Юность Никоши
Нередко было встретить в начале XIX века во многих глухих углах Малороссии старые помещичьи дома, не слишком большие, но все же поместительные, закинутые, как куща, в сень густых столетних тенистых деревьев. Родственники их владельцев, а не то просто как к «своим» заезжавшие гости размещались в незатейливых комнатах, проводя дни, а подчас и недели у радушных хозяев, радостно встречавших всякого, кто прибывал и тем вносил хоть какое-нибудь оживление в слишком однообразно тянувшееся деревенское бытие.
Сытный стол, хлебосольство и кропотливое хозяйствование таких «старосветских помещиков», заботы о «варенье, соленье и сушенье», словом, «низменная, но бесхитростная жизнь», таила, однако, в себе «неизъяснимую прелесть» и чаровала своим буколическим уютом. Немудрено, что, случалось, заехавший как бы проездом путник загащивался и, как рассказывали, иногда оставался затем жить годами.
Таким уцелевшим осколком дедовской старины было и имение родителей Гоголя — Яновское-Васильевка. Старый сад «во вкусе всех украинских садов» давал в летнюю страду живительную прохладу богатой сенью своих густых деревьев. За садом была поляна, а еще дальше — живописный пруд с беседками и гротами по берегам, откуда можно было, любуясь открывавшимися видами, наслаждаться ароматом душистых лип и богато покрытых цветами акаций.
«с его сутолокой и беготней», уносился мыслями и воспоминаниями в размеренный быт старых украинских семей, в поисках отдохновения мечтая «сойти на минуту», как он писал, в сферу «этой необыкновенно уединенной жизни, где ни одно желание не перелетает за частокол, окружающий небольшой дворик, за плетень сада, напоенного яблонями и сливами, за деревянные избы, его окружающие, пошатнувшиеся на сторону, осененные вербами, бузиной и грушами. Жизнь их скромных обитателей так тиха, что на минуту забываешься и думаешь, что страсти, желания и неспокойные порождения злого духа, возмущающие мир, вовсе не существуют».
Родился Гоголь в такой счастливой и спокойной обстановке 19-го марта 1809 г., худым и болезненным ребенком, у 18-летней хрупкой и красивой Марии Ивановны — один из товарищей Гоголя по школе называл ее в своих воспоминаниях «дивной красавицей» — жены Василия Афанасьевича Гоголя-Яновского, «состоявшего при малороссийском почтамте по делам сверх комплекта».
Отец Гоголя, поэтическая натура и мечтатель, плохо справлялся с практическими вопросами жизни. Главной страстью его было разведение голубей. Впрочем, писал он и стихи, и пьесы для театра — их известно три, из которых Гоголь, между прочим, взял эпиграфы для своих «Сорочинской ярмарки» и «Майской ночи». Ставились они в домашнем театре соседа его, бывшего сенатора и министра юстиции Екатерининской поры Трощинского, приходившегося родней Марии Ивановне и проживавшего в отставке «царьком» — в своем богатейшем имении «Кибинцах». Гоголь-отец и прошения, которые ему приходилось подавать в присутственные места, писал в стихотворной форме, отчего они, однако, не становились убедительнее. В имении своем он для сентиментальных мечтаний строил гроты и разбивал «долины спокойствия». Любил он читать чувствительные романы. Жену свою, которая за особую белизну своего красивого лица была прозвана «белянкой», он любил «неописанной любовью». Счастье супругов было «непрерывным, невозмущаемым», оправдывая полностью избранный себе отцом Гоголя девиз: «Доволен я своей судьбой».
Семья была очень набожная, к тому же и крайне суеверная, особенно мать. Вера в предчувствия и сны царила в доме, сказавшись позднее в полной мере и на Гоголе. «Никоша», как его любовно прозвали обрадованные его появлением родители — двое родившихся до него детей умерли вскоре после рождения, — рос хилым, золотушливым ребенком. В доме все его безмерно баловали и обожали, а не чаявшая в нем души мать с ранних его лет ожидала от него невероятных успехов в жизни.
Мальчик был болезненный, странный. Иногда его охватывал какой-то непонятный и беспричинный страх, порой чудились ему какие-то неземные голоса. Первое воспитание дали ему родители сами, а затем Никошу, как это тогда водилось, сдали на руки какому-то забредшему в имение семинаристу, который и подготовил ребенка к поступлению в полтавскую гимназию.
шего брата, его перевели в только что открывшуюся Гимназию Высших Наук имени Безбородко, в Нежин, куда его в 1821 г. сдали под присмотр преподавателя немецкого языка Зельднера, чванливого и ограниченного педагога, объявившего как-то отцу Гоголя: «Без маленьких благородных наказаний не воспитывается ни один молодой человек».
Привез его в школу в бричке отец закутанным в одеяла, шубы и свитки, так что с трудом можно было добраться наконец до тщедушного, некрасивого мальчугана, каковым он представился своим новым товарищам. Излишняя проявленная родителями заботливость породила у сверстников в школе мысль, будто мальчик был болен какой-то неизлечимой болезнью, а внешний, далеко не опрятный, вид его вызывал невольно какое-то брезгливое к нему чувство.
Он был худ, лицо его покрыто прыщами. Пестрый цветной платок был повязан вокруг ушей, из которых постоянно капали выделения. Глаза также были обрамлены красным золотушным ободком. В носу, который он к тому же часто ковырял, по-видимому, был у него полип, мешавший ему свободно дышать. Носовых платков он не имел, рук не мыл, платья не чистил. При нем состоял особый дядька, дикий и грубоватый усач с чубом на макушке, оставлявший после себя более чем ощутимый запах, не выветривавшийся неделями. О нем, очевидно, вспоминал позднее Гоголь, когда писал в «Мертвых душах» о лакее Петрушке.
Карманы Гоголя были всегда набиты медовыми пряниками, дешевыми конфетами и даже мочеными грушами. Все это он постоянно перебирал и вынимал из карманов, вечно что-либо жевал в классе и глотал быстро и жадно. Один из «однокорытников» Гоголя по гимназии вспоминал: «Тошно было смотреть на него в это время, особенно, когда он забывался и чавкал, а потом сопел».
Школьники первое время избегали своего нового товарища, а он, сознавая вызываемое им невольное отвращение, еще более дичился, застенчивый и без того, и делался вовсе нелюдимым, замыкаясь в себе и питая тайную злобу к своим сотоварищам. Однако здоровье его в школе стало быстро поправляться, и он вскоре мог сообщить матери: «Благодаря Бога, я здоров».
до того качествам, сделался веселым и большим охотником до всяких проказ и шалостей.
Он даже начал поражать всех своими выдумками. Так, раз он стал убеждать одного из своих сошкольников, Риттера, парня мнительного и, видимо, не слишком умного, что у того не человечьи, а бычьи глаза. Делал это Гоголь с такой настойчивостью и убедительностью, что несчастный товарищ его — на радость всем остальным — поверил выдумке, потерял сон и должен был быть отправлен на поправку в лазарет. В другой раз Гоголь прикинулся сумасшедшим, да так правдоподобно, — у него даже на губах появилась пена, — что в гимназии поднялась целая кутерьма, и Гоголя поместили на испытание на несколько недель в гимназическую больницу. Впрочем, это, вероятно, и было главной целью баловника, так как пребывание в лазарете с его сравнительной свободой от постоянного и неусыпного наблюдения надзирателей было настолько приятнее сидения в классах, что проказник мог лишь мечтать об этом.
Особенно обнаружился комический дар Гоголя на спектаклях, которые ставились в школе и в которых он принимал деятельное участие. Играли русские комедии: «Недоросль» Фонвизина, «Неудачный примиритель» Княжнина и другие, а также пьесы Мольера: «Скупой» и «Врач поневоле». Готовясь к роли «Скупого», Гоголь месяц упражнялся, чтобы нос его сходился с подбородком, а исполняя в пьесе, написанной им с одноклассником своим Прокоповичем, ставшим потом его лучшим другом на всю жизнь, роль дряхлого старика, Гоголь кряхтел, кашлял, хихикал, да так, что публика не переставала смеяться, пока он находился на сцене. Венцом его сценических успехов было исполнение им роли Простаковой в «Недоросле». Пащенко, один из восторженных его зрителей — товарищ по гимназии — прямо утверждал позднее, что «ни одной актрисе не удавалась эта роль так хорошо, как 16-летнему Гоголю».
Об этом поразившем его таланте юного комика говорил много позднее и украинский писатель А. П. Стороженко, повстречавший 18-летнего «скубента» Гоголя в доме одного помещика, где нежинский лицеист находился в числе гостей. Гоголь сразу пришелся по сердцу своему однолетку Стороженко, отметившему «его неправильное, но довольно красивое лицо, которое имело ту могущественную прелесть, какую придает физиономии блестящий взор, озаренный лучом гения». «Улыбка его, — вспоминал Стороженко, — была приветливая, но вместе выражала иронию и насмешку». Гоголь смешил присутствующих, у которых от смеха «животы надрывались», — повествует Стороженко, — ловким передразниванием общих знакомых, славa о котором уже предшествовала его появлению в доме хозяина. Но, конечно, ни он, ни гости, как и товарищи по школе, не могли и думать, что этот «белокурый» юноша «с длинными нерасчесанными волосами, с ленивым взглядом и неуклюжей, в общем, походкой» станет одним из великих русских писателей.
А писать он начал еще в гимназии, где редактировал издававшийся там журнал. В 1825 г. он в гимназическом литературном кружке читал одно из своих произведений, «Братья Твердославичи. Славянская повесть», которую разорвал тут же на мелкие кусочки и сжег в топившейся печи — жест, как бы предвещавший предсмертный жест, когда он сжег вторую часть своих «Мертвых душ», — как только кружок разнес беспощадно это юношеское произведение начинавшего писателя.
«музеумов». Преподавание велось плохо, учиться было не у кого, да и нечему, хотя в старших классах читали и историю римского права, и словесность русскую, французскую и немецкую, и теорию естественного права. Последний предмет вызвал даже недовольство высшего начальства, обвинявшего профессоров в вольнодумстве и неблагонадежности. Завязалось целое «дело о вольнодумстве», к которому некоторое касательство имел и Гоголь: сделанный им конспект лекций по естественному праву, содержавший якобы «зловредные» идеи, ходил по рукам учеников. Гоголя вызывали на допрос, и имя его упоминалось в материалах следствия, тем более, что он открыто стал на сторону той части профессуры, которую преследовали по обвинению в какой-то связи с одним из декабристов.
Шли школьные годы. Гоголь о них как-то сказал позднее: «Я получил в школе воспитание довольно плохое», тогда как один из его бывших воспитателей утверждал: «Гоголь в гимназии ничему не научился, даже русскому правописанию». Действительно, преподавание, за исключением уроков одного-двух учителей, велось бестолково, неискусно, по устарелым методам. Правда, в аттестате, выданном Гоголю при выпуске, были отмечены его «очень хорошие успехи по нравственной философии, логике, гражданскому и римскому праву, государственному хозяйству и другим предметам». Это была обычная, чисто формальная оценка пройденного им курса, тогда как сам Гоголь о своем пребывании в Нежине категорически заявлял: «Я утерял целые шесть лет даром; нужно удивляться, что я в этом глупом заведении мог столько узнать еще...»
Еще в школе Гоголь увлекался рисованием — делал он это даже украдкой в классе, прикрываясь обязательной для учеников грифельной доской, — а также работой масляными красками. По отзывам видавших в свое время эти его работы, он будто бы на одном из своих полотен очень недурно изобразил беседку над прудом в Васильевке, окруженную высокими тенистыми деревьями, с характерными для нее, как и для барского дома, остроконечными окнами. Гоголь, между прочим, очень любил, когда бывал в деревне, сиживать в этой беседке.
К концу своего пребывания в гимназии Гоголь отрастил уже маленькую острую бородку и стал больше обращать внимания на свой внешний вид. С некоторых пор он не раз обращался к матери с просьбой то «прислать два жилета», то «голубой материи для жилета», то «деньги портному, который каждый день надоедает напоминанием о долге в 10 рублей за шитье сюртука». Любопытно тут привести рассказ вышеупомянутого Стороженко о фраке, в котором был Гоголь, когда они повстречались. «Был он, — рассказывает Стороженко, — оливкового цвета, с синим бархатным воротником, длинным-предлинным; талия начиналась от лопаток, а узенькие фалды достигали до икор». Гоголь, как оказывается, не удержался от того, чтобы по своему обыкновению не пошутить зло над рассказчиком, на котором, в свою очередь, были «шалоновые панталоны, имевшие в своей молодости самый нежный розовый цвет». Гоголь немало смутил Стороженко, заявив ему, что «плюндеры» эти, к тому же в обтяжку, своим телесным цветом производят на него впечатление, будто Стороженко и вовсе без них, так что тот до самого отъезда не мог придти в себя.
Несмотря на все старания свои, Гоголь, однако, все-таки оставался невзрачным и производил впечатление неряшливое. Природная робость и застенчивость, которые ему не удавалось преодолеть, заставляли его и дальше как бы отгораживаться внешне от приятелей, замыкаться в себе, тогда как повышенное самолюбие вызывало в его болезненном воображении призраки каких-то им самим выдуманных несправедливых нападок и укоров. За все это товарищи прозвали его «таинственный карла». О своих бессознательных мучительных юношеских переживаниях, залегших где-то глубоко и на всю жизнь в тайниках души, Гоголь с горечью писал в одном из своих писем 1828 года к матери: «Вряд ли кто вынес столько неблагодарностей, несправедливых, глупых, смешных притязаний, холодного презрения и пр. Все выносил я без упреков, без роптания, никто не слыхал моих жалоб».
«пламенела неугасимая ревность сделать жизнь свою нужной для блага государства». В письме к одному из своих приятелей он как-то утверждал: «Я кипел принести хоть малейшую пользу... Я поклялся ни одной минуты короткой жизни своей не утерять, не сделав блага...». Эти с детства лелеянные им мечты прозвучали много позднее в строках его «Авторской исповеди», когда он писал: «Мне всегда казалось, что я сделаюсь человеком известным, что меня ожидает просторный круг действий и что я сделаю даже что-то для общего блага». Мечты о сужденной ему роли наставника и учителя человечества, в зарождении которых немалую роль сыграли и исконные чаяния матери, ожидавшей от своего Никоши чуть ли не с пеленок чего-то особенного, руководили всю жизнь Гоголем, доведя его после безрадостной жизни до роковой ее развязки.
Подраставший Гоголь, размышляя на досуге о предстоявшем ему воздействии на судьбы мира, пока что все больше времени посвящал заботам о внешнем облике будущего преобразователя рода человеческого. К концу пребывания его в Лицее в нем окончательно укоренилась заботливая мысль, не покидавшая его и впоследствии, о необходимости быть всегда элегантно одетым. С течением времени она преобразилась в определенное и иногда смешное щегольство. Провозгласив как-то и вполне правильно: «Одевается дурно не тот, кто беден, а тот, кто не имеет вкуса или кто слишком хлопочет об этом», — Гоголь и в этом вопросе, как, впрочем, и во многих других, почти всегда впадал в явное с самим собою противоречие.
В полону у этой, так мало вязавшейся с его мечтами о роли его в судьбах родины, заботы и несмотря на скудость находившихся в его распоряжении средств, Гоголь перед окончанием гимназии писал уехавшему до него в Санкт-Петербург приятелю: «Нельзя ли заказать портному самому лучшему фрак для меня? Напиши также, какие материи у вас на жилеты, на панталоны? Какой у вас модный цвет на фраки? Мне очень хотелось бы сделать себе синий с металлическими пуговицами, а черных фраков у меня много, и они мне так надоели, что смотреть на них не хочется...»
ной материей в клетку. Наряд этот он носил очень гордо и как бы случайно все раскидывал при движениях полы сюртука, чтобы хорошо видна становилась подкладка, в Нежине тогда считавшаяся верхом изящества. Он и матери своей, чтобы держать ее в курсе того, что носили, исправно посылал «картинки здешних мод».
Отца он потерял еще во время пребывания в гимназии, перенеся эту потерю «с твердостью истинного христианина». Зная, что на руках овдовевшей матери оставались подраставшие сестры его, Гоголь заботливо следил за доходностью имения. Он то советовал завести завод для выделки черепиц, то указывал, что знает «для стен и штукатурки один дешевый способ», то запрашивал, «успешно ли у вас винокурение и приносит ли доход». Делал он эти указания, совершенно не заинтересованный лично, так как, побывав в родном гнезде, окончательно отказался от своей части наследства, чтобы облегчить матери ее тяжелую задачу вырастить и обеспечить дочерей.
нина и заманчивую стезю государственной службы. Одна мысль напрягала все его способности и владела его душой: открыть себе дорогу в «большом» свете. Запасясь неиспользованным им, однако, в дальнейшем рекомендательным письмом сановного родственника и благодетеля Трощинского, обширной библиотекой которого в «Кибинцах» он часто пользовался, Гоголь покатил в поместительном экипаже в манивший его и суливший всякие жизненные успехи Санкт-Петербург, в глубокой и, казалось, необманной надежде на свои «настойчивость и терпение».
Усталые, замороженные и простуженные приехали Гоголь с приятелем Александром Данилевским и крепостным слугою Якимом Нимченко в Петербург. На первых порах остановились они в гостинице у Кокушкина моста, а затем сняли небольшую квартирку поблизости. Надежда как-нибудь устроиться и сносно жить на скромных началах до приискания службы сразу же не оправдалась. На первых же порах Гоголю пришлось столкнуться с непривычной ему столичной дороговизной. «На меня напала хандра, я уже около недели сижу, поджавши руки и ничего не делаю, — жаловался он матери тотчас по приезде в Санкт-Петербург. — Жить здесь не совсем по-свински, т. е. иметь раз в день щи да кашу, несравненно дороже, нежели думали. За квартиру платим восемьдесят рублей в месяц за одни стены, дрова и воду. Она состоит из двух небольших комнат. Съестные припасы также не дешевы. Это все заставляет меня жить, как в пустыне, я принужден отказаться от лучшего своего удовольствия — видеть театр!»
где у него было уже пять комнат, раза два в неделю собирались по вечерам гости: «Бывали часто земляки, из прочих — Пушкин бывал, генерал Жуковский, полковник Плетнев, еще много, позабывал всех», — рассказывал словоохотливый Яким, которого впоследствии Гоголь перед смертью успел «отпустить на волю». Правда, Гоголю пришлось сразу истратить немало денег на экипировку на столичный манер. От дорогого голубого фрака, о котором он так мечтательно писал другу еще из Нежина, ему пока что пришлось отказаться, и появился он в его гардеробе только много позднее, но зато, правда, с золотыми пуговицами. «Но все же, — отчитывался он теперь перед матерью, — покупка фрака и панталон стоила мне двухсот, да сотня уехала на шляпу, на сапоги, на перчатки».
Едва осмотревшись в столице, Гоголь понял, что имевшихся в его распоряжении средств ему никак не могло хватить даже на самую непритязательную жизнь, а за удовлетворением необходимых на первое обзаведение сравнительно крупных расходов он стал далее буквально нуждаться. В отчаянии он тогда написал матери: «Как добыть этих проклятых, подлых денег, которых хуже я ничего не знаю в жизни».
Кутузов, благодетель, к которому у Гоголя было письмо Трощинского и который должен был порадеть о нем, лежал опасно больной; все же, едва оправившись, он радушно принял его, но этим и ограничился, ничего не сделав для подыскания подходящей Гоголю должности. Деньги его все уходили, и неизбежные расходы все накладнее становились для его «неплотного кармана». Матери он снова писал: «Вы не поверите, как много в Петербурге издерживается денег». Поясняя ей далее, что закабалять себя за 1000 рублей в год на службу, которую ему будто бы предлагали, «за цену, едва могущую выкупить годовой наем квартиры и стола», нет смысла, он был вынужден все снова просить ее о присылке еще нескольких добавочных сотен рублей.
«Я отказываюсь от всех удовольствий, — писал он ей снова в апреле 1829 г., — уже не франчу платьем, как было дома, и имею только пару чистого белья для праздника или для выхода, и халат для будня... Дом, в котором я обретаюсь, содержит в себе двух портных, одну маршанд де мод, сапожника, чулочного фабриканта, склеивающего битую посуду, декатировщика и красильщика, кондитерскую, молочную лавку, магазин сбережения зимнего платья, табачную лавку и, наконец, привилегированную повивальную бабку. Натурально, что этот дом должен быть весь облеплен золотыми вывесками... Я живу на четвертом этаже».
средства. Высылала она, сколько могла, как только приходили от него заполненные сетованиями вести, а таковыми, собственно говоря, были все письма Гоголя за первые годы его жизни в столице.
Между тем «гордые помыслы юности, не будучи умеряемы благоразумием», по-прежнему обуревали Гоголя. Он метался, не зная, как устроить свою будущность, и не видя осуществления надежд своих на служебную карьеру. И вдруг, когда им уже овладевало отчаяние, от матери неожиданно поступили крупные по тому времени деньги. Она выслала сыну 1450 рублей для взноса в Опекунский Совет за находившееся в залоге имение. Гоголь совершенно потерял голову. Без всякого разумного основания и под выдуманным им вздорным предлогом необходимости бегства из города, как единственно остававшегося ему спасения от якобы охватившей его страсти к какой-то никому неведомой и, конечно, только в его воображении существовавшей прелестнице, Гоголь вдруг решил ехать за границу.
Покидая город в день отплытия судна — Гоголь решил ехать морем — он отправил матери письмо, в котором, между прочим, писал: «Нет, не назову ее... она слишком высока для всякого, не только для меня... Нет, это не любовь была... я жаждал, кипел упиться одним только взглядом. Это существо, которое Он послал лишить меня покоя, не было женщина... но, ради Бога, не спрашивайте ее имени, она слишком высока, высока...» И далее: «Я увидел, что мне нужно бежать от самого себя. Все деньги, следуемые в Опекунский Совет, оставил я себе... Поступок решительный, безрассудный...», — добавлял он, пробуя хоть как-нибудь оправдаться перед матерью.
Боготворившая его мать, получившая этот как бы предвосхищавший речи будущих героев Достоевского бессвязный и нелепый покаянный крик Гоголя, восприняла его со всей любовью, на которую одна была способна, и, заранее простив сына, с трепетом стала ждать дальнейших вестей от беглеца.
как всегда, нежное письмо и, забыв, что только что еще объяснял свой неожиданный поступок желанием вырваться из-под власти очаровавшей его красавицы, — «кто бы мог ожидать от меня подобной слабости», — писал он в предыдущем письме, — теперь объяснял свою поездку потребностью лечиться от золотухи. «У меня, — писал он, — высыпала по всему лицу и рукам большая сыпь», ввергая этим сообщением мать в новые тяжелые заботы о больном сыне. Впрочем, в Травемюнде он, действительно, в течение двух недель пользовался местными соответственными целебными водами.
В последнем письме отсюда он сообщал матери: «Климат здешний ощутительно исправил меня, тело мое совершенно здорово, одна только бедная душа моя страдает». Накупив множество красивых безделушек и побывав проездом в Любеке, Гоголь положил конец своему таинственному выезду за пределы родины и 22 сентября 1829 г. водворился снова на своей петербургской квартире. Матери он в ответ на разные ее напрашивавшиеся догадки о роде недуга, вызвавшего лечение водами в Травемюнде, успокоительно и вместе возмущенно писал теперь: «Как вы могли подумать, что я — добыча разврата... решились приписать мне болезнь, при мысли о которой всегда трепетали от ужаса самые мысли мои».
К счастью для Гоголя, Трощинский, которому, как постоянному радетелю семьи, Мария Ивановна не преминула сообщить обо всем происшедшем, за время безрассудного отсутствия Гоголя уплатил с легкостью долг в Опекунский Совет, не постеснявшись, правда, высказать свое суждение о виновнике: «Мерзавец, — заявил он, — не будет от него добра». Гоголю, таким образом, оставалось лишь каяться в своем легкомыслии и продолжать поиски доходной должностишки... «Ради Бога, — писал он матери, не перестававшей болеть за своего Никошу, — не беспокойтесь о моей участи. В скором времени я надеюсь определиться на службу». Правда, одновременно он продолжал свои постоянные жалобы... «Не могу издерживать менее ста рублей в месяц, никого у себя не принимая, не выходя никогда почти ни на какие увеселения и спектакли, отказавшись от самого любимого моего развлечения — театра».
Не умея определиться на службу в министерства, Гоголь попытался найти себе применение на сцене. Секретарь кн. Гагарина Мундт рассказывал, как в его канцелярии появился как-то «молодой человек весьма непривлекательной наружности с подвязанной черным платком щекою и в костюме, хотя приличном, но далеко не изящном». Проситель — это был Гоголь — желал быть представленным директору Императорских театров кн. Гагарину, которому и пояснил затем, что, чувствуя призвание свое к сцене, хотел бы «поступить на театр». Его направили к инспектору русской труппы Храповицкому на испытание. Здесь Гоголь прочел монологи из «Дмитрия Донского» Озерова и «Гофолии и Андромахи» Расина в переводе графа Хвостова, так как претендовал он на роли драматические. Читал Гоголь просто, без декламации, но, не зная текста, по тетрадке, робко и вяло. Храповицкому, считавшему необходимым для драматического амплуа дикие завывания и те всхлипывания, которые тогда назывались «драматической икотой», чтение Гоголя понравиться не могло, как не удовлетворила его и показанная затем Гоголем комическая роль из «Школы стариков». Он поэтому дал отрицательный отзыв об испытании, чем дело и закончилось.
пропуская служебные дни, был затем по прошению уволен 25-го февраля следующего года. Вновь зачисленный на другую должность 10 апреля 1830 г. в Департаменте Уделов Министерства Двора, он удержался здесь до 9-го марта следующего, 1831 г. Платили ему сперва 50 рублей в месяц. Конечно, такой нищенский оклад не разрешал вопроса о безбедном и независимом существовании Гоголя. «Жалованья получаю сущую безделицу», — писал он поэтому матери. Но все же за место теперь держался, как утопающий за соломинку.
«петербургских» повестей. Протянув лямку несколько месяцев, Гоголь, живший незавидной жизнью незаметных, забитых, мелких чиновников, узнал о предстоящем вскоре утверждении своем в штатной должности помощника столоначальника и, значит, ожидавшем его повышении оклада. Обрадованный, он тотчас же написал матери: «С Нового года надеюсь получать 1. 000 рублей, а до того времени должен буду еще беспокоить вас, великодушная маменька».
Чтобы сводить как-нибудь концы с концами он, действительно, вынужден был отказывать себе в большинстве утех, которые ему мог давать столичный город, но все же у него часто собирались друзья и приятели, а знаменитый актер, украинец по происхождению, М. С. Щепкин, с которым Гоголь сошелся очень близко и на всю жизнь, приезжая из Москвы, где проживал, всегда останавливался у Гоголя, утверждая, по свидетельству слуги Гоголя Якима, что «нема лучше як у вас».
Был у Гоголя в Петербурге недруг неумолимый и неотвратимый — петербургская зимняя стужа. В «Шинели» Гоголь о ней говорил: «Есть в Петербурге сильный враг всех, получающих 400 рублей в год жалованья или около того. Враг этот не кто другой, как наш северный мороз... В девятом часу утра, когда улицы покрываются идущими в Департамент, начинает он давать такие сильные и колючие щелчки без разбору по всем носам, что бедные чиновники решительно не знают, куда девать их».
рить в своих письмах к матери Гоголь: «Ни один день так не шумен в Петербурге, как первый Нового года: все утро экипажи, лошади то и дело что разъезжают вдоль и поперек по всем улицам; все спешат, как бы не опоздать поздравить, или хотя завезти карточку, и только в четыре часа пополудни переводят немного дух». Спешил по визитам в своей плохо его гревшей шинелишке и новоиспеченный помощник столоначальника Гоголь. Мать он утешал, как мог: «Хорошо, что я немного привык к морозу и отхватил всю зиму в летней шинели».
Нелегко ему было «отхватывать зиму», так как он был очень зябок, постоянно кутался, как только мог, укрывшись с ушами в высоко поднятый воротник. Как и у Акакия Акакиевича, героя его, не было у Гоголя никакой возможности сшить себе зимний плащ на свое более чем скудное жалованье. Добавочные крохи, которые по непрестанным просьбам высылала ему мать, экономя всячески на неизбежных хозяйственных расходах, еле хватали, чтобы покрыть постоянные прорехи в едва ли не нищенском бюджете Гоголя.
боты все же не могли заглушить в Гоголе его потребности в литературной деятельности. Утро у него было занято службой, куда он направлялся в девять часов, оставаясь до трех в должности. Затем он шел обедать, пообедав, отправлялся в Академию художеств, где до вечера занимался живописью. Сочинял он больше ночью, при свечах, и никого не пуская к себе. Написанное — он больше все писал тогда стихи — ему приходилось давать переписывать, так как в типографии, куда его рукопись относил слуга, почерка его не могли разобрать. В «Сыне Отечества» ему удалось поместить, правда, без подписи, восторженное стихотворение свое об Италии. Предвосхищая свое дальнейшее увлечение страной, ставшей для него в будущем как бы второй родиной, он упоение свое изливал в восторженных строках, где, восклицая: «Италия, роскошная страна», признавался, обращаясь к ней: «Меня влечет и жжет твое дыханье».
Еще с 1827 года он работал над поэмой в стихах: «Ганц Кюхельгартен» в духе славившейся тогда Фоссовой «Луизы». Действие поэмы сосредоточено было на борьбе между любовью Ганца к простой деревенской девушке и владевшей им жаждой славы, не обретя которой юный герой находил утешение подле своей возлюбленной. В поэме этой, составленной из мало связанных друг с другом отрывков. Гоголь отдал посильную дань байронизму и увлечению античным классическим миром. В поэме есть немало прекрасных идиллических описаний природы, но в общем, лишена она силы, стройности, цельности. Гоголь все же в 1829 г. решил ее опубликовать, издав за свой счет под псевдонимом «В. Алов».
«Северная Пчела» и «Московский Телеграф» появились за подписью видных критиков той поры неблагоприятные отзывы об этом, действительно, слабом произведении никому не известного, конечно, автора.
Гоголь, ознакомившись с этими журнальными статьями, немедленно бросился со своим слугой по книжным лавкам, которым только что роздал для продажи свежеотпечатанные томики. Собрав их, он снял номер в гостинице, где и сжег все оставшиеся экземпляры своего перворожденного поэтического детища. Так повторился сделанный еще в гимназии жест, который много позднее, к несчастью русской словесности, должен был иметь место в качестве последнего земного жеста Гоголя в отношении другой его поэмы — второй части «Мертвых душ».
Неудачей закончилась и первая ранняя попытка Гоголя завязать знакомство с находившимся тогда в апогее своей славы Пушкиным, которого он заочно уже обожал. Позднее знакомство это, перешедшее затем в искреннюю любовь и глубокое почитание, состоялось все же 20 мая 1831 года на вечере у Плетнева, писателя и ректора Петербургского университета, принявшего горячее участие в судьбе прибывшего в столицу Гоголя. Пока же Гоголь как-то утром набрался смелости и отправился на квартиру к высокочтимому им поэту. Он робко позвонил у крыльца и вышедшему на звонок слуге Пушкина задал робкий вопрос: «Дома ли хозяин?» В ответ Гоголь услыхал: «Почивают». Убежденный, что ночи Пушкина, как и его собственные, заняты литературным трудом, он участливо спросил: «Верно, всю ночь работал?» Велико было его смущение от малопочтительного ответа слуги: «Как же, в картишки играл»...