разговоре с дочкой губернатора Чичиков упоминает добрую сотню второстепенных лиц, их имена слетают с уст, словно жемчужинки с ожерелья, чья нить порвалась. Но вершиной словоохотливости, суеты и тщеславия является беседа двух говорливых дам – «приятной дамы» и «дамы, приятной во всех отношениях», – которые вперемешку обмениваются мнениями о моде и о безобразном поведении Чичикова. Отголоски этого кудахтанья вскоре разнесутся по всему городу. Таким образом, два второстепенных действующих лица окажут влияние на судьбу главных действующих лиц. И такие второстепенные персонажи изобилуют в книге, и физиономия каждого описана, так же, как его привычки, и даже запахи. Некоторые из них описаны в нескольких словах, как, например, губернатор, который «был ни толст, ни тонок собой, имел на шее Анну, и поговаривали даже, что был представлен к звезде», или прокурор, «с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом, так, как будто бы говорил: „Пойдем брат, в другую комнату, там я тебе что-то скажу“».

«серебряная с финифтью», на дне которой лежат две фиалки «для запаха», его фрак «брусничного цвета с искрой», жареная курица, которую он ест в дороге, его флакон одеколона и шкатулка со множеством отделений, – все это таинственным образом помогает нам проникнуть в его внутренний мир. Дом Собакевича, этого мужлана, подобен своему владельцу – крепкий, приземистый, прочный, а в гостиной висят картины, на которых изображены греческие полководцы «с такими толстыми ляжками и неслыханными усами, что дрожь проходила по телу». В клетке сидит дрозд темного цвета с белыми крапинками, «очень похожий на Собакевича». И чем больше Чичиков разглядывает комнату, тем больше он убеждается в том, что все, что в ней ни было, – «все было прочно, неуклюже в высочайшей степени и имело какое-то странное сходство с самим хозяином дома: в углу гостиной стояло пузатое ореховое бюро на пренелепых четырех ногах: совершенный медведь. Стол, креслы, стулья – все было самого тяжелого и беспокойного свойства; словом, каждый предмет, каждый стул, казалось, говорил: и я тоже Собакевич! Или: и я тоже очень похож на Собакевича!» А у мягкого, ленивого Манилова, беспомощного мечтателя, обстановка дома сразу говорит о том, что он так себе человек, ни то ни се: «В гостиной стояла прекрасная мебель, обтянутая щегольской шелковой материей, которая, верно, стоила весьма недешево; но на два кресла ее недостало, и кресла стояли обтянуты просто рогожею; впрочем, хозяин в продолжение нескольких лет всякий раз предостерегал своего гостя словами: „Не садитесь на эти кресла, они еще не готовы“. В иной комнате и вовсе не было мебели, хотя и было говорено в первые дни после женитьбы: „Душенька, нужно будет завтра похлопотать, чтобы в эту комнату хоть на время поставить мебель“. Кабинет Ноздрева, фанфарона и дуэлиста, был материализацией его собственной души; в нем не было ни книг, ни бумаг, но висели сабли, кинжалы, ружья, находилась коллекция трубок, чубук с янтарным мундштуком и „кисет, вышитый какою-то графинею, где-то на почтовой станции влюбившеюся в него по уши“. Заброшенный парк Плюшкина, ветхие избы его крестьян, клочки бумаги, высохшие перья, кусочки сургучика, которые он бережет, чернильница с какою-то заплесневшею жидкостью и множеством мух на дне рассказывают нам о его скупости лучше, чем любая исповедь. А странный экипаж Коробочки, наполненный ситцевыми подушками и всякой снедью, кажется неотъемлемой частью этой туповатой и бережливой женщины, чем-то вроде кокона безобразной личинки».

кучере с куриными мозгами, или о глупых дядюшках Митяе и Миняе, или о двух мужиках из первой главы, сделавших кое-какие замечания относительно прочности колес брички, или о Прошке, лакее Плюшкина, «глупом как дерево», или о Пелагее, крепостной девчонке Коробочки, которая «не знает, где право, где лево», – ни один крестьянин, ни один слуга не избежал иронии автора. И смех его безжалостен; он судит свысока людей любого сословия; одним словом, он не любит себе подобных. Он полагает, что его задача состоит в том, чтобы выявить низкие свойства их природы, выставить их на осмеяние, чтобы заставить в дальнейшем исправиться. Бичуя людей, он никогда не критикует государственные учреждения. Крепостное право он считает традицией уважаемой и полезной. Тем не менее, независимо от его желания, этот ряд насмешек, осмеяний приводит к ужасному выводу. Описывая тупую, животную глупость крестьян и традиционное бесчувствие хозяев, он тем самым выносит приговор российскому общественному укладу, всему государственному строю России. Все эти прошки, пелагеи, селифаны – все это печальные плоды крепостного строя. Забавная фабула «Мертвых душ» отражает всю мерзость крепостного строя, и эти ужасы бросаются читателю в глаза.

Выходит так, что у этого архитектора душа разрушителя. Впрочем, он и сам отдает себе в этом отчет и страдает от этого. Никто больше него не пытался найти себе оправдание во всякого рода предисловиях, открытых письмах, обращениях к читателю и комментариях к собственным произведениям. Говоря о замысле «Мертвых душ», он напишет в «Выбранных местах из переписки с друзьями»: «Никто из читателей моих не знал того, что, смеясь над моими героями, он смеялся надо мною. Во мне не было какого-нибудь одного слишком сильного порока, который бы высунулся виднее всех моих прочих пороков, все равно, как не было также никакой картинной добродетели, которая могла бы придать мне какую-нибудь картинную наружность; но зато, вместо того, во мне заключилось собрание всех возможных гадостей, каждой понемногу, и притом в таком множестве, в каком я еще не встречал ни в одном человеке. Бог дал мне многостороннюю природу. Он поселил мне также в душу, уже от рождения моего, несколько хороших свойств; но лучшее из них было желание быть лучшим. Я не любил никогда моих дурных качеств. По мере того как они стали открываться, усиливалось во мне желание избавляться от них; необыкновенным душевным событием я был наведен на то, чтобы передавать их моим героям. Какого рода было это событие, знать тебе не следует. С тех пор я стал наделять своих героев, сверх их собственных гадостей, моею собственною дрянью. Вот как это делалось: взявши дурное свойство мое, я преследовал его в другом звании и на другом поприще, старался себе изобразить его в виде смертельного врага, нанесшего мне самое чувствительное оскорбление, преследовал его злобою, насмешкою и всем, чем ни попало. Если бы кто видел те чудовища, которые выходили из-под пера моего в начале для меня самого, он бы, точно, содрогнулся. Не спрашивай, зачем первая часть должна быть вся – пошлость и зачем в ней все лица до единого должны быть пошлы: на это дадут тебе ответ другие томы, вот и все!.. Еще вся книга не более, как недоносок… Не думай, однако же, после этой исповеди, чтобы я сам был такой же урод, каковы мои герои. Нет, я не похож на них. Я люблю добро, я ищу его и сгораю им; я не люблю тех низостей моих, которые отдаляют меня от добра… Я уже от многих своих гадостей избавился тем, что предал их своим героям, обсмеял их в них и заставил других также над ними посмеяться».

Конечно, объяснения и оправдания Гоголя, написанные после опубликования книги, вызывают некоторые сомнения. Когда он с радостью начал писать «Мертвые души», у него не было никаких намерений читать нравоучения. Лишь постепенно, поскольку он задавался вопросом о смысле и пользе своего произведения, ему пришла в голову мысль об этой двойной манипуляции. Утешительной кажется ему мысль о том, что работает он над исправлением своих современников, заставляя их смеяться над собою, и в то же время самосовершенствуется, наделяя своими собственными недостатками придуманных им персонажей. Можно усомниться в том, что он действительно очистил таким образом свою душу. Но он несомненно искренен, когда утверждает, что наделил той или иной чертой своего характера персонажи «Мертвых душ». Наделенные его собственными грехами, они стали козлами отпущения. Каждый из них – часть его самого, – «история моей души», – пишет он. Скорее, ее география. Публичное покаяние в иллюстрациях, Одному он подарил свое бахвальство, свою склонность ко лжи, свою болезненную скрытность, другому – свою привязанность к материальным удобствам, свое непомерное чревоугодие, а третьему – предрасположенность к безделью и мечтательности. Но ни с одним из созданных им персонажей он не поделился своей досадной склонностью читать проповеди своим ближним. В этой галерее гротескных образов не хватает самозваного духовника, который полагает, что ему помогает Бог. Считал ли он эту свою склонность недостатком? Видимо, нет, поскольку, по его собственному признанию, «Мертвые души» – прежде всего поучение, обращенное к людям, которые сбиваются с пути истинного. Разумеется, чтобы создать все эти образы, он позаимствовал также некоторые психологические детали у друзей и знакомых, но только те, что соответствовали его умонастроению. Он уделял меньше внимания тому, что происходило вокруг него, чем тому, что происходило в нем самом. В «Мертвых душах» мы находим отражение его внутреннего мира. Увидев, в основном, их в собственной душе, всем своим героям и второстепенным персонажам, всем животным и людям, предметам мебели и картинам природы он придал нечто общее – что-то тяжеловесное, вялое и испорченное.

используя все словарное богатство языка. Само собою разумеется, что никакой перевод не в состоянии передать яркость и сочность этого языка, изменчивого, богатого эпитетами. При переводе на французский язык, как бы близко к оригиналу мы ни подходили, колорит теряется.

Что же до метафор, которые часто встречаются в тексте, они имеют ту особенность, что всякий раз вводят картину, не имеющую прямого отношения к рассказу. Это – как бы прорыв в иное измерение. Маленькие зарисовки, окружающие большую картину. Так, говоря о вечере в доме губернатора, в начале романа Гоголь пишет:

«Черные фраки мелькали и носились врознь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая клюшница рубит и делит его на сверкающие обломки перед открытым окном; дети все глядят, собравшись вокруг, следя любопытно за движениями жестких рук ее, подымающих молот, а воздушные эскадроны мух, поднятые легким воздухом, влетают смело, как полные хозяева, и, пользуясь подслеповатостию старухи и солнцем, беспокоящим глаза ее, обсыпают лакомые куски, где вразбитную, где густыми кучами».[352]

Внезапно удивленный читатель перенесен с домашней вечеринки у губернатора в незнакомый дом в деревне, в летний день, к какой-то старой ключнице, рубящей рафинад. Или же, когда автор сидит рядом с Чичиковым в бричке, направляющейся к дому Собакевича, неожиданное сравнение порождает в его мозгу образ балалаечника: «Подъезжая к крыльцу, заметил он выглянувшее из окна почти в одно время два лица: женское в чепце, узкое, длинное, как огурец, и мужское, круглое, широкое, как молдаванские тыквы, называемые горлянками, из которых делают на Руси балалайки, двухструнные, легкие балалайки, красу и потеху ухватливого двадцатилетнего парня, мигача и щеголя, и подмигивающего, и посвистывающего на белогрудых и белошейных девиц, собравшихся послушать его тихострунного треньканья».[353]

А две дамы, которые в одной и той же фразе становятся девочками! «Дамы ухватились за руки, поцеловались и вскрикнули, как вскрикивают институтки, встретившиеся вскоре после выпуска, когда маменьки еще не успели объяснить им, что отец у одной беднее и ниже чином, нежели у другой».[354]

«Маленькие глазки его еще не потухнули и бегали из-под высоко выросших бровей, как мыши, когда, высунувши из темных нор остренькие морды, насторожа уши и моргая усом, они высматривают, не затаился ли где кот или шалун мальчишка, и нюхают подозрительно самый воздух».[355]

А это небо, неопределенного цвета, которое приводит нас каким-то странным обходным маневром в гарнизон:

«Даже самая погода весьма кстати прислужилась: день был не то ясный, не то мрачный, а какого-то светлосерого цвета, какой бывает только на старых мундирах гарнизонных солдат, этого, впрочем, мирного войска, но отчасти нетрезвого по воскресным дням».[356]

Если эта лавина метафор несколько смущает читателя и вызывает улыбку на губах, то в диалогах Гоголь наиболее остроумен. Не только Чичиков, как мы это уже видели, говорит, применяясь к обстоятельствам, но и каждый из его собеседников наделен своей собственной индивидуальной красочной речью. Как главные персонажи, так и второстепенные, говорят так, что сразу виден их характер. Резкая и тяжеловесная речь Собакевича ничуть не напоминает медоточивую и вычурную манеру изъясняться Манилова, которая, понятно, отличается от веселого ржания Ноздрева, и их невозможно спутать со старческим лепетом Коробочки или с сухими и недоверчивыми репликами Плюшкина.

«Сестре ее прислали материйку: это такое очарованье, которого просто нельзя выразить словами; вообразите себе: полосочки узенькие, узенькие, какие только может представить воображение человеческое, фон голубой и через полоску все глазки и лапки, глазки и лапки, глазки и лапки… Словом, бесподобно! Можно сказать решительно, что ничего еще не было подобного на свете».

«Милая, это пестро».

«Ах, нет, не пестро!»

«Ах, пестро!»

«Да, поздравляю вас: оборок более не носят».

«Как не носят?»

«На место их фестончики».

«Ах, это нехорошо, фестончики!»

«Фестончики, все фестончики: пелеринка из фестончиков, на руковах фестончики, эполетцы из фестончиков, внизу фестончики, везде фестончики».[357]

«Мертвые души», мог бы предположить, что пошлость человеческая может иметь столько разных обличий? И этот парад образчиков пошлости автор развернул перед нашими глазами с каким-то жестоким наслаждением. Однако, закончив чтение книги, теряешься – а что же, собственно, он хотел сказать? Полагая, что он высмеял духа тьмы, он воспел его победу; пытаясь прославить величие России, он показал ее слабости; борясь за право наставлять себе подобных, он их рассмешил, и вот они хохочут, вместо того чтобы содрогнуться от стыда. И все-таки, несмотря на непродуманную основную мысль, несмотря на противоречия и отклонения от темы, «Мертвые души» представляют собой наиболее завершенное произведение Гоголя. Это – особый мир, закрытый со всех сторон и полный тайны. Стоит туда проникнуть, и тебя охватывает его удушающая атмосфера и фальшивое освещение. На этой мрачной планете еще надо научиться дышать. И предметы, и лица тут искажены. Голоса звучат, как из бочки. На каждом шагу тебя ожидает западня. Расставаясь с Чичиковым, которого тройка уносит, может быть, прямо в ад, читателю нужно время, чтобы прийти в себя, чтобы вернуться в реальный мир. Отныне он не сможет по-старому смотреть на свое окружение – на вещи и на людей. Ему было дано шестое чувство, и это позволит ему различить хаос за красивой ширмочкой. Он теперь свой человек в мире иррационального. За что он полюбил «Мертвые души»? К чему этот вопрос? Разум тут ни при чем. Эта книга, изобилующая ненужными подробностями, многослойная по своему замыслу, на первый взгляд смешная, а на самом деле – исполненная трагизма, являющаяся одновременно эпопеей и памфлетом, сатирой и кошмарным наваждением, исповедью и заклинанием бесов, не поддается однозначному определению. Она не создана для того, чтобы спокойно стоять на библиотечной полке. Она царит, окруженная ореолом, оказывающим пагубное влияние, в самых дальних высях, где-то между «Дон Кихотом» и «Божественной комедией». Какой-то странный масонский заговор объединяет по всему миру людей, которые однажды вечером нашли на ее страницах повод посмеяться или причину для беспокойства.

Шесть лет прошло со времени первого представления «Ревизора». Шесть лет молчания. И вдруг – «Мертвые души». Публикация этого произведения словно бы разворошила муравейник. Безвестную массу читателей охватил безумный ажиотаж. В книжных магазинах стопки книг быстро уменьшались. Приверженцы и хулители книги спорили в светских гостиных с еще большим жаром, чем во времена «Ревизора». Они были не только за или против Чичикова, но еще и за или против Гоголя.

«Удивительная книга, – писал А. И. Герцен в своем дневнике 11 июня 1842 г., – горький упрек современной Руси, но не безнадежный. Там, где взгляд может проникнуть сквозь туман нечистых, навозных испарений, там он видит удалую, полную силы национальность. Портреты его хороши, жизнь сохранена во всей полноте; не типы отвлеченные, а добрые люди, которых каждый из нас видел сто раз. Грустно в мире Чичикова, так, как грустно нам в самом деле; и там и тут одно утешение в вере и уповании на будущее».

Мнения критиков немедленно разделились. Всегдашние противники Гоголя встали плечом к плечу против группы решительных сторонников социально-критической линии в русском реализме, получившей название «гоголевского направления».

По мнению Ф. В. Булгарина, всемогущего директора «Северной пчелы», «Мертвые души» было произведением поверхностным, халтурным, «карикатурой на реальную русскую действительность», а его автор – фельетонистом, «уступающим Полю де Коку». В журнале «Библиотека для чтения» О. И. Сенковский высмеивал Гоголя за то, что он представил в качестве «поэмы» эту вульгарную сногсшибательную историю: «Поэма? Полноте! Сюжет взят от Поля де Кока, стиль от Поля де Кока… Бедный, бедный писатель, кто использовал Чичикова для реальной жизни!» Страницу за страницей критик придирчиво разбирал текст «Мертвых душ», отмечая синтаксические ошибки, солецизмы, плеоназмы, неправильное употребление слов… Со своей стороны, Полевой в журнале «Русская смесь» во имя романтической и патриотической литературной концепции отказывал роману Гоголя в праве называться «произведением искусства». «Мертвые души», – писал он, – представляют грубую карикатуру, персонажи все без исключения неправдоподобными, преувеличенными, составляющими сборище отвратительного сброда… и пошлых дураков. Содержание перенасыщено столькими описаниями, что порой невольно отбрасываешь книгу. Зато критики, друзья Гоголя, как западники, так и славянофилы, принялись дружно его восхвалять. В. Г. Белинский, представитель западников, приветствовал «Мертвые души» как бессмертный шедевр и высмеял бледных газетных писак, которые осмеливались ставить автору в упрек избитость описаний и шероховатости стиля. Он писал с обычным для него пафосом:

«И вдруг среди этого торжества мелочности, посредственности, ничтожества, бездарности, среди этих пустоцветов и дождевых пузырей литературных, среди этих ребяческих затей, детских мыслей, ложных чувств, фарисейского патриотизма, приторной народности – вдруг, словно обворожительный блеск молнии среди томительной и тлетворной духоты и засухи, является творение чисто русское, национальное, выхваченное из тайника народной жизни, столько же истинное, сколько и патриотическое, беспощадно сдергивающее покров с действительности и дышащее страстною, нервистою, кровною любовию к плодовитому зерну русской жизни; творение необъятно художественное по концепции и выполнению, по характерам действующих лиц и подробностям русского быта, – и в то же время глубокое по мысли, социальное, общественное и историческое…»

«Отечественных записок», Белинский гордился тем, что он первым заметил огромный талант автора. Эта публичная сатисфакция пришлась не по вкусу друзьям Гоголя, принадлежащим к славянофилам. В «Москвитянине» С. П. Шевырев принялся сначала лично за Белинского, сравнивая его с пигмеем, крикливым и размахивающим руками. Он также отметил, что теперь все счастливы воспользоваться случаем, чтобы восхвалить самих себя, делая себе комплименты в обладании великими талантами. Он (Белинский) предстал перед произведением, раздувая свое тщедушное тело так, чтобы постараться его замаскировать и сокрыть от вас, а затем преподнести это, так, что это он вам его рекомендовал и что без него вы бы это не увидели. Затем, обратившись к произведению, Шевырев принялся восхвалять реализм «Мертвых душ», простил ему его вульгарность некоторых описаний ради серьезных намерений автора, которые были, – он это знал наверняка – морализаторскими, патриархальными и патриотическими. Больше всего ему нравились лирические отступления, возбуждающие чувства патриотизма. В отличие от Белинского, он не видел в поэме социальной сатиры, зато видел в ней гимн вечной Руси. Даже самые отвратительные образы казались ему приемлемыми, потому что это были русские люди и за их фигурами можно было увидеть обещание обновления. Он также отметил, что его другая художественная ценность состоит в том, что произведение этого жанра может еще претендовать на то, чтобы быть консолидирующим фактором, как акт патриотизма.

Титул первого русского писателя среди современников присудил автору Плетнев, который написал свой отзыв в «Современнике» под псевдонимом. Он и одобрял писателя за то, что он «воплотил в реальность феномен внутренней жизни». Он указывал, впрочем, что этот том всего лишь приподымает занавес над объяснением странного поведения героя.

Но наибольший восторг царил в семье Аксаковых. Старик Аксаков прочел «Мертвые души» два раза подряд, не отрываясь, про себя, и один раз вслух для всей семьи. Сын его, Константин, с пылом новообращенного славянофила написал хвалебную статью о книге, тщетно попытался пристроить ее в «Москвитянин» и, в конце концов обидевшись, напечатал ее за свой счет отдельной брошюрой. С неловкостью и горячностью, свойственной молодежи, он заявлял, что «Мертвые души» – это возрождение древнего эпоса и что Гоголь достоин сравнения только с Гомером и Шекспиром. Это была медвежья услуга. Полагая, что он восславит своего кумира, начинающий критик лишь сумел вызвать язвительные замечания, посыпавшиеся со всех сторон. Даже те, кто ставил талант Гоголя очень высоко, выразили несогласие с этой похвалой, сочтя ее чрезмерной при жизни писателя. Белинский, в частности, как представитель западников, не мог согласиться с тем, чтобы его оценка произведения совпала с мнением славянофила. Он оценивал писателя по своим критериям и не мог принять чужие критерии. Любая похвала, сформулированная на базе противоположной политической точки зрения, казалась ему более неприемлемой, чем осуждение. Хотя он уже высказал свою точку зрения относительно «Мертвых душ», он снова взялся за перо и в двух статьях, проникнутых иронией, не оставил камня на камне от аргументации Константина Аксакова. «Мертвые души», – писал он, – не имеют ничего общего с античным эпосом, равно как и Гоголь с Гомером. «В смысле поэмы „Мертвые души“ диаметрально противоположны „Илиаде“. В „Илиаде“ жизнь возведена на апофеозу; в „Мертвых душах“ она разлагается и отрицается». Но, поздравляя Гоголя с тем, что он «отрицает» жизнь, иначе говоря, что он порицает несправедливое общественное устройство своей страны, Белинский уже задается вопросом, не собирается ли автор предать дело либерализма в следующих двух томах: «Впрочем, кто знает, как еще раскроется содержание „Мертвых душ“… Нам обещают мужей и дев неслыханных, каких еще не было в мире и в сравнении с которыми великие немецкие люди (то есть западные европейцы) окажутся пустейшими людьми».

Итак, разбирая «Мертвые души», каждый находил там то, что хотел: выступление против крепостного права; прославление России и ее исторической миссии; реалистическое описание помещичьей среды; кошмар и наваждение, не имеющие ничего общего с жизнью; пощечину родине и правительству; смехотворный фарс, лишенный какого бы то ни было политического значения; поэму, проникнутую глубоко христианскими идеями; творение дьявола… С одной стороны, его друзья – либералы и консерваторы, западники и славянофилы – оспаривали честь иметь Гоголя в числе своих сторонников, а с другой стороны, его недруги оспаривали его право называться русским писателем и благонамеренным подданным русского царя. А между тем, подобно Чичикову, спасающемуся от пересудов губернского города, Гоголь бежал из Петербурга от той бури, которую он там вызвал.

«Мертвые души» встречены обществом совершенно безразлично. Радоваться или волноваться по этому поводу? Благонравные деревушки, скромные, смирные городки с черепичными крышами сменяли друг друга на пыльной дороге. В гостиничных номерах не было клопов. Какой покой на дорогах Пруссии!

Примечания

345. Письмо Н. Гоголя – С. П. Шевыреву от 27 апреля 1847 г. 

346.   «Мертвые души», глава I. 

347.   Н. В. Гоголь«Мертвые души», глава XI. 

348. Там же. 

  Н. В. Гоголь«Мертвые души», глава XI. 

350.   Н. В. Гоголь«Мертвые души», глава VI. 

  Н. В. Гоголь. «Мертвые души», глава VII. 

352.   . «Мертвые души», глава I. 

353.   Н. В. Гоголь«Мертвые души», глава V. 

  Н. В. Гоголь. «Мертвые души», глава IX. 

  Н. В. Гоголь«Мертвые души», глава VI. 

356.   . «Мертвые души», глава II. 

357.   «Мертвые души», глава IX.

Раздел сайта: