Приглашаем посетить сайт
Кулинария (cook-lib.ru)

Шер Н. С.: Николай Васильевич Гоголь

Николай Васильевич Гоголь

Лето 1818 года... В доме помещика Гоголя-Яновского уже давно нарушен мерный ход жизни: только и разговоров о том, что двое старших детей — сыновья Иван и Никоша — уезжают учиться в Полтаву, в поветовое, уездное училище.

Долго думал отец Василий Афанасьевич, прежде чем решился везти сыновей в город. Он знал, что немногому научатся они в пове­товом училище, но принужден был так поступить, «не имея средств,— как он писал одному из родственников,— доставить им лучшее место воспитания».

Семья у Гоголей была большая. Жили они на Украине в родо­вом имении, недалеко от Миргорода, на хуторе Васильевка, или, как его раньше называли, Яновщина. Семья Василия Афанасьевича Го­голя ни в чем не нуждалась и жила так же, как все помещичьи семьи того времени,— трудами своих крепостных крестьян. Но денег в доме всегда было мало, и посылать детей учиться в дорогие учебные заведения отец не мог.

Дом Гоголей, небольшой, с колоннами и двумя башенками по уг­лам, стоял в тенистом саду. Перед домом были разбиты клумбы, рос­ли кусты. Недалеко за хутором виднелись белые мазанки крестьян с соломенными крышами, виш­невыми садами, господские огороды. Дальше — пруды, а за прудами — неоглядные ук­раинские степи.

Зимой хутор заносило сне­гом; в доме стоял горьковатый запах кизяков, которыми топи­ли печи. Дети больше сидели в комнатах. Вечерами отец чи­тал матери вслух новые журналы, книги, какой-нибудь отры­вок из своей комедии — он любил литературу, театр и сам писал стихи, пьесы. Старший, Никоша, подсаживался к ба­бушке. Бабуся Татьяна Семе­новна, мать отца, маленькая старушка, рассказывала про старые времена, пела песни.

Отбивая время, хрипло ку­ковала на часах кукушка, за печкой потрескивал сверчок, поскрипывали двери; за окном бил в свою колотушку сторож, где-то лениво лаяла собака.

Тихо в Васильевке. Изредка приезжают гости: Капнисты с хутора Обуховка, с ближнего хутора Толстое — Данилевские, и с ними сын Сашенька, первый товарищ Никоши. Приветливо встречает их хозяйка дома — простодушная и добрая красавица Мария Ивановна, всегда радуется гостям отец. С писателем Василием Васильевичем Капнистом у него общие разговоры о литературе, о книгах.

Иногда Василий Афанасьевич один или с женой тоже уезжал в гости. Почти всегда брал с собой кого-нибудь из детей. Никоша любил эти зимние поездки в крытой, теплой кибитке, запряженной вола­ми. Особенно нравились ему поездки в имение Кибинцы, к богатому и знатному родственнику матери — Трощинскому.

Василий Афанасьевич помогал Трощинскому в хозяйстве, выпол­нял разные поручения и за это получал небольшое вознаграждение. Никоше казалось, что в Кибинцах вечный праздник — так все кругом было парадно и пышно и не похоже на жизнь в Васильевке.

Весной на хуторе Васильевка все оживало. Для Никоши начиналось «самое веселое время» — работа в саду. У него с раннего детства была страсть к садоводству. Вместе с отцом разводил он цветы, прокладывал дорожки, ухаживал за садом. Василий Афа­насьевич любил давать необыкновенные названия обыкновенным местам: небольшая поляна в саду называлась «Долина спокойст­вия», простая беседка носила громкое название «Беседка раз­мышлений», грот назывался «Гро­том уединения».

Иногда, отдыхая после трудов в «Беседке размышлений» или гуляя с детьми в поле, Василий Афанасьевич задавал им литера­турные задачи: назовет слова — «солнце», «степь», «небеса» — и велит подобрать к ним рифмы и сочинить стихотворение. В таких случаях Никоша всегда отвечал быстрее других — он был наход­чивее, острее на язык. Он был и не по годам наблюдателен, серьезен.

И вот он теперь уезжает; ему придется жить у чужих людей. И хотя Мария Ивановна пони­мала, что учиться мальчикам надо, но с сердечной тоской собирала их в дорогу. Конечно, и мальчикам, особенно Никоше, уезжать было грустно и немного страшно. Грустно было оставлять свою маленькую комнату, в которой он так недавно сам смастерил книжную полку, жалко сестрицу, жалко и красноногого аиста на крыше — всех жалко.

В поветовом училище Никоша пробыл недолго — всего год.

Летом на каникулах умер брат Иван. Братья росли вместе, вместе играли, учились — сестра Машенька была еще мала. Смерть брата была для Никоши первым горем в родном доме. Он тяжело заболел, болел долго и после болезни вытянулся, похудел, как-то сразу повзрослел.

Ему шел одиннадцатый год. Надо было продолжать учиться. И решено было готовить Никошу в гимназию. Его снова отвезли в Полтаву, но не в поветовое училище, а устроили к хорошему, опыт­ному и внимательному учителю. Никоша жил у него и готовился во второй класс гимназии.

Около этого времени в Нежине открылось новое учебное заве­дение — Гимназия высших наук. Курс учения в этой гимназии про­должался девять лет. В последних трех классах гимназисты изучали университетские науки и назывались студентами. Все говорили, что это лучшее учебное заведение на Украине, и отец мечтал устроить Никошу в эту гимназию. Но для того чтобы содержать сына в гимназии, нужны были немалые деньги. Как ни тяжело было отцу, но пришлось за помощью обращаться к богатому родственнику Трощинскому. Вельможа дал денег в долг и помог устроить Никошу и гимназию.

Никоше сшили серый форменный мундирчик, новую шубу. Долго приводили в порядок четырехместную коляску с зонтиком, то есть с натянутой сверху парусиной от дождя и солнца. В дядьки к Никоше определили крепостного повара Семена. В то время у многих мальчиков, которые жили в гимназии, были свои дядьки.

Когда все было готово, тронулись в путь. От Васильевки ехали через Миргород и Полтаву, по дороге заезжали к знакомым, подолгу останавливались на станциях отдохнуть, покормить лошадей.

«Прежде, давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мельк­нувшего моего детства, мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту: всё равно, была ли то деревушка, бедный уезд­ный городишка, село ли, слободка,— любопытного много открывал в нем детский любопытный взгляд» — так писал много лет спустя Гоголь в «Мертвых душах», вспоминая свои детские поездки.

И детский взгляд его действительно подмечал всё, ничто не ускользало от его внимания. Уносясь мысленно за каким-нибудь встречным уездным франтом, он старался угадать, куда и зачем он идет; ему интересно было знать, как живет чиновник, который про­ходит по улице; что делается в доме помещика, мимо которого проезжает дорожная коляска.

Так, уже с детских лет любил Гоголь наблюдать жизнь, учился угадывать характеры людей, их нравы. Острая память его надолго сохраняла все эти детские впечатления, и многое из виденного и слышанного в детстве вошло потом в его повести и рассказы.

До Нежина ехали несколько дней. Гимназия высших наук стояла на большой площади. Красивое белое здание с колоннами, окружен­ное тенистым парком, с тихой, поросшей камышами речкой, просторные классы, спальные комнаты, которые назывались «му­зеями»,— все это понравилось отцу.

Экзамен Никоша выдержал хорошо и был принят во второй класс. Скоро отец уехал. Никоша остался один. Первое время он сильно тосковал, плакал по ночам, и добрый дядька Семен, как мог, старался утешить его.

Гимназия высших наук считалась образцовым учебным заведе­нием, но среди учителей было много невежественных, реакционно настроенных людей. Преподавали они скучно, но зато очень сле­дили за тем, чтобы в гимназию не проникали вольные мысли, воль­ный дух.

Профессор русской словесности терпеть не мог стихов Пушкина и преследовал гимназистов, которые их читали. Сам он мало пони­мал в поэзии, и, когда гимназисты, чтобы посмеяться над ним, переписывали стихи Пушкина, Языкова и выдавали их за свои, он глубокомысленно критиковал и исправлял эти стихи.

Учитель греческого языка любил читать ученикам старших классов Гомера по-гречески, «которого никто не понимал,— как вспоминал много лет спустя Гоголь.— Прочитав несколько строк, он поднесет два пальца ко рту, щелкнет и, отведя пальцы, говорит: «Чудесно»... Прочитав о каком-то сражении, он перевел греческий текст словами: «и они положили животики свои на ножики», и весь класс разразился громким смехом. Тогда профессор сказал: «По-русски это смешно, а по-гречески очень жалко».

Можно ли было чему-нибудь полезному, хорошему научиться у этих учителей? Можно ли было уважать их? Конечно, нет.

Но, к счастью, не все преподаватели были такими. Директор гимназии, Иван Семенович Орлай, был человек широко образован­ный. Выше всего он ставил интересы дела, интересы гимназии. Орлай много заботился о том, чтобы привлечь опытных, образованных педагогов, которые вскоре вместе с директором образовали крепкую, сплоченную группу.

Уже с первых лет среди учителей гимназии наметились две группы, враждебные друг другу по своим взглядам, по отношению к уча­щимся, к своему делу.

Никоше шел тринадцатый год, когда он поступил в гимназию. Невысокий, остроносый подросток с умными карими глазами, застенчивый, он трудно привыкал к новым условиям жизни, но постепенно познакомился и подружился со многими товарищами. Природ­ная жизнерадостность, серьезность и застенчивость как-то сочета­лись в Гоголе с озорной выдумкой, с неистощимой веселостью. Он обладал изумительным даром, как говорили товарищи, подмечать все глупое и смешное в характере и поступках людей, умел «угадать человека». Правда, шутки его были не всегда безобидные, вы­думки не всегда добродушные, но товарищи прощали ему многое. Когда поздно вечером, после обхода дежурного надзирателя, за­кутавшись в одеяла, собирались они на чьей-нибудь кровати и Гоголь начинал свои веселые и смешные рассказы или, мгновенно преображаясь, представлял кого-нибудь из учителей или товарищей, и те покатывались от смеха и никто никогда не обижался.

Гоголь был душой всех интересных начинаний в гимназии. В каж­дое затеваемое гимназистами дело он вносил свое вдохновение, свою острую наблюдательность, свое трудолюбие. Когда в гимназии организовался театральный кружок, Гоголь сделался первым его участником. Он разыскивал пьесы для постановки, устраивал сцену, писал декорации, шил костюмы, вместе с товарищами иной раз и сочинял пьесы.

Как-то сочинил он со своим товарищем Прокоповичем смешную пьесу, где Гоголю досталась немая роль дряхлого старика.

Наступил день спектакля. Смотреть представление гимназистов приходили обычно не только учащиеся и учителя гимназии, но и соседние помещики, военные и другие гости.

Открылся занавес; на сцене хата, скамейка; вышел старик в простом кожухе, в бараньей шапке и смазных сапогах. Опираясь на палку, он дошел, кряхтя, до скамейки и сел. Сидел он долго, кряхтел, хихикал и кашлял, наконец захихикал и закашлял таким удушливым, сиплым, старческим кашлем, что вся публика разразилась неудержимым смехом. А старик преспокойно поднялся со ска­мейки и поплелся со сцены.

Совершенно неподражаем был Гоголь, когда играл комических старух, особенно роль Простаковой в комедии Фонвизина «Недоросль». Говорили, что ни одной актрисе в то время не удавалась эта роль так, как она удалась шестнадцатилетнему Гоголю. Товарищи были уверены, что он поступит на сцену. И, конечно, если бы Гоголь стал актером, он был бы одним из лучших актеров своего времени.

Знаменитый актер Михаил Семенович Щепкин, много лет спустя слушая чтение и рассказы Гоголя, говорил, что подобного комика не видал и не увидит в жизни, что Гоголь — «высокий образец худож­ника», у которого надо учиться сценическому искусству. Но актером Гоголь не стал, хотя, может быть, юношеское увлечение теат­ром и помогло ему позднее написать бессмертную комедию «Ре­визор».

Не меньшим увлечением Гоголя в гимназические годы были книги. Читать он любил с детства: много читал дома, целые часы проводил в библиотеке в Кибинцах.

В нежинской гимназии была своя большая библиотека. Но гим­назисты хотели лучше знать современную литературу и решили устроить свою особую библиотеку. Собрали денег, выписали передо­вые журналы того времени, альманах Дельвига «Северные цветы», выходившие отдельно произведения Пушкина, Жуковского, Баратынского и других поэтов. Библиотекарем выбрали Гоголя. Он берег книги как драгоценность, вспоминают товарищи, и, прежде чем вы­дать кому-нибудь книгу, тщательно осматривал у читателя руки, даже делал из бумаги наконечники и заставлял надевать на пальцы, чтобы как-нибудь не запачкать книгу.

В письмах к родным Гоголь постоянно просил прислать то новый журнал, то какую-нибудь книгу, то пьесу из библиотеки Трощинского и всегда очень аккуратно возвращал их.

С любовью, тщательно, на самой лучшей бумаге переписывал он для себя отдельные главы «Евгения Онегина», поэмы «Цыганы», «Братья разбойники» Пушкина, стихи Рылеева...

Пушкин был для Гоголя и его друзей, так же как и для многих учащихся других учебных заведений, для всей передовой России, любимейшим поэтом, «властителем дум».

Несмотря ни на какие запреты, стихи его читались, заучивались наизусть, переписывались, бережно хранились нежинскими гимнази­стами.

Когда Гоголь был в старших классах, в гимназии организовался литературный кружок. Гимназисты собирались каждую неделю, читали свои произведения, обсуждали их.

При литературном кружке вскоре стали издаваться рукописные журналы, и Гоголь был редактором, художником и часто переписчиком этих журналов. Постепенно завязывались у него знакомства с нежинскими жителями; он часто ходил в Магерки — небольшое предместье Нежина. Здесь было у него много приятелей среди крестьян. Он бывал на вечеринках, на свадьбах, любил слушать свадебные песни, разговоры и рассказы этих простых людей. Часа­ми как завороженный слушал он какого-нибудь старого бандуриста, смотрел на пляски, да и сам любил поплясать.

Ученье, книги, театральные представления, рукописные журна­лы, товарищи, с которыми все крепче становилась дружба, сближение с людьми простыми — все это заполняло жизнь, заставляло волноваться, радоваться, порой и огорчаться, о многом задумы­ваться.

20 марта 1825 года Гоголю исполнилось шестнадцать лет, а в конце месяца он получил известие о смерти отца. Отчаянию его не было пределов — отца он очень любил. Со смертью отца как бы сразу кончилось детство Никоши. Он понимал, что он, старший сын, теперь единственная опора матери и сестер. Кроме Машеньки, было еще три сестры. Ни с кем не говорил Гоголь о смерти отца; он замкнулся в себе, сторонился товарищей, потихоньку от них один за­бирался куда-нибудь подальше в гимназический сад. Сосредоточен­но думал он об отце, вспоминал родной дом, Кибинцы; с болью ду­мал о матери, о том, как перенесет она эту смерть. В письмах своих он постоянно утешал ее, просил не беспокоиться о нем.

«Не беспокойтесь, дражайшая маменька! Я сей удар перенес с твердостию»... «Я мучусь каждый день об вас,— писал он в другом письме,— мне все представляется, что вы теперь в величайшей горести. Ах, маменька! я вам говорю и повторяю, что я спокоен, что мое спокойствие зависит от вашего. Сделайте милость, не пе­чальтесь, пожалейте нас, несчастных сирот, которых все благопо­лучие зависит от вас... Ах, чего бы я ни сделал, чтобы быть теперь с вами...»

Наступала весна: синее становилось небо, нежно зеленела трава на солнечных полянках сада, распускались первые листья. В рас­пахнутые окна классов доносились звонкие голоса птиц, пахло пре­лым запахом земли.

В мае в гимназии появился новый преподаватель — профессор Николай Григорьевич Белоусов. Молодой, талантливый человек и педагог, он сразу вошел в круг тех преподавателей, которые вместе с директором Орлаем стремились «образовать честных, хороших людей» из своих воспитанников. Читал он свои лекции увлекатель­но, любил стихи Рылеева, вместе с гимназистами восхищался Пушкиным. Чему он учил? Прежде всего тому, что всякий человек имеет право на свободу, что народу необходимо просвещение, что надо уметь думать, критически относиться к окружающему. Он поощрял увлечение гимназистов театром, рукописными журналами, чте­нием. Некоторые гимназисты, и особенно Гоголь, часто бывали у не­го на дому, пользовались его библиотекой, советовались с ним обо всем.

Когда через год Белоусов был назначен инспектором гимназии, Гоголь писал матери: «Пансион наш теперь на самой лучшей степе­ни образования... и этому всему причина наш нынешний инспектор, ему обязаны мы своим счастием».

Но разве могли спокойно смотреть на все это те учителя, кото­рые боялись даже произносить слова «свобода», «вольность»? В кон­ференцию, как тогда называли педагогический совет, стали поступать доносы, в которых обвиняли Белоусова в том, что учащиеся распу­щенны, что они дерзки, что в них «приметны некоторые основания вольнодумства». Борьба между двумя партиями преподавателей разгоралась, принимала все более острый характер. Гимназисты знали об этом, и понятно, что все их сочувствие было на стороне Бе­лоусова.

14 декабря 1825 года в Петербурге произошло восстание; почти одновременно на Украине вспыхнуло восстание Черниговского пол­ка. Восстание было подавлено. Началось страшное время реакции. Царское правительство преследовало людей, революционно на­строенных, во всем видело следы вольномыслия. Для борьбы с ре­волюцией Николай I учредил при своей канцелярии Третье отделение во главе с генералом Бенкендорфом.

Вскоре в гимназии стала известна и судьба декабристов. Неко­торых из них — Пестеля, Лорера — Гоголь знал в детстве, встречал у соседей по Васильевке — Капнистов, сын которых Алексей, также замешанный в деле декабристов, был арестован. Ходили слухи об аресте Пушкина и Грибоедова. Гимназисты волновались, «шепта­лись тайно, по углам», обсуждая политические события. Лекции Бе­лоусова, его разговоры слушались теперь с особым интересом, мно­гие начинали понимать подлинный их смысл, больше в них разби­раться.

В это время директор гимназии Орлай был неожиданно переве­ден в Одессу; его место занял старший профессор математики и естественных наук Шапалинский. Он разделял убеждения Белоусова, и говорили, что даже поощрял его к «вредной» деятельности. Рассказывали, что существует какое-то тайное общество Шапалинского, связывали это общество с делом декабристов.

Между тем на нежинскую гимназию обратил внимание сам Бен­кендорф. В Третьем отделении было заведено специальное «Дело о вольнодумстве» в нежинской гимназии. В гимназию был прислан но­вый директор, приехал и особый чиновник для тщательного рассле­дования дела. Началось следствие, пошли допросы.

В чем же обвиняли преподавателей?

В том, что они внушали неопытному юношеству вредные мысли, что читали с ними «возмутительные» стихи Рылеева о свободе, что позволяли им «держать у себя сочинения Александра Пушкина и других подобных». Белоусова обвиняли особо в том, что он читал лекции не по утвержденным учебникам, а по своим запискам, в ко­торых ругал правительство, отвергал верховную власть.

Большинство учащихся на допросах старались выгородить Белоусова и других преподавателей, но были и такие, которые, боясь испортить себе карьеру, не устояли, сподличали, выдали своих учителей. Гоголь держался независимо, мужественно и честно — лучше всех; допросов он не боялся, все отрицал, горячо защищал Белоусова.

Гоголь писал в это время большую поэму в стихах под названием «Ганц Кюхельгартен». Никто, даже близкие друзья, Данилевский и Прокопович, не знали об этом. Скрываясь от них, от дежурного над­зирателя, часто по ночам, поскрипывая гусиным пером, волнуясь и радуясь, рассказывал он о скромном немецком юноше Ганце, кото­рый мирно жил на берегу моря, любил девушку, солнце, и, казалось, все в жизни улыбалось ему. Но юношу мучила мысль о высшей цели существования, он горел желанием делать добро людям. Отказав­шись от всего, Ганц ушел из дому. Два года пространствовал он в поисках этой высшей цели существования, видел жизнь, узнал людей и, разочарованный, простившись со своими прежними мечтами, вер­нулся домой, к мирной, скучной жизни обывателя.

Много своих горячих, молодых мыслей и чувств вложил в эту поэму Гоголь. Так же как Ганц, он жаждал большого, настоящего дела, подвига, но чувствовал, что сам никогда не пойдет по тому пути, которым пошел в конце поэмы его герой Ганц, никогда не успокоится, никогда не станет «существователем». Но что делать для общего блага? Как сделать свою жизнь нужной? Как рабо­тать?

В письмах, которые Гоголь в это время пишет друзьям и род­ным, он постоянно говорит о будущем, о родине, о своем месте в жизни, о том, что он поклялся ни одной минуты жизни не прожить даром. Ему было семнадцать лет, но уже многому научила его и самостоятельная жизнь в Нежине, и «Дело о вольнодумстве», и лекции любимого профессора Белоусова, и современная передовая русская литература, стихи Пушкина, Рылеева.

Наступил последний гимназический год. За полгода до окон­чания гимназии Гоголь писал матери, что занимается целый день, с утра до вечера. В июне 1828 года были выпускные экзамены. Все двадцать четыре предмета, которые требовалось сдавать на экза­менах, Гоголь сдал очень хорошо. Кончилась нежинская жизнь. Разъехались в разные стороны товарищи; опустели коридоры, классы. Снова большая дорожная коляска с зонтиком стояла у па­радного крыльца.

Гоголь уезжал в Васильевку. Прощай, гимназия!

Васильевка! Как много связано с ней милых детских воспоминаний. Вот сад, у садовой ограды шелестят листья ясеней, по-преж­нему пестреют цветы на клумбах. По дорожкам сада навстречу коляске бегут сестры, мать ждет на крыльце; как будто все так же, как и в прошлые годы, но сам он уже не тот. Он почти взрос­лый, в коротком сюртучке с буфами на плечах, большой галстук повязан как-то особенно по-взрослому; на голове взбит хохол светло-русых волос. Взгляд небольших карих глаз стал как будто бы более зорким, наблюдательным.

До декабря пробыл Гоголь в Васильевке. На многое смотрел он теперь иными глазами. Его все больше волновало и возмущало униженное и бесправное положение крепостного крестьянства, ему уже не казалось, как в детстве, что в Кибинцах вечный праздник, что всем там весело и приятно.

И к великолепному вельможе Трощинскому, и к жизни в его дворце он стал относиться более критически. Вспоминая отца, яснее начинал он понимать, что не так-то легко было отцу служить у этого богатого родственника, быть в зависимости от его благодеяний, вечно нуждаться в деньгах.

«Скорей в Петербург, на службу государству»,— мечтал он.

В декабре Гоголь уже уезжал в Петербург вместе с Данилев­ским, товарищем детства и юности,— «с братом», как Гоголь часто называл его. С ними ехал и крепостной слуга Яким Нимченко — спокойный, рассудительный человек.

После многих дней пути вдали показались бесчисленные огни города. Морозило. Молодые люди то и дело высовывались из теп­лой крытой кибитки. Вот и застава. Дежурный унтер-офицер прове­рил документы, будочник поднял полосатый шлагбаум, и кибитка покатила по петербургским улицам.

Прошли первые суматошные дни и недели: беготня по городу, знакомство с театром, с книжными лавками, нужные и ненужные покупки всяких столичных безделушек, новый модный фрак с метал­лическими пуговицами.

Но ни на минуту не забывал Гоголь о самом главном: в Петер­бурге Пушкин. Может быть, он просто встретит его где-нибудь на улице или пойдет к нему и даже покажет свое первое и, как каза­лось ему тогда, значительное произведение — «Ганц Кюхельгартен».

Наконец через несколько дней после приезда он не выдержал: рано утром подошел к двери пушкинской квартиры и нерешитель­но постучал. Дверь приоткрылась, в дверях стоял старый слуга Пушкина. Он сурово посмотрел на молодого неизвестного человека и не впустил его — он крепко берег сон своего Александра Сергеевича.

Скоро Данилевский поступил в военную школу, и Гоголь остался один с Якимом. Деньги, привезенные из дому, убывали с необык­новенной быстротой, и пришлось искать квартиру подешевле. После солнечных хат и домиков Украины везде казалось мрачно.

Крутая лестница, двор, как колодец, сжатый со всех сторон вы­сокими стенами домов, комната тесная, темная. Но Гоголь почти и не замечал мелких неудобств жизни. Мучил его только холод — у него не было шубы, и всю зиму пришлось проходить в легкой шинели.

«Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал, я его воображал гораздо красивее, великолепнее, и слухи, которые рас­пускали другие о нем, также лживы»,— писал он матери вскоре после приезда.

И чем дальше, тем острее становилось чувство чужого, холод­ного города,— может быть, и потому, что не нашел, не умел он пока найти в нем людей, близких себе по духу, по мыслям.

Правда, скоро приехал в Петербург Прокопович и другие нежинцы. Стало как-то теплее, уютнее. С ними хорошо было вспоми­нать о нежинской жизни, петь украинские песни, забираться куда-нибудь на самый верх театра — в раек, чтобы посмотреть игру знаменитых актеров. Но, в сущности, Гоголь был одинок. Думы о службе честной, о труде на пользу отечества не оставляли его. Почти ежедневно ходил он искать работу. И конечно, никто не распахнул перед ним дверей, никто не встретил с восторгом юношу, горевшего огнем привязанности к родине. Часами просиживал он в приемной какого-нибудь важного начальника, чтобы получить рав­нодушно-презрительный отказ. И все-таки он как будто бы не очень торопился со службой... Поэма «Ганц Кюхельгартен», так же как и писалась тайно от всех, печаталась теперь тайно в типографии, и Гоголь возлагал на нее большие надежды. Может быть, это первая ступенька к славе, к труду «на пользу отечества, для счастья граж­дан»? Может быть, он нашел свое призвание?

Летом поэма вышла в свет, и Гоголь роздал ее по книжным лав­кам для продажи. Но проходили недели, и никто не покупал книгу, а вскоре Гоголь прочел в журнале уничтожающую рецензию на своего «Ганца». Тотчас же вместе с Якимом объехал он книжные лавки собрал все книги и сжег. В огне камина горела поэма, и вместо с ней сгорали надежды, связанные с изданием этого первого его произведения.

Но где-то в глубине души есть мужество сказать себе, что ре­цензия справедливая, признаться в том, что поэма и ему самому начинает меньше нравиться. Зачем писал он так пышно о чужой стране о чужом немецком юноше? Где в поэме настоящая жизнь, где правда? И хорошо, что на обложке стоит никому не знакомое имя: В. Алов,— это псевдоним Гоголя, тайну которого он хранил до конца жизни.

Поэма «Ганц Кюхельгартен» провалилась. Что делать? Может быть, стать актером? Гоголь пошел держать экзамен на трагического актера в императорский театр. Театральным чиновникам не понра­вилось, что читал он просто, без завываний и декламации, как это тогда было принято, и Гоголь не выдержал экзамена.

Из Васильевки часто приходили письма. Мать писала, что жить становится все труднее, что девочки подрастают, старшая, Машень­ка, уже невеста — надо готовить ей приданое, младших надо учить, с хозяйством она не справляется. Изредка присылала она денег, и это мучило Гоголя.

Наконец нашлась служба. Это была самая маленькая долж­ность, почти как у Акакия Акакиевича в повести «Шинель». Целый день переписывал Гоголь бумаги, подшивал в папки дела, вставал вместе со всеми, когда в канцелярию входило «значительное ли­цо» — высшее начальство. Как не похожа была эта служба на ту, о которой мечтал Гоголь! Скоро он понял, что на государственной службе нельзя совершить никакого подвига, нельзя сделать свою жизнь нужной для блага государства. Но здесь узнал он особый мир петербургских чиновников, увидел, как они обворовывают госу­дарство, берут взятки, издеваются над простыми людьми. Его ужаса­ла пошлая, серая жизнь товарищей по службе, их самодовольная глупость, невежество. И все-таки с интересом говорил он иногда с товарищами, расспрашивал о семье, о детях, о жизни. Его зоркий глаз все замечал, а в памяти копились впечатления.

Прошло более года с тех пор как Гоголь приехал в Петер­бург. Сознание того, что работа его никому не нужна, что он делает совсем не то, что может и должен делать, все больше овладевало им. На службу ходил он с отвращением; с утра уже думал о той минуте, когда можно будет уйти. Раза три в неделю уходил он в Ака­демию художеств, где занимался живописью. Живописью он увле­кался еще в Нежине, способности у него были большие. Товарищ по гимназии Мокрицкий, будущий художник, даже уговаривал его бро­сить всё и поступить в Академию художеств. Гоголь посещал вечер­ние рисовальные классы для любителей, ему нравилось рисовать с натуры, нравились длинные коридоры академии, запах масляных кра­сок, лаков, а главное — он познакомился и сошелся с некоторыми молодыми художниками, которых полюбил за страстную преданность делу, за горячую любовь к искусству.

Вечерами в своей тихой комнате он часто сидел один. Пусть неудача постигла «Ганца», но писать он будет, несмотря ни на что. О чем? О солнечной, прекрасной Украине с ее вишневыми садами, с ее песнями и сказками, мазаными белыми хатами, желтыми под­солнухами, с ее веселыми парубками, старыми бандуристами — обо всем, что хорошо знакомо ему, что так мило и дорого сердцу с са­мого раннего детства.

В ящике стола лежит большая, в четыреста девяносто страниц, тетрадь, привезенная из Нежина. На обложке рукой гимназиста Гоголя написано: «Книга всякой всячины, или Подручная энцикло­педия. Состав. Н. В. Гоголь. 1826 год». Чего только нет в этой тетради: и мысли знаменитых писателей, и сведения по истории и географии, и собственные сочинения, но больше всего здесь записей о жизни русских и украинских народов — предания, обычаи и нравы, пословицы и поговорки, песни. Как все это пригодится ему теперь! Но Гоголю мало и этих записей, и своих детских и юношеских воспоминаний, и книг, которые он читает.

Он пишет матери: «Почтеннейшая маменька, мой добрый ангел-хранитель, теперь вас прошу в свою очередь сделать для меня ве­личайшее из одолжений. Вы имеете тонкий, наблюдательный ум, вы много знаете обычаи и нравы малороссиян наших, и потому, я знаю, вы не откажетесь сообщить мне их в нашей переписке. Это мне очень, очень нужно. В следующем письме я ожидаю от вас описания полного наряда сельского дьячка... равным образом название платья, носимого нашими крестьянскими девками, до последней ленты... Еще несколько слов о колядках, о Иване Купале, о русалках... Мно­жество носится между простым народом поверий, страшных ска­заний, преданий... Всё это будет для меня чрезвычайно занима­тельно...» С такой же просьбой обращается он к сестре, к знакомым. Так начинал Гоголь работу над повестями, которые составили потом книгу «Вечера на хуторе близ Диканьки». И снова никто не знал об этой работе. В начале 1830 года в журнале «Отечествен­ные записки» была напечатана повесть «Басаврюк, или Вечер на­кануне Ивана Купала». В этой повести Гоголь рассказывал о ста­ринном народном предании, по которому раз в год зацветает цветок папоротника, и кто сорвет его, тот добудет клад и разбогатеет. И так по-новому, неожиданно и смело рассказал он об этом сказа­нии, что для людей, любящих русскую литературу, появление повести было настоящим событием.

Василий Андреевич Жуковский был от повести в восторге; он непременно хотел познакомиться с автором и пригласил его к себе на «субботу»; по субботам у него собирались друзья: писатели, му­зыканты, артисты. Знакомство Гоголя с Жуковским скоро перешло в дружбу.

«Что нас свело, неравных годами? Искусство. Мы почувствовали родство, сильнейшее обыкновенного родства»,— писал Гоголь много лет спустя Жуковскому.

Умный и добрый Жуковский не умел относиться к людям равно­душно. Он видел, как нуждается Гоголь, как трудно ему служить чиновником, и сразу же захлопотал, засуетился. Скоро ему удалось устроить Гоголя преподавателем истории в женский Патриотический институт. И Гоголь бросил службу, чтобы никогда больше не слу­жить.

Подошел и 1831 год — один из самых знаменательных в жизни Гоголя. Весной в доме литератора Петра Александровича Плетнева познакомился он наконец с Пушкиным. «Какой прекрасный сон видел я в жизни!» — говорил Гоголь. Ничего на свете не было для него выше и дороже Пушкина. Казалось, вся жизнь его осветилась, хотелось быть лучше, чище, сделать что-то большое. «Все, что есть у меня хорошего, всем этим я обязан ему»,— говорил всегда Го­голь. А Пушкин, встречавший как праздник все молодое, талантливое, с первой минуты и навсегда полюбил «маленькое малороссийское чудо» со всеми его маленькими и большими стран­ностями.

На лето Гоголь уехал в Павловск, в дачную местность недалеко от Петербурга. Здесь он жил в качестве не то дядьки, не то настав­ника при слабоумном мальчике в одном аристократическом семействе. Как-то приехал в это семейство родственник, молодой тогда писатель Владимир Александрович Соллогуб. Тетушка сказала ему, что при больном мальчике живет учитель: «Говорят, пописывает, так ты пойди послушай».

Соллогуб пошел. В небольшой, довольно низкой комнате, за круглым столом, покрытым красной бумажной скатертью, сидели старушки-приживалки, их было три; они вязали чулки, глядя снисходительно поверх очков на тут же у стола сидевшего худощавого молодого человека. Усадив гостя, одна из них обратилась к юноше:

«Что же, Николай Васильевич, начинайте».

«Молодой человек вопросительно посмотрел на меня,— вспоминал потом Соллогуб.— Он был бедно одет и казался очень застенчив; я приосанился.

«Читайте,— сказал я несколько свысока,— я сам пишу и очень интересуюсь русской словесностью, пожалуйста, читайте».

Ввек мне не забыть выражения его лица. Какой тонкий ум казался в его чуть прищуренных глазах, какая язвительная усмешка скривила на миг его тонкие губы! Он все так же скромно подвинулся к столу, не спеша развернул своими длинными, худыми руками рукопись и стал читать.

Я развалился в кресле и стал слушать; старушки опять зашевелили своими спицами. С первых слов я отделился от спинки своего кресла, очарованный и пристыженный, слушал жадно; несколько раз порывался я его остановить, сказать ему, до чего он поразил меня, но он холодно вскидывал на меня глазами и неуклонно продолжал свое чтение. Когда он кончил, я бросился к нему на шею наплакал. Что он нам читал, я и сказать не сумею теперь, но я, несмотря на свою молодость, инстинктом, можно сказать, понял, сколько таланта, сколько высокого художества было в том, что он им читал».

В нескольких верстах от Павловска, в Царском Селе, жил Пушкин с молодой женой, там же жил Жуковский. И Гоголь часто ходил к ним. Пушкин тогда готовил к печати написанные годом раньше «Повести Белкина», писал «Сказку о царе Салтане».

Поздним вечером обычно возвращался Гоголь домой. И как много, должно быть, прекрасных, возвышенных мыслей и чувств будили в нем эти необыкновенные вечера втроем, как хотелось работать,— казалось, что весь мир можно перевернуть.

К августу ночи стали прохладнее, угрюмее становилось петер­бургское небо, а перед глазами все жарче горела любимая солнеч­ная Украина со своими песнями, сказками, знойными летними дня­ми и темными ночами.

«Как упоителен, как роскошен летний день в Малороссии!» — так начинал он свою повесть «Сорочинская ярмарка», повесть о первой юной любви парубка Грицько и милой гордой девушки Параски. Повесть кончается веселой свадьбой. Но вот кончается и веселая свадьба... «Песни слышались тише и тише. Смычок умирал, слабея и теряя неясные звуки в пустоте воздуха. Еще слышалось где-то топанье, что-то похожее на ропот отдаленного моря, и скоро всё стало пусто и глухо... Скучно оставленному! И тяжело и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему».

Так и в других повестях Гоголя: все светло, празднично, весе­ло — и звонкие песни парубков и девушек, и пестрые, шумные ярмарки, и даже глупый и трусливый черт, верхом на котором при­езжает в столицу за черевичками для своей Оксаны кузнец Вакула. И все-таки немного грустно, как это часто бывает в сказке или песне.

Вот повесть «Майская ночь, или Утопленница» — о смелом парубке Левко, о его отце, о красавице Ганне и о бедной панночке, загубленной злой ведьмой — мачехой. Отец Левко — сельский староста; он сам ухаживает за Ганной и не хочет, чтобы Левко женился на ней. Все село держит в руках этот неумный и хвастливый старик. По своей воле посылает он, кого ему угодно, ровнять дороги, тын, рвы, заставляет крестьян обмолачивать ему хлеб, непокорных ему людей обливает на морозе водой... Все ненавидят его.

«Что ж мы, ребята, за холопья? — говорит сын его Левко — Разве мы не такого роду, как и он? Мы, слава богу, вольные козаки! Покажем ему, хлопцы, что мы вольные козаки!»

И парубки действительно показали, что они «вольные козаки» и проучили голову. Каких только неприятностей не испытал голова в ту буйную ночь, как только не смеялись над ним парубки!

Весело звучал их молодой, задорный смех, весело сражались они с ведьмами, колдунами, чертями, которых так много разбросал Гоголь по страницам своей повести.

И хочет Гоголь, чтобы все эти люди — и хорошие и плохие, и девушки, и парубки, и старики — все говорили бы в его повестях как говорят они в жизни, чтобы не было ни одного фальшивого слова, звука. Много раз переделывал, переписывал он каждую свою повесть. Ему радостно, когда удастся верно схватить и передать мягкий ритм украинской речи, вставить кстати меткое украинское словечко. Ведь он вырос на Украине, хорошо знал и любил украинский язык, ее песни, сказки. И потому, может быть, так часто герои его повестей говорят так, как песню поют.

Одна другой прекраснее встают перед ним картины родной Украины: ее леса, поля, ее реки, ослепительные, солнечные дни и жаркие ночи.

«Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи! Всмотритесь в нее. С середины неба глядит месяц. Необъят­ней небесный свод раздался, раздвинулся еще необъятнее. Горит и дышит он. Земля вся в серебряном свете; и чудный воздух и про-хладно-душен, и полон неги, и движет океан благоуханий. Божественная ночь! Очаровательная ночь! Недвижно, вдохновенно стали леса, полные мрака, и кинули огромную тень от себя. Тихи и покойны эти пруды; холод и мрак вод их угрюмо заключен в темно-зеленые стены садов...»

Все больше и больше захватывала Гоголя работа над повестя­ми. «Занятия мои теперь составляют неизъяснимое для души удо­вольствие... Я более нежели когда-либо тружусь и более нежели когда-либо весел»,— писал он матери.

В петербургской типографии уже печаталась первая книга, в которую вошли повести: «Сорочинская ярмарка», «Вечер накануне Ивана Купала», «Майская ночь, или Утопленница», «Пропавшая грамота». Гоголь назвал книгу: «Вечера на хуторе близ Диканьки» и снова не поставил своего имени. На титульном листе было на­печатано: «Повести, изданные пасичником Рудым Паньком».

Подошло к концу лето. Гоголь уехал в Петербург. Все беспокойнее становилось у него на душе. Печатание книги подходило к кон­цу. Что-то скажут читатели? Правда, первым читателям книги — наборщикам — она очень понравилась. Как-то пришел он в типо­графию, только заглянул в дверь, а наборщики «давай каждый фыркать и прыскать себе в руку, отворотившись к стенке». Гоголь удивился, и когда спросил, в чем дело, ему ответили, что очень уж забавны «штучки», которые он изволил прислать из Павловска для печатания.

«Из этого я заключил, что я писатель совершенно во вкусе чер­ни»,— писал он Пушкину.

В сентябре 1831 года наконец книга вышла.

«Сейчас прочел «Вечера близ Диканьки»...— писал Пушкин.— Они изумили меня... Поздравляю публику с истинно веселою книгою, а автору сердечно желаю дальнейших успехов».

Книга разошлась быстро. Весной 1832 года появилась и вторая книга «Вечеров», в которой были повести: «Ночь перед рожде­ством», «Страшная месть», «Иван Федорович Шпонька и его те­тушка», «Заколдованное место». И снова автором повестей был Рудый Панько, который снова без писательских затей рассказывал о чудных делах храброго Данилы Бурульбаша; о смешном кузнеце Вакуле, который ничего не боялся и верхом на черте ездил в Пе­тербург; о жадном деде, который искал клад и вместо клада нашел горшок со всякой дрянью. И здесь, во всех этих повестях, не обошлось без колдунов и ведьм, без песен и плясок, без веселых, страшных и чудесных приключений. И пусть это сказки, но ведь в каждой сказке всегда есть кусочек правды; и эта правда в сказках пасичника учила многому хорошему, и прежде всего учила любить украин­ский народ, его песни и сказки, его смелых, веселых и сильных людей.

А настоящая страшная правда, без всякой выдумки, была в по­вести «Иван Федорович Шпонька и его тетушка». И это уже не «пасичник» Рудый Панько рассказывает, а сам Гоголь горько вспо­минает свое детство, глупых и грубых учителей поветового училища, помещиков, чиновников и какого-нибудь из учеников — пошлень­кого маленького Шпоньку, из которого вырос такой благонравственный «существователь».

Повесть эта совсем не похожа на другие повести — она, по-види­мому, написана позже всех остальных,— этой повестью он как бы прощался с ярким, солнечным, сказочным миром, с милым старым «пасичником» Рудым Паньком, который больше не будет рассказы­вать свои истории.

В Петербурге и Москве друзья знали, что «пасичник» Рудый Панько — Гоголь, и друзья даже стали называть его «наш пасичник», но в далекой провинции долго еще верили тому, что Рудый Панько на самом деле существует. Особенно уверены были в этом дети, которые с восторгом читали «Вечера на хуторе близ Диканьки».

Но увлекательные эти сказки уже не казались увлекательными самому Рудому Паньку — Гоголю.

Его уже мучили сомнения; ему казалось, что «Вечера» никуда не годятся, особенно первая книга, и что писать надо не так и не об этом. И уже мерещилась новая книга — и снова это будет книга о любимой Украине. О чем он расскажет в ней? Он и сам пока еще неясно знает. Но надо ехать домой, в Васильевку, повидать родных, освежить в памяти впечатления детства и ранней юности.

Вместе с Якимом весело собирался Гоголь в дорогу. В середине июня они сели в дорожную коляску. У заставы их, как обычно, опросили, прописали подорожные, загремела цепь шлагбаума... и началась долгая дорога. Ямщик затянул протяжную песню, изредка лениво взмахивая кнутом; вдоль дороги мелькали крестьянские избы, деревушки, шли пешеходы: мужики, бабы; убегали назад полосатые верстовые столбы.

Через три дня приехали в Москву. День был пасмурный, по небу ползли серые тучи, моросил дождь. И все-таки Москва — ста­рый-старый город с Кремлем, с Красной площадью, с зелеными бульварами, кривыми, путаными переулками, палисадниками у до­мов — сразу полюбилась Гоголю. В Москве его ждали. Все уже прочли «Вечера на хуторе близ Диканьки» и знали, что Рудый Панько — это Гоголь. Многим хо­телось повидать его. В этот свой приезд он познакомился с писате­лем Сергеем Тимофеевичем Акса­ковым и его семьей, с поэтом Ива­ном Ивановичем Дмитриевым, с историком Михаилом Петровичем Погодиным, а главное — с вели­ким русским актером Михаилом Семеновичем Щепкиным. Гоголь знал о нем, слышал, что он был крепостным и друзья с трудом вы­купили его с семьей из неволи, что был он превосходным челове­ком; говорили, что «солгать, схит­рить перед Михаилом Семенови­чем было немыслимо». Гоголь ре­шил сам, без всяких знакомств и приглашений, просто пойти к не­му — поговорить о русском театре и, может быть, рассказать о коме­дии, которую он задумал написать.

С этого дня началась дружба двух великих людей, верная, крепкая – на всю жизнь.

Гоголь пробыл в Москве недолго — около двух недель; он то­ропился в Васильевку, чтобы успеть к началу учебного года вернуться с сестрами в Петербург. Сестрам надо было учиться, и решено было определить их в Патриотический институт — закрытое учебное заве­дение для девочек.

В Миргороде уже ждала Гоголя старая дорожная коляска с зон­тиком, свой кучер, знакомые лошади и знакомая дорога в степи. Вот и Васильевка.

У садовой ограды Гоголь остановил коляску: хотел войти в дом незамеченным. Он шел по запущенным дорожкам сада. Мостики, которые так любовно строил отец, поразвалились, буйно разрослись неухоженные кусты малины, а «Беседка размышлений», как прежде, была вся в хмелю, в цветах.

На крыльце стояла мать. Она ждала его и, как всегда, здоро­ваясь, плакала и смеялась. А вот и Машенька — старшая сестра, она уже замужем. Застенчиво жмутся друг к другу Аннинька и Лизанька, а Оленька, младшая, смотрит с любопытством: она почти не знает брата — ей всего семь лет.

Как все переменилось и как радостно, что он дома, в Васильевке! День теплый, душистый, небо синее-синее, свое, родное. А когда наступила ночь, он долго сидел с матерью в знакомой с детства на всю жизнь комнате — столовой. Стеклян­ная дверь распахнута прямо в сад; над садом — небо, осыпан­ное звездами, и такая же, как день, теплая, душистая, украин­ская ночь.

Матери кажется, что Никоша не только повзрослел, а как будто и постарел немного. Но, может быть, это ей только так кажется — по-прежнему ост­рым умом блестят его карие глаза, по-прежнему, когда он смеется, лицо остается серьез­ным и только смеются глаза, и по-прежнему он обо всем рас­спрашивает, во все вмешивает­ся, все хочет устроить. А дома невесело: мать — хозяйка пло­хая, хозяйство запущено, денег нет, долгов много, девочек надо учить.

На следующее утро из хутора Толстое приехал Сашенька Дани­левский. Целый день приходили и приезжали гости, заполнив собой весь дом.

К вечеру Гоголь переселился в маленький флигель в саду, там он мог оставаться один и никто не мешал ему писать. С собой он привез большой портфель записок, планов, набросков. Надо на чем-то остановиться, делать что-то большое, серьезное. И Пушкин ему постоянно говорит об этом, говорит, чтобы он серьезнее смотрел на свое писательство, берег свой талант. И сам Гоголь постепенно начинал понимать, что литература — главное дело его жизни, что дорога его становится «прямее и в душе более силы идти твердым шагом». Куда? Остро, внимательно вглядывается он в жизнь, смотрит на нее уже не глазами мальчика, юноши.

Вечерами, когда старый слепой кобзарь на крыльце Васильев­ского дома поет песни о делах давно минувших, о подвигах давно прошедших, о славных богатырях Запорожской сечи,— как хо­чется писать об этих людях! Но хочется также писать и о людях, которые вокруг него, живут рядом с ним. Вот маменькины гости, их разговоры, сплетни, пересуды. Кто они? «Существователи»? Что делают они в жизни? Чем живут? В деревне товарищи детских игр повырастали, переженились. Он ходит к ним, и они приветливо встречают его, но грустно смотреть на то, как они живут.

День проходил за днем и приносил свою житейскую суету, свои заботы, радости и печали. Милые «сестренки», как называл он сестер, наперерыв старались угодить ему, а он рассказывал им вся­кие небылицы, смешил, помогал матери собирать их в дорогу, сам кроил, а иногда и шил им платья — ведь недаром говорили, что он был «искусник по части дамского рукоделия». И не только рукоделия, он всё умел делать.

После своих литературных занятий с увлечением помогал матери по хозяйству, расписывал стены Васильевской гостиной, рисовал узо­ры, обивал мебель, работал в саду, и эта работа была особенно ему по душе.

«Я в полном удовольствии. Может быть, нет в мире другого влюбленного с таким исступлением в природу, как я. Я боюсь вы­пустить ее на минуту, ловлю все движения ее, и, чем далее, тем более открываю в ней неуловимых прелестей».

Незаметно подошло к концу лето; в сентябре двинулись в путь. На этот раз дорога была неспокойная, трудная. Гоголь ехал не один, с ним ехали Аннинька, его любимица Лизанька и Яким с женой, которая была взята для того, чтобы прислуживать девочкам. Сестры в первый раз уезжали из дому; они плакали, скучали, всего боялись и больше всего — института, куда увозил их брат.

От Васильевки до Петербурга ехали больше месяца и в Петер­бург приехали в самом конце октября — в дождь, слякоть, под хмурое осеннее небо. Со всех сторон обступили Гоголя заботы: надо было искать квартиру, устраивать сестер в институт, добывать деньги. Заботился он о сестрах трогательно, старался доставлять им всевозможные удовольствия, возил в театр, в зверинец, покупал игрушки, сладости; готовил их к поступлению в Патриотический институт, в котором сам преподавал.

С большим трудом удалось наконец ему устроить сестер, но за это он должен был отказаться от своего жалованья — 1200 рублей в год, то есть отказаться от сравнительно обеспеченной жизни.

Для самого Гоголя зима и лето 1833 года были особенно трудными. «Какой ужасный для меня этот 1833 год! — писал он одному из своих знакомых.— Сколько я начинал, сколько я пере­жег, сколько бросил! Понимаешь ли ты ужасное чувство быть недо­вольным собою?» И все сильнее овладевает Гоголем чувство недо­вольства собой, суровая требовательность к себе, к своему писательству. «Может быть, совсем бросить писать, уйти с головой в научную работу, уехать из Петербурга в Киев и занять там кафедру исто­рии?» — думает он и уже хлопочет об отъезде, говорит об этом с друзьями.

В Киевский университет устроиться ему не удалось, но в сле­дующем году ему предложили читать лекции по всеобщей истории в Петербургском университете. Первые свои лекции он прочел блестяще — они увлекли его, он тщательно к ним готовился. Но чем дальше, тем утомительнее становилось ему читать лекции, тем меньше готовился он к ним. Студенты скучали, слушая его, многие перестали ходить на лекции. Иван Сергеевич Тургенев, тогда сту­дент университета, писал: «Он был рожден для того, чтобы быть наставником своих современников; но только не с кафедры».

Об этом, может быть, думал уже и сам Гоголь — вскоре он ушел из университета, чтобы целиком посвятить себя литературе.

Как-то в самом конце 1833 года зашел он к Пушкину. Верный старый дядька Никита Козлов теперь хорошо знал Гоголя — того молодого человека, которого несколько лет назад не пустил к сво­ему барину. Он провел его в небольшой кабинет, заставленный книжными полками. Пушкин был дома, один. Как всегда, увидев Пушкина, Гоголь просиял. Пушкин вносил в его жизнь столько света, радости, так умел хорошо, вовремя похвалить, сказать нужные и важные слова, подбодрить! «Ничего не предпринимал, ничего не писал я без его совета»,— говорил Гоголь. И теперь, посидев и поговорив немного о разных незначительных вещах и событиях, Гоголь вдруг вытащил из кармана свернутую тетрадку.

«Славная бекеша у Ивана Ивановича! отличнейшая! А какие смушки! Фу-ты пропасть, какие смушки! сизые с морозом!» — так начал он и с чуть заметной лукавой усмешкой в глазах прочел всю «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».

Что это — веселый анекдот? Но Гоголь дочитывает последнюю страницу, и веселый анекдот становится грустной повестью, которая кончается так: «Скучно на этом свете, господа!»

Пушкин был потрясен. Как написана повесть! Какой свежий, свободный, великолепный язык, какие неожиданные, меткие срав­нения! И, как всегда, больше всего радовался Пушкин тому, что растет на Руси новый писатель, который так искусно, так чудесно владеет своим оружием — словом.

А у Гоголя лежит еще другая повесть «в этом роде» — о двух старичках прошедшего века, о старосветских помещиках Афанасии Ивановиче и Пульхерии Ивановне. «... Шутливая, трогательная идил­лия, которая... заставляет смеяться сквозь слезы грусти и умиле­ния»,— как говорил Пушкин. Почему? Трогательно смотреть на то, как нежно привязаны друг к другу старички, жалко Афанасия Ивановича, когда он так горюет о смерти своей Пульхерии Ива­новны... Но как грустно и страшно думать, что даром прошла жизнь этих милых старичков, что не было у них в жизни никаких высоких целей и стремлений и никогда ни одно их «желание не перелетало за частокол их маленькой усадьбы».

А разве нет и не было на Украине других людей — смелых, силь­ных, разве украинский народ, который умеет петь такие удивительные песни, у которого так много чудесных сказаний о воле, о счастье, о любви, никогда не боролся за другую жизнь — светлую, пре­красную? И разве он не сумеет рассказать о таких людях?

И все больше и больше погружается Гоголь в изучение истории украинского народа, настойчиво, терпеливо роется в исторических сочинениях, читает летописи, продолжает собирать народные песни, предания, записывает их.

И, овеянная народной поэзией, встает перед ним живая, яркая история народа, а воображение рисует образы смелых, гордых людей, битвы, боевые победы, подвиги, широкие, вольные и дикие степи.

Мысли эти уводят Гоголя далеко в глубину истории — в XVI- XVII века, в Запорожье, куда так часто убегали от своих господ и князей русские люди. Здесь росла «русская сила козачества», крепла кровная связь, дружба двух братских народов. Из этого славного гнезда вылетали «гордые и крепкие, как львы, воины», которые храбро защищали свои земли от иноземных захватчиков, боролись с татарскими и турецкими полчищами, с польскими панами — помещиками.

Такой же и Тарас Бульба. Вот он едет с молодыми своими сы­новьями по степи в родное Запорожье. Как гордится он своими сына­ми! Старший Остап, младший Андрий — оба крепкие, здоровые, только что выпущены из киевской бурсы. Ни одного дня не дал им Тарас пожить дома. Он увез их в Сечь, чтобы учились они воевать, закалялись в битвах, чтобы не пропадала даром их козацкая сила.

Как хороша степь, по которой они едут!

Сильно и нежно любит и эту степь, и всю прекрасную свою родину Тарас. Ничего не знает он выше этой любви к отчизне, ничего нет для него выше козачества, чище и святее боевого дружества. И когда козаки сделали его своим атаманом и Сечь поднялась на дело и готовилась дать врагу сражение, не удержался Тарас Бульба, сказал козакам речь — хотелось ему высказать все, что было у него на сердце.

До самой глубины души дошли его слова до товарищей козаков. Какие это были люди! Как храбро они бились и как смело смот­рели в глаза смерти! Священный огонь любви к родине горел в их сердцах. Тот же огонь горел и в сердце Тараса; бесстрашно бросался он в бой, спешил в самые опасные места.

И вместе с ним, с козаками, сын его Остап. Остап не погиб в бою, враги взяли его в плен, казнили, но и перед смертью сохранил он козацкое мужество, честь, гордое презрение к врагам. Не посрамил он родины, не посрамил седой головы отца, как это сделал Андрий, предатель и изменник.

Не дрогнула у Тараса рука, когда он поднял ее на родного сына. «Стой и не шевелись! — сказал он, когда в бою увидел перед собой Андрия.— Я тебя породил, я тебя и убью».

Долго искали враги Тараса и наконец нашли его и присудили «сжечь живого». Но и на костре, когда притянули его цепями к дре­весному стволу, продолжал он глядеть туда, где бились козаки. Не о себе думал он в эту минуту. Он думал о товарищах, им кричал, куда идти и как защищаться. Радостно вспыхнули его очи, ко­гда увидел он, что козаки далеко, что вражеские пули не доста­нут их.

« — Прощайте, товарищи! — кричал он им сверху.— Вспоми­найте меня и будущей же весной прибывайте сюда вновь, да хо­рошенько погуляйте!..— А уже огонь подымался над костром, за­хватывал его ноги и разостлался пламенем по дереву...»

До последней минуты думал Тарас Бульба о товарищах, о своей родине и знал, что нет такой силы, которая пересилила бы русскую силу!

Как часто потом могучий и светлый образ Тараса вдохновлял людей на все высокое и прекрасное; как часто, читая «Тараса Бульбу», стыдились люди своей мелкой, серой и ненужной жизни; плакали о Тарасе хорошими, чистыми слезами; совершали большие подвиги, думая о нем и его товарищах.

Вот мальчик Алеша Пешков читает «Тараса Бульбу» повару Смурому на пароходе. Когда Тарас пристрелил сына, «повар, спу­стив ноги с койки, уперся в нее руками, согнулся и заплакал — медленно потекли по щекам слезы, капая на палубу». Измена Андрия вызвала в нем отвращение. «Он снова заплакал и — еще сильнее и горше, когда Остап перед смертью крикнул: «Батько! Слышишь ли ты?»

— Все погибло,— всхлипывал Смурый,— все, а! Уже — конец? Эх, проклятое дело! А были люди, Тарас этот — а? Да-а, это — люди...

Взял у меня из рук книгу и внимательно рассмотрел ее, окапав переплет слезами.

— Хорошая книга! Просто — праздник!»

С тех пор как Алеша Пешков читал повару Смурому «Тараса Бульбу», прошло много лет. Шла гражданская война. Части Первой Конной армии гнали врага в тех местах, которые описал Гоголь в «Тарасе Бульбе». Полк остановился на ночевку.

«Пошел дождь, эскадрон укрылся от дождя в большом каменном сарае,— вспоминает один из участников гражданской войны.— Тихо беседовали бойцы о недавнем сражении. К беседующим подошел любимец эскадрона Иван Иванович Самодуров, бывший учитель.

— Сегодня, товарищи,— сказал он,— я прочту вам одну из прекрасных повестей нашего великого писателя Николая Васильевича Гоголя. Называется ока «Тарас Бульба»...

С болью в сердце переживали мы казнь Остапа, восхищались смелостью Тараса. Утром, лихой атакой сняв пилсудчиков, мы вор­вались в Новгород-Волынский. Так незримо Гоголь и его Тарас шли с нами на врага».

Прошли и еще годы. Началась Великая Отечественная война. И снова воины Советской Армии в землянках, в окопах, на отдыхе между двумя боями читали бессмертное творение Гоголя — «Тараса Бульбу», и снова старый козак Бульба учил их мужеству, говорил им о боевом товариществе, вдохновлял на подвиги.

Над повестью «Тарас Бульба» Гоголь работал очень долго, переделывал ее много раз, даже после того, как она была уже на­печатана в 1835 году в книге «Миргород».

Все эти годы Гоголь продолжал жить в Петербурге, изредка выезжая в Васильевку.

Петербург не нравился Гоголю и навсегда остался для него чу­жим городом. Его угнетал скучный, мелкий петербургский дождь, постоянная слякоть, холодная, часто сырая зима. Но весной, за­кутавшись в плащ, любил он бродить по набережной Невы, смотреть, как ветер гонит воду в каналах, как вместе с весной начи­нается новая жизнь на Неве.

Часто ходил он по Невскому проспекту, смотрел на великолеп­ные фасады домов, парадные подъезды, роскошные выставки магазинов. Он любил наблюдать пеструю толпу гуляющих по Невскому проспекту, и ничто не ускользало от его внимания.

Вот бьет двенадцать часов — на Невский проспект выходят гу­вернеры и гувернантки со своими питомцами, прохаживаются старич­ки для моциона, пробежит какой-нибудь франт в модном сюртучке. А к двум часам сменяют их разные «значительные лица», и купцы с купчихами, и крупные чиновники, и знатные вельможи.

Но иногда в разные часы дня гуляет по Невскому проспекту Пушкин с друзьями; своей неторопливой и немного торжественной походкой идет Жуковский; медленно переступает старый, грузный Крылов; мелькнет иной раз военный мундир Лермонтова... И слу­чается — беспокойной и шумной толпой пройдут молодые люди, уже не в щегольских мундирчиках, а в длиннополых студенче­ских мундирах; подолгу останавливаются они у витрин книжных магазинов, толпятся у кондитерской Вольфа, может быть, толь­ко для того, чтобы поклониться какому-нибудь любимому писа­телю.

А дальше, за Невским проспектом, идет другая жизнь. В боль­ших доходных домах с черными лестницами, скользкими от по­моев, в тесных квартирках, комнатках и углах ютятся маленькие петербургские чиновники, мелкие ремесленники, робкие просители мест в канцеляриях. В таких домах, часто меняя квартиры, жил и сам Гоголь.

Жизнь большого города со всеми его противоречиями будила тяжелые мысли о неравенстве, о несправедливости, тревожила душу. Надо писать об этой жизни, надо «быть писателем современным», показать жизнь такой, какая она есть в действительности,— все чаще думает Гоголь.

В свою записную книжку он с первых месяцев петербургской жиз­ни не устает заносить все, что заметит интересного на улице, в зна­комых домах, в Академии художеств, в департаменте, где служил чи­новником.

«Писатель,— говорил он,— должен, как художник, постоянно иметь при себе карандаш и бумагу. Плохо, если пройдет день и художник ничего не набросает. Плохо и для писателя, если он пропустит день, не записав ни одной мысли, ни одной черты...»

Так, рядом с работой над «Вечерами на хуторе близ Диканьки», «Повестью о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», рядом с «Тарасом Бульбой» шла у него пристальная работа над изучением той жизни, которую он видел вокруг себя. Постепенно рождался замысел написать об этой жизни. Может быть, не раз говорил он об этом с Пушкиным, обсуждая с ним его «Повести Белкина».

Вскоре одна за другой стали появляться маленькие повести Гоголя — «Петербургские повести», как стали их называть: «Невский проспект», «Портрет», «Нос», «Записки сумасшедшего», «Шинель»... Большинство повестей было посвящено той жизни столичного города, которая шла вдали от внешне парадного блестящего Невского проспекта.

Написаны повести были в разное время, и последней была на­писана «Шинель», хотя задумана она была тогда же. Над этой по­вестью Гоголь трудился несколько лет, переделывая и отделывая ее много раз. Однажды кто-то при Гоголе рассказал об одном чинов­нике — страстном охотнике. С огромным трудом накопил этот чинов­ник денег и купил очень хорошее, дорогое ружье. Счастливый, отправился он в маленькой лодочке на охоту и не заметил, как ружье было стянуто в воду густым тростником. Ружье пропало; чиновник от огорчения тяжело заболел и едва не умер. Слушатели смеялись над рассказом. Не смеялся только Гоголь — он задумчиво выслушал рассказ и опустил голову. Может быть, как говорят, этот рассказ натолкнул его на мысль написать «Шинель» — одно из самых заме­чательных произведений русской литературы.

В повести «Шинель» Гоголь показывает читателю один из депар­таментов Петербурга. Вот за канцелярским столом сидит тихий чи­новник Акакий Акакиевич Башмачкин. Он и сам смешной, и имя у него смешное, и кажется, что он так и родился на свет в виц­мундире и с лысиной на голове, для того чтобы переписывать ка­зенные бумаги. И он любил эти бумаги; огромный, разнообразный мир заключался для него в его маленькой работе. Но в департаменте никто не уважал его, сторожа не глядели на него, когда он проходил мимо, начальники обращались с ним «холодно-деспотически», това­рищи по службе смеялись над ним.

Но вот с Акакием Акакиевичем случилась беда — износилась его шинель, и надо было шить новую. Каких лишений это ему стоило, как он голодал, чтобы скопить немного денег на шинель! Наконец шинель заказана, готова, и Акакий Акакиевич в новой шинели идет в гости. На обратном пути грабители снимают с него шинель. В от­чаянии Акакий Акакиевич ищет заступничества у «значительного ли­ца», но «значительное лицо» только распекает его. Акакий Акакиевич умирает от огорчения. «Исчезло и скрылось существо, никем не за­щищенное, никому не дорогое, ни для кого не интересное».

Но повесть еще не кончена. Она, по словам Гоголя, «неожи­данно принимает фантастическое окончание». После смерти Акакия Акакиевича в городе по ночам бродит мертвец, похожий на него, он стаскивает с людей шинели и наконец добирается и до «значитель­ного лица». Так маленький чиновник как бы мстит своим обидчикам за всю свою горькую жизнь. Вместе с Гоголем читатель с глубоким сочувствием относится к судьбе Акакия Акакиевича, возмущается и ненавидит тех «значительных лиц», которым дано право унижать и оскорблять человека.

Все шире и глубже наблюдает Гоголь окружающую его жизнь и видит все тех же страшных «существователей», все тот же пош­лый мир петербургских чиновников, все те же взятки, то же рав­нодушное презрение к низшим и подлое подобострастие к людям, имеющим власть. Часто думает он о своем назначении писателя. Что он успел сделать? Ему кажется, что сделал он очень мало, что нужно писать еще лучше, чтобы помочь людям выйти из пошлого, душного мира, в котором они живут, чтобы заставить их оглянуться на себя. Он думает, что, может быть, надо говорить об этом в театре, потому что в театре целой толпе разом дается как бы живой урок. Надо писать комедию, надо сделать смешными недостатки людей, пото­му что смеха боится даже тот, кто ничего не боится.

Но никакого смешного сюжета Гоголь выдумать не может.

«Сделайте милость, дайте какой-нибудь сюжет... духом будет ко­медия из пяти актов, и, клянусь, будет смешнее черта»,- пишет он Пушкину, который в это время был в Михайловском. Пушкин тотчас же отозвался. Сюжет у него был. Может быть, он сам ду­мал его использовать, а может быть, просто записал как смешной анекдот. Приехав из Михайловского, он рассказал Гоголю о том, как его, Пушкина, когда он ездил в Оренбург собирать материал для истории Пугачева, приняли за ревизора, присланного из Петер­бурга с тайным поручением «собирать сведения о неисправностях».

Гоголю сюжет очень понравился, и меньше чем в два месяца у него была готова комедия «Ревизор». Небольшой и как будто бы смешной анекдот превратился у него в обличительную комедию, в которой он «решился собрать все дурное, какое только... знал, и за одним разом над ним посмеяться».

В январе 1836 года Гоголь уже читал «Ревизора» на вечере у Василия Андреевича Жуковского.

«Я пригласил вас, господа...» — начал Гоголь, и, как всегда, когда он начинал читать, сразу наступила совершенная тишина, все насторожились, никто не шевелился. Слушатели увидели перед со­бой маленький уездный городок. Какой? Гоголь не назвал его, но таких городов множество в царской России — их все знают. Редко заглядывают сюда начальники из губернских городов, еще реже из Петербурга. Управляет городом городничий Антон Антонович Сквозник-Дмухановский — главный взяточник и мошенник. И все чиновники у него такие же: судья Ляпкин-Тяпкин — бездельник и плут, который прочитал на своем веку всего несколько книг и счи­тает себя ученым человеком; смотритель училищ — глупец и трус; почтмейстер, который развлекается тем, что распечатывает и прочи­тывает чужие письма... А какие в городе сплетники Бобчинский и Добчинский: «оба низенькие, коротенькие, очень любопытные»; какие дамы!.. И вдруг в городе появляется «приглуповатый» молодой светский человек, одетый по последней моде, который обманул и обобрал всех чиновников.

Как неподражаемо и великолепно читал Гоголь! Спокойно, просто; он как бы разыгрывает всю пьесу, оттеняет каждый харак­тер, жест, слово. И ни разу при этом не засмеется сам; только иной раз, когда слушатели не могут удержать смеха, он взглянет и усмех­нется лукавой усмешкой.

Много пришлось Гоголю и его друзьям хлопотать, чтобы до­биться разрешения на постановку «Ревизора». Долго убеждал Жу­ковский царя, что в комедии нет ничего неблагонадежного, что это только веселая насмешка над плохими провинциальными чиновни­ками. Наконец разрешение было получено. 19 апреля 1836 года «Ревизор» был поставлен на сцене Александрийского театра, а через месяц — в Москве, в Малом театре, где актер Щепкин играл роль Городничего. О нем, о великом и милом своем друге, не раз думал Гоголь, когда работал над «Ревизором», и шутя говорил, что Щепкин может играть в комедии хоть десять ролей подряд.

Как-то примут пьесу зрители? Гоголю казалось, что от этого теперь зависит его судьба — судьба писателя, призванного бороться со злом, неправдой, исправлять нравы людей.

Театр был полон. Ярко горели лампы в огромных люстрах; в ложах сияли ордена, ленты, бриллианты; на галерке, в райке, как тогда говорили, волновалась молодежь — студенты, молодые чинов­ники, художники. В императорской ложе сидел царь с наследником.

Незаметно, через кулисы, пробрался Гоголь на свое место и, укрывшись за портьеру, жадно разглядывал зал. В театре много знакомых, друзей: Михаил Иванович Глинка, Петр Андреевич Плет­нев, Владимир Федорович Одоевский, старик Крылов, нежинцы Да­нилевский и Прокопович.

Поднялся занавес. Шло одно действие за другим. И чем ближе подходила пьеса к концу, тем сдержаннее становился смех и тем сильнее вытягивались лица сановников и знатных вельмож в пар­тере и ложах. Что это? Разве есть в России такие порядки? Это клеве­та, безобразная карикатура! Автор выдумал такую Россию, в ней нет и не было таких городов, таких чиновников...

Царь был недоволен спектаклем. Только теперь, во время пред­ставления, он понял, да и то, может быть, не вполне, настоящий смысл комедии. Говорят, что, выходя из ложи, он сказал: «Ну и пьеска! Всем досталось, а мне больше всех».

Гоголь смотрел на зрителей, и ему было грустно; он потихоньку от всех знакомых, один ушел из театра.

Через несколько дней он писал Щепкину: «Действие, произве­денное комедией, было большое и шумное. Все против меня. Чи­новники пожилые и почтенные кричат, что для меня нет ничего святого, когда я дерзнул так говорить о служащих людях. Поли­цейские против меня; купцы против меня; литераторы против меня...»

Но Гоголь ошибался, когда говорил, что все ругают его коме­дию. Он не увидел в театре тех людей, которые на первом представ­лении восторженно приветствовали его с верхних ярусов и райка. Он не знал, как мечтали все лучшие, передовые люди России по­смотреть его «Ревизора», как списывали для себя и отдельные сцены, и целиком всю комедию, как ждали выхода книги.

А когда книга вышла и появилась в Москве, в одном из журна­лов писали: «Наконец показалось и в нашем добром городе Москве двадцать пять экземпляров желанного «Ревизора», и они расхва­таны, перекуплены, перечитаны, зачитаны, выучены, превратились в пословицы и пошли гулять по людям, обернулись эпиграммами и начали клеймить тех, к кому придутся».

После первой постановки «Ревизора», удрученный, полный тре­воги от всех толков, от ненависти, злобы, которые обрушились на него. Гоголь как-то растерялся, не совсем ясно даже понимал, что происходит. Он чувствовал только, что ему надо остаться одному и обдумать уже начатый труд — поэму «Мертвые души», тему кото­рой также подсказал ему Пушкин. Гоголь решил уехать.

Все последние годы он жил на Малой Морской улице, в малень­кой квартирке из двух комнат, с темной лестницей, небольшой перед­ней. С ним жил его верный Яким, который теперь с грустью собирал своего барина в дорогу. Он часто потом вспоминал о петербургской жизни и любил рассказывать, как ходили к его Николаю Васильеви­чу разные знатные господа: генерал Василий Андреевич Жуковский, сочинитель Пушкин, актер Михаил Семенович Щепкин, который в свои приезды из Москвы непременно останавливался у них. Рас­сказывал Яким и о том, как долго по ночам работал Гоголь,— «пока две свечи не сгорят», как потом, когда «сочинит», отдавал пере писывать писарю, посылал его в типографию... Здесь, в этой квартире, были написаны «Тарас Бульба», «Старосветские помещики», «Реви­зор»...

Гоголю было двадцать семь лет. Как говорили знакомые, он все еще немного походил на задорного петушка, когда взбивал на голове кок и надевал коротенький сюртучок с фалдами — он любил иногда принарядиться, пофрантить. По-прежнему был он остро и бойко насмешлив, весело шутил, когда бывал среди людей ему приятных, и сразу как-то сжимался, забивался в угол, как только появлялся кто-нибудь посторонний. В большинстве это происходило с ним в тех аристократических гостиных, где иной раз приходилось ему бывать. Известность уже не доставляла былой радости; ему досадно было, что люди ловили каждое его слово, расспрашивали о работе, часто приезжали специально посмотреть на Гоголя.

И вот теперь он уезжает в чужие края. Куда? Он и сам хоро­шенько не знает. Он знает только, что ему, для того чтобы жить и ра­ботать, необходимо душевное спокойствие, которого у него нет, как, наверно, не может быть ни у одного честного писателя в России.

Путешествия, перемена мест всегда были для него единственным лекарством от всех бед.

«Как ты хороша подчас, далекая, далекая дорога! Сколько раз, как погибающий и тонущий, я хватался за тебя, и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала! А сколько родилось в тебе чудных замыслов, поэтических грез, сколько перечувствовалось дивных впечатлений!» — писал он несколько лет спустя.

Уезжая в чужие края и обрекая себя на добровольное изгнание. Гоголь отрывался от России, от родной земли, от Пушкина, Щеп­кина, от людей, с которыми связан был больше чем дружбой глу­бокой и скорбной любовью к отчизне.

Летом 1836 года вместе с товарищем детских лет Данилевским Гоголь сел на пароход. С этой минуты началась для него новая пора жизни, новая пора творчества. Гоголь решил поселиться в Италии, и Риме, в городе, который отныне станет ему почти родным.

Он жил в верхнем этаже большого дома, в просторной комнате с каменным мозаичным полом; пол «звенел» под ногами; на окнах были решетчатые ставни, а за окнами — синее итальянское небо. Рано утром становился Гоголь за конторку — он любил пи­сать стоя — и долгие часы трудился над своей поэмой «Мертвые души».

На чужбине с особенной силой понял он, что непреодолимой цепью прикован к родине, что всем прекрасным небесам и красо­там чужой земли он предпочитает свою отчизну.

«Русь! Русь! вижу тебя, из моего чудного, прекрасного далека тебя вижу: бедно, разбросанно и неприютно в тебе... Но какая же непостижимая тайная сила влечет к тебе?»

Вернуться назад? Нет, он не может. Не может работать в Рос­сии, где надо выносить надменную гордость глупых людей, видеть сборище великосветских невежд, слышать гнусные речи гнусных чиновников и знати.

Но трудиться для России он должен и будет! Он верит в нее, в ее светлое будущее. В мечтах своих он видит, как чудесной пти­цей-тройкой несется она вперед.

«Русь, куда же несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разо­рванный в куски воздух; летит мимо всё, что ни есть на земле, и, косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и госу­дарства».

В своем новом труде он покажет всех тех людей, которые ме­шают его родине быть счастливой, идти вперед. Уже мелькают в го­лове картины, оживают образы, идут по страницам рукописи Собакевич, Коробочка, Плюшкин, Ноздрев, едет в своей бричке за «мертвыми душами» Чичиков... Кто не знает этих имен? Кто не видел их портретов, нарисованных многими знаменитыми художни­ками?

До отъезда за границу у Гоголя вчерне было уже готово не­сколько глав; он читал их Пушкину. Пушкин обычно всегда смеялся, когда Гоголь читал, но теперь становился все сумрачнее и, когда чтение кончилось, сказал: «Боже, как грустна наша Россия!»

А 29 января 1837 года Пушкин умер.

Вместе со всем русским народом тяжело переживал Гоголь смерть великого национального поэта. Ему было вдвойне тяжело: он лишился самого близкого и родного человека. Своей мудрой душой Пушкин с самого начала угадал в нем гения, понимал и принимал его целиком со всеми странностями трудного его характера; своей душевностью давал ему то тепло, которого так не хватало Гоголю в жизни,— ведь, в сущности, он был одинок всегда.

«Что труд мой? Что теперь жизнь моя? Как жить без Пуш­кина?»— думал Гоголь. Для него наступили горькие, тревожные дни, недели. Он знал, что ему надо собрать все свои силы, все свое мужество, чтобы продолжать тот большой труд, который завещал ему Пушкин. Преодолевая себя, Гоголь снова начал работать над «Мертвыми душами»; и работа эта стала теперь главным делом его жизни, его долгом писателя перед родиной.

Вскоре после смерти Пушкина был вчерне закончен первый том «Мертвых душ». Гоголь решил вернуться в Россию, набраться новых впечатлений, почитать друзьям отдельные главы своего труда. Сест­ры к этому времени кончали институт, надо было позаботиться и об их устройстве, повидать мать, наладить свои денежные дела. Осенью 1839 года Гоголь вернулся в Россию, в Москву. Он при­ехал вместе с Михаилом Петровичем Погодиным, с которым встретился в Вене, и остановился в его доме на Девичьем поле. Известие о возвращении Гоголя быстро разнеслось по Москве.

Погодину писали: «Вы привезли с собою в подарок русской ли­тературе беглеца Пасичника... Теперь только разговоров, что о Го­голе... Только и слышим, что цитаты из «Вечеров на хуторе», из «Миргорода», из «Арабесков»...»

Первым встретил Гоголя Щепкин. «Такое волнение его приезд во мне произвел, что я нынешнюю ночь почти не спал»,— говорил милый и, может быть, теперь единственно душевно близкий человек Гоголю.

Гоголь очень изменился. «Следов не было прежнего, гладко вы­бритого и обстриженного (кроме хохла) франтика в модном фраке! Прекрасные белокурые густые волосы лежали у него почти по пле­чам; красивые усы, эспаньолка1 довершали перемену; все черты лица получили совсем другое значение; особенно в глазах, когда он говорил, выражались доброта, веселость и любовь ко всем; ког­да же он молчал и задумывался, то сейчас изображалось в них серьезное устремление к чему-то высокому».

Гоголь не был в России более трех лет. За эти годы много но­вого произошло в русской литературе, в нее вошли новые люди, и прежде всего Лермонтов, которого называли преемником Пушкина. Уже напечатано было его стихотворение «Бородино», «Песня про купца Калашникова»; всем, конечно и Гоголю, было известно хо­дившее в рукописных списках стихотворение «Смерть Поэта». Много и горячо говорили о молодом критике Белинском, читались и пере­читывались его блестящие статьи.

Гоголь мечтал о встрече с ним и, как только приехал в Петер­бург за сестрами, пошел к Белинскому. Неизвестно, о чем они гово­рили, но для Гоголя встреча эта еще больше раскрыла и осветила многое в нем самом, в его настоящей и будущей работе.

Несколько раз в этот свой приезд Гоголь читал друзьям и зна­комым отдельные главы «Мертвых душ», от которых все были в восторге. Гоголь был доволен, но работал он мало: дни, недели, месяцы проходили быстро, в хлопотах, в суете. Надо было думать об устройстве сестер, позаботиться о матери, которая приехала в Москву вместе с младшей дочерью Ольгой. Денег, как всегда, было мало. Свою часть имения Гоголь уже давно отдал матери и сестрам и жил только на литературный заработок — очень малень­кий в те времена. «Писатели в наше время могут умирать с голо­ду»,— не раз писал и говорил Гоголь. И он вынужден был делать долги, был в постоянной зависимости от кредиторов. Сам он был очень прост и нетребователен в своих привычках — все его имущество помещалось в небольшом чемодане.

Павел Иванович Чичиков въезжает в ворота гостиницы губернского города NN.

Незаметно прошло восемь месяцев. Скорее ехать, приниматься за работу! И мысли его уже далеко в Риме, в тихой комнате за ре­шетчатыми ставнями, где ничего, как ему казалось, не помешает работать.

9 мая 1840 года, в день своих именин, Гоголь решил устроить обед — собрать своих друзей и знакомых, чтобы проститься с ними перед отъездом. Это был его первый именинный обед, позднее эти обеды вошли в обычай. Каждый раз, когда Гоголь в день своих именин бывал в Москве, он устраивал праздник, и особенно радо­вался, если была хорошая погода: столы тогда выносили в широкую липовую аллею огромного погодинского сада.

В этот день погода была великолепная. По всему саду уже под­нялась первая нежная травка, желтели цветы, покрылись зелеными листьями деревья, звенели голоса птиц.

Гостей съехалось много — человек пятьдесят; были московские и петербургские литераторы, был Михаил Семенович Щепкин. Го­голь ждал Лермонтова, который был в это время в Москве. Только что прочел он повести «Бэла», «Фаталист» и «Тамань», напечатанные в журнале, и был в восхищении от них. Приедет ли?

И вот, когда все уже сидели за столом, когда весело и неумолкае­мо лились разговоры, в конце аллеи показался Лермонтов — молодой офицер в зеленом мундире с красным воротником, с таким детским лицом и такими недетскими темными глазами. Гоголь был счастлив. После обеда он попросил Лермонтова прочесть что-нибудь, и Лермон­тов прочел отрывок из только что написанной поэмы «Мцыри».

Вскоре после своих именин Гоголь снова уезжал за границу. Отъезд был назначен на 18 мая. Гоголь уезжал от Аксаковых. Друзья и знакомые решили проводить его до первой станции. Гоголь сел в дорожный тарантас, остальные поехали в коляске и на дрожках. По дороге, на Поклонной горе, все вышли из экипажей. Гоголю хотелось в последний раз посмотреть на Москву, которая широко раскинулась перед ним. Прощаясь с Москвой, он низко ей поклонил­ся. Гоголь был весел, разговорчив, обещал вернуться через год и привезти первый том «Мертвых душ», совершенно готовый для печати.

Снова далекая дорога, долгие думы, одиночество, сосредоточен­ность. Тарантас дребезжит, подскакивает на ухабах, в лицо веет ду­шистый, весенний ветер.

А в Риме уже ждет хозяин — почтенный старичок Челли, и в ком­нате все так же, как было: круглый стол посередине, узкий соломен­ный диван рядом с книжным шкафом, высокая конторка для работы и на окне старинная римская лампа на одной ножке.

С раннего утра принимался обыкновенно Гоголь за работу. «Нужно непременно писать каждый день»,— говорил он. «А если не пишется?» — спрашивали его. «Ничего, возьмите перо и пишите: «сегодня мне что-то не пишется», «сегодня мне что-то не пишется» и так далее; наконец надоест и напишете». За этой шуткой скры­валось очень серьезное отношение его самого к своей работе, к труду писателя. Он знал, что должен работать изо дня в день не покладая рук, что должен заставлять себя работать даже тогда, когда ме­шают болезнь, душевная тревога. С каждым годом росла его тре­бовательность к себе как к художнику; он перерабатывал, сокра­щал, безжалостно зачеркивал и писал заново целые главы. А как много и тщательно работал он над языком! В его записных книж­ках все больше и больше появлялось новых народных слов, выра­жений, пословиц, поговорок — русских, украинских. Гоголь смело, широко пользовался ими. Каким метким, острым языком заставлял он говорить своих героев!

В конце 1841 года Гоголь был снова в Москве — он сдержал свое обещание, привез готовую рукопись поэмы «Мертвые души». Но не так-то просто было ее напечатать. В цензурном комитете очень хорошо понимали, что Гоголь снова выставил на позор, осмеял помещиков, чиновников, все то царство мертвых душ, кото­рое населяло Россию. Начались хлопоты, разговоры с цензорами, уговоры, доказательства, унизительные и тяжелые для Гоголя. И только с помощью друзей удалось наконец получить разреше­ние для печати. В конце мая 1842 года «Мертвые души» вышли в свет, и тотчас же вокруг поэмы поднялась жестокая борьба. Все "те, кто узнавал себя в героях этого произведения Гоголя, так же как раньше в «Ревизоре», говорили, что Гоголь клевещет на Рос­сию, что его «следует в кандалах отправить в Сибирь».

Все передовые люди, все молодое поколение было в восторге от «Мертвых душ».

Книгу трудно было достать, ее передавали из рук в руки, неделями ждали очереди, а гоголевские фразы и выражения запоминались наизусть, становились поговорками.

Читая поэму, молодежь, воспитанная на стихах Пушкина, Лер­монтова, свято хранившая память о декабристах, не могла не пони­мать всего глубокого смысла произведения. Нельзя было спокойно жить в России, спокойно смотреть на ту страшную правду жизни, которую показывал в «Мертвых душах» Гоголь.

Рассказывали, как однажды, уже несколько лет спустя после выхода в свет «Мертвых душ», Гоголь был в гостях на именинном обеде.

Среди гостей были сенаторы, генералы, и один из них, с негодо­ванием смотря на Гоголя, сказал: «Не могу видеть этого человека... Ведь это революционер... и я удивляюсь, право, как это пускают его в порядочные дома? Когда я был губернатором и когда давали его пьесы в театре, поверите ли, что при всякой глупой шутке или какой-нибудь пошлости, насмешке над властью весь партер обращался к губернаторской ложе». Генерал говорил, что он запретил ставить пьесы Гоголя в своей губернии.

А Гоголь, как тогда, после постановки «Ревизора», бросив свой вызов царской России, снова уехал за границу — теперь надолго, почти на шесть лет. Он понимал, что «Мертвые души» потряс­ли всю Россию, и он торопился работать дальше над второй частью.

Но годы шли, а работа подвигалась мучительно медленно. Какая-то болезненная тоска, тревога все больше овладевали Гоголем. «Я несколько лет уже борюсь с неспокойствием душевным»,— писал он художнику Иванову. Знакомые, которые приезжали за границу и видели Гоголя, говорили, что он очень изменился. Как всегда, он искал облегчения в дороге, в переездах, скитался по разным странам, иногда останавливался на более долгое время то в Риме, то во Франкфурте, где жил Жуковский. Но нигде не находил того душев­ного покоя, о котором мечтал.

«Столько жизни прошу, сколько нужно для окончания труда моего; больше ни часу мне не нужно»,— писал он на родину.

В 1845 году было уже написано несколько глав второго тома «Мертвых душ», уже были они переписаны, отделаны, и вдруг к концу года Гоголь сжег все написанное. Почему? Он никому не сказал об этом.

Из России одно за другим приходили известия о смерти близких и дорогих людей: умерла сестра, умерли Кольцов, Крылов, погиб на дуэли Лермонтов. И Гоголь, узнав о гибели Лермонтова, с го­рестью сказал: «Слышно страшное в судьбе наших писателей».

Его звали домой, но он говорил, что сильные причины удержи­вают его на чужбине. «Или я не люблю нашей неизмеримой, нашей родной русской земли?» — спрашивал он.

А вместе с тем все больше чувствовал Гоголь, что та Россия, которую он так любит, без которой не мыслит своей жизни, отходит от него все дальше и дальше. Он все еще живет тем богатством, теми знаниями, которые привез с собой. Постепенно иссякает богатство, скудеют знания, притупляется чувство родины. Что там происходит? Он не знает. Изредка приезжают из России знакомые, приходят новые книги, письма, доходят отзвуки каких-то событий, смутные слухи о крестьянских бунтах, о тайных кружках, о новых людях.

А в общем, он очень одинок. Рядом нет настоящих друзей, вот таких, как у Пушкина: Пущин, Кюхельбекер, Дельвиг, которые бы поддержали его, с которыми он мог бы говорить до конца откро­венно. Его окружают здесь русские аристократы, «светская чернь», которая ненавидит русский народ, все новое, живое, прогрессивное в России. Эти люди, мечтающие о том, чтобы непоколебимо было крепостное право, чтобы незыблема была православная церковь, называют себя его друзьями и стараются обратить его в свою веру, перетянуть в свой лагерь. Они опутывают его сетями лицемерной любви, внимания.

Незаметно для самого себя, как будто бы даже внутренне от­талкиваясь от этих людей, Гоголь поддается их воздействию, начи­нает думать чужими мыслями, говорить чужими словами, все более и более забывает свое назначение художника и превращается в про­поведника.

Он выпускает книгу «Выбранные места из переписки с друзьями». Как громом поразила эта книга всех истинных друзей Гоголя, всех передовых русских людей; черным пятном легла она на русскую литературу. В ней Гоголь как бы отказывался от прежних своих произведений, оправдывал крепостное право, защищал самодержа­вие, звал русский народ назад к древним обычаям и нравам, говорил о смирении, о религии.

Разве когда-нибудь раньше Гоголь, которого враги называли «революционером» и предлагали сослать в Сибирь за его сочинения, говорил, что России нужно крепостное право? Разве забыл он те вдохновенные страницы, которые писал о запорожской вольнице; те гордые мысли, которые были у него о будущем прекрасной и вели­кой своей родины? Разве острым своим чутьем художника, пусть даже оторванный от России, не видел он той молодой, новой России, тех скрытых, могучих сил сопротивления, которые росли и крепли в русском народе? Как могло случиться, что он написал такую книгу?

И только тогда, когда Гоголь получил гневное письмо Белин­ского, он как будто бы очнулся.

Белинский упрекал его в том, что он не знает современной Рос­сии, что книга его — измена, ложь, клевета на Россию. «Да, я любил вас,— писал Белинский,— со всею страстью, с какой чело­век, кровно связанный со своею страною, может любить ее на­дежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса».

Казалось, что этим письмом с Гоголем говорит русский народ, что все лучшие люди России бросают ему упрек, возмущаются, негодуют.

«Я не мог отвечать скоро на ваше письмо. Душа моя изнемо­гала, все во мне потрясено... может быть, и в ваших словах есть часть правды...» — писал в ответном письме Гоголь. Со временем все больше и больше убеждался он в правде этого письма и спустя несколько лет говорил Щепкину и Тургеневу: «Если бы можно было воротить назад сказанное, я бы уничтожил мою «Переписку с друзья­ми», я бы сжег ее».

Гоголь решил вернуться на родину. Ему надо было заново узнать ее, поездить по ней, поглядеть на Русь. Он ехал через Одессу. Дорога теперь очень утомляла его, но по-прежнему радостно волновала. Лето он провел в Васильевке. Сестра Лизанька собиралась замуж, мать постарела, постарела и усадьба. Надо было исправить и перестроить дом, заняться хозяйством, но он все больше бродил по саду, сажал молодые деревца, смотрел на цветы, которые по-прежнему любил, слушал украинские песни, тихо радовался родному небу, солнцу.

Осенью 1848 года он был в Москве. Друзья и знакомые встретили его восторженно; но «это не тот Гоголь»,— говорили они. Молча­ливый, сосредоточенный, он казался, да и был, конечно, тяжело боль­ным человеком.

Гоголь поселился на Никитском бульваре2, в двух скромных комнатах первого этажа с сумрачными окнами. Он продолжал ра­ботать над вторым томом «Мертвых душ», готовил к изданию собра­ние своих сочинений. Часто после работы, запахнувшись зимой в шу­бу, а летом в испанский плащ, прогуливался он по Никитскому буль­вару, а московская молодежь ходила смотреть, как гуляет Гоголь. Иногда навещал он знакомых, был в Петербурге, где познакомился с Некрасовым, Гончаровым, ездил под Москву, в Абрамцево к Акса­ковым.

Друзья радовались, когда искра прежнего веселья мелькала иногда в его глазах, но в общем казалось, что он живет, пересиливая себя.

«Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное беспокойство примешивались к постоянно проницательному выражению его лица»,— говорил Тургенев, который только что познакомился с ним. И может быть, эти «боль и тревога» были о том, что недо­волен он был своей работой над «Мертвыми душами», что все больше чувствовал, как путается он в противоречиях той русской жизни, которую заново узнавал, что многого он просто не знает, не может понять.

«Я весь исстрадался. Я так болен и душой и телом, так расколебался весь. ... Работа — моя жизнь — не работается, не живет­ся»,— говорил Гоголь. Работать ему было все трудней. Временами казалось, что уже угасают его творческие силы, что наступает ста­рость. «Творчество мое лениво. Стараясь не пропустить и минуты времени, не отхожу от стола, не отодвигаю бумаги, не выпускаю пера — но строки лепятся вяло, а время летит невозвратно...»

Никогда, может быть, Гоголь не испытывал такого острого чув­ства ответственности писателя за свою работу, такого недовольства собой, таких колебаний, как тогда, когда он дописывал последние страницы второго тома «Мертвых душ».

А через несколько месяцев, поздней февральской ночью, он бро­сил в огонь камина этот труд многих лет жизни.

21 февраля 1852 года Гоголь скончался.

Хоронили его в ясный, солнечный день.

«Кого это хоронят? — спросил прохожий, встретивший погре­бальное шествие.— Неужели это всё родные покойника?»

«Хоронят Гоголя,— отвечал один из молодых студентов, шедших за гробом.— И все мы его кровные родные, да еще с нами вся Россия».

Примечания

1 Эспаньолка — короткая остроконечная бородка.

2 Никитский бульвар — теперь бульвар называется Суворовским"

© 2000- NIV