Шенрок В. И.: Материалы для биографии Гоголя (старая орфография)
Литературные труды Гоголя в 1836 - 1842 гг.
I. Первый том "Мертвых Душ"

ЛИТЕРАТУРНЫЕ ТРУДЫ ГОГОЛЯ

въ 1836—1842 гг.

I. ПЕРВЫЙ ТОМЪ „МЕРТВЫХЪ ДУШЪ“.

I.

степени также на великомъ его созданiи. Въ начале этого перiода Гоголь еще не замкнулся исключительно въ тесный кругъ немногихъ избранныхъ людей, не предавался однимъ религiознымъ интересамъ и прежняя чуткость къ впечатленiямъ окружающей действительности еще не покинула его. Любимымъ повереннымъ заветныхъ творческихъ думъ Гоголя после смерти Пушкина сделался Жуковскiй. Изъ писемъ къ нему и изъ „Авторской Исповеди“ мы узнаемъ, что планъ „Мертвыхъ Душъ“ создавался постепенно, и самая цель произведенiя не сразу выяснилась для автора. Въ „Авторской Исповеди“ Гоголь разсказываетъ о передаче ему Пушкинымъ сюжета „Мертвыхъ Душъ“: „Пушкинъ заставилъ меня взглянуть на дело серьезно. Онъ уже давно склонялъ меня приняться за большое сочиненiе и, наконецъ, одинъ разъ, после того, какъ я ему прочелъ одно небольшое изображенiе небольшой сцены, но которое, однакожъ, поразило его больше всего прежде мной читаннаго, онъ мне сказалъ: „Ка̀къ, съ этой способностью угадывать человека и несколькими чертами выставлять его вдругъ всего, какъ живого, съ этой способностью не приняться за большое сочиненiе! Это просто грехъ“. Подъ небольшой сценой разумелся, конечно, одинъ изъ драматическихъ „кусочковъ“, которыми вообще сильно интересовался Пушкинъ. „Мертвыя Души“ вскоре после этого были начаты, и отрывки изъ нихъ уже были знакомы Пушкину въ первоначальномъ наброске еще въ 1835 г. Чтенiе первыхъ главъ, какъ известно, навело Пушкина на тяжелое раздумье, и онъ, „охотникъ до смеха, по окончанiи чтенiя произнесъ голосомъ тоски: „Боже, какъ грустна наша Россiя!“

производимаго его поэмой тягостнаго впечатленiя, и хотя старался всеми силами оправдывать наиболее свойственный ему способъ художественнаго изображенiя, но вместе съ темъ делалъ и уступки предполагаемому впечатленiю читателя. „Если бы кто виделъ те чудовища, которыя выходили изъ-подъ пера моего въ начале для меня самого“, — говорилъ Гоголь однажды: — „онъ бы точно содрогнулся“. Нельзя не пожалеть объ утрате некоторыхъ частей первоначальнаго наброска: это обстоятельство лишаетъ насъ возможности судить вернее о томъ, въ какомъ именно направленiи изменилась разработка сюжета „Мертвыхъ Душъ“ на первыхъ же шагахъ творческаго труда автора.

Вообще довольно серьезнымъ затрудненiемъ для безусловно точнаго изученiя „Мертвыхъ Душъ“ является сложность и продолжительность работъ автора надъ излюбленной темой. Именно это обстоятельство исключаетъ возможность вполне последовательнаго исполненiя авторомъ разъ составленнаго плана. Поэма писалась въ разные перiоды жизни, при разныхъ обстоятельствахъ и настроенiяхъ автора, преследовала не совсемъ одинаковыя цели. Известно, что Гоголь необыкновенно упорно и добросовестно работалъ надъ отделкой своихъ произведенiй, и, конечно, особенно техъ, которыя сохранились въ несколькихъ редакцiяхъ; но едва ли можно утверждать, чтобы онъ каждый разъ обдумывалъ и составлялъ окончательно обработанный въ самомъ началенеуклонно. летъ. Такъ Шиллеръ сознаетъ, что вторая половина „Донъ-Карлоса“ не вполне гармонируетъ съ первой, и находитъ, что драма должна писаться въ одно лето. Пушкинъ говоритъ въ конце „Евгенiя Онегина“, что когда ему впервые явились въ смутномъ сне юная Татьяна и Онегинъ, онъ

„Даль свободнаго романа
Сквозь магическiй кристаллъ

Гоголь также говоритъ прямо: „Я началъ было писать, не определивши себе обстоятельнаго плана, не давши себе отчета, что̀ такое именно долженъ быть главный герой“. Впоследствiи планъ выяснялся и перерабатывался постоянно, на что имеются указанiя въ переписке Гоголя. Полагаемъ, что определить точно все „родившаяся въ немъ охота смеяться создаетъ сама множество смешныхъ явленiй, которыя онъ намеренъ былъ перемешать съ трогательными“. Поэтому при несомненной устойчивости плана въ конце работы, все-таки нельзя не согласиться съ Н. С. Тихонравовымъ, что „предварительнаго плана поэмы и не было“, точно также, какъ напечатанный текстъ могъ быть впоследствiи одной изъ позднейшихъ промежуточныхъ стадiй переработки, такъ какъ, по словамъ Гоголя, онъ „не почиталъ дело конченнымъ, если вещь напечатана“. Доказательство этому мы находимъ въ напечатанномъ первоначально Катковымъ неизданномъ отрывке перваго тома „Мертвыхъ Душъ“.

Мысль поэмы была вначале чужая, но затемъ авторъ постепенно привнесъ богатое содержанiе, выработанное изъ собственныхъ впечатленiй, воспоминанiй и думъ. А. О. Смирнова записала въ своемъ дневнике: „Пушкинъ провелъ четыре часа у Гоголя и далъ ему сюжетъ для романа, который, какъ Донъ-Кихотъ, будетъ разделенъ на песни. Герой объедетъ провинцiю; Гоголь воспользуется своими путевыми записками“, — это были те именно записки, которыя онъ делалъ на пути изъ Малороссiи въ Петербургъ въ 1832 г. и которыя читалъ потомъ Пушкину.

признанiе Гоголя, что на первыхъ порахъ онъ не давалъ себе отчета, „что̀ такое именно долженъ быть самый герой“. Итакъ, даже типъ Чичикова сложился не сразу, хотя онъ былъ уже известенъ Пушкину въ своемъ определенномъ начертанiи, которое потребовало потомъ многихъ дальнейшихъ наблюденiй автора. Но Гоголь какъ-то сбивчиво упоминаетъ, въ третьемъ письме по поводу „М. Д.“, о мрачномъ впечатленiи, произведенномъ прочитанными главами на Пушкина: „Пушкинъ, который такъ зналъ Россiю, не заметилъ, что все это карикатура Тутъ-то я увиделъ, что̀ значитъ дело, взятое изъ души, и вообще душевная правда, “. Какъ согласить душевную правду съ выдумкой, и почему ошеломленный впечатленiемъ, произведеннымъ на Пушкина, Гоголь решился ослабить тотъ грустный элементъ въ своей поэме, который пугалъ отсутствiемъ света ли о высокомъ эстетическомъ достоинстве уже первыхъ набросковъ?

—————

́ Гоголь съ большимъ успехомъ воскрешалъ въ своемъ воображенiи готовые, давно сложившiеся образы, такъ что ему казалось, что онъ находится въ Россiи: „передо мною все наше, наши помещики, наши чиновники, наши офицеры, наши мужики, наши избы, словомъ, вся православная Русь“ — или все то, прибавимъ отъ себя, что̀ составило потомъ содержанiе перваго тома „Мертвыхъ Душъ“. Въ томъ же письме онъ говорилъ уже, что обдумалъ весь планъ произведенiя, хотя и просилъ сообщить, „не представится ли какихъ-нибудь казусовъ, могущихъ случиться при покупке мертвыхъ душъ“. Но это относилось уже къ обогащенiю сюжета, такъ какъ Гоголь вообще всегда нуждался во внешней фабуле, въ которую могъ зато легко вложить самое богатое содержанiе изъ своего обширнаго запаса тонкихъ и меткихъ наблюденiй. Эти „казусы“ такъ же были необходимы Гоголю во время его работы надъ первой частью „Мертвыхъ Душъ“ и более ранними произведенiями, какъ впоследствiи для второй части ему понадобились самыя разнообразныя сведенiя, съ просьбою о доставленiи которыхъ онъ обращался уже не только къ друзьямъ и знакомымъ, но и ко всей грамотной Россiи. Отчасти уже во второмъ томе Гоголь впервые бралъ вымышленные имъ самимъ случаи и лица и старался насильно подчинить этимъ призракамъ работу своего воображенiя. Въ половине 1838 г. Гоголь уже говорилъ: „огромно, велико мое творенiе, и не скоро конецъ его“. Но и кроме того, по словамъ его, „еще одинъ Левiафанъ затевается“. Этотъ неосуществившiйся Левiафанъ, безъ сомненiя, является уже явнымъ предвестникомъ той ложной дороги, на которую вскоре вступилъ Гоголь. Задатки мистицизма въ полной силе сказались также въ непосредственно следующихъ строкахъ: „священная дрожь пробираетъ меня заранее, какъ подумаю о немъ; слышу кое-что изъ него... божественныя вкушу минуты... но... теперь я погруженъ весь въ „Мертвыя Души“. Такимъ образомъ, этотъ священный трепетъ не былъ ли некоторымъ образомъ хотя и отдаленнымъ „началомъ конца“? Мысль о Левiафане нигде не повторяется больше, и проектъ о немъ былъ поглощенъ впоследствiи предположенiями о последнихъ томахъ „Мертвыхъ Душъ“, но отголосокъ этой мысли ясно слышится уже въ известныхъ словахъ VII главы, где Гоголь высказываетъ надежду, что настанетъ наконецъ, хотя, можетъ-быть, и не скоро, то время, „когда инымъ ключемъ грозная вьюга вдохновенiя подымется изъ облаченной въ священный ужасъ и блистанiе главы, и почуютъ, въ смущенномъ трепете, величавый громъ другихъ речей“. Профессоръ Н. С. Тихонравовъ въ примечанiи къ этому месту напоминаетъ известные стихи Пушкина:

И внемлетъ арфе серафима
Въ священномъ ужасе поэтъ.

уваженiи къ поэтическому слову Пушкина и прекрасной, художественной простоте и выразительности заключающагося въ приведенныхъ стихахъ образа. Гоголь былъ настолько проникнутъ обаянiемъ поэзiи и еще более личности Пушкина, съ такимъ благоговенiемъ чтилъ его заветы и память о немъ, что совпаденiе указанныхъ выраженiй въ самомъ деле едва ли могло быть случайнымъ, темъ более, что стихи Пушкина чрезвычайно подходили къ настроенiю одного изъ искреннейшихъ его почитателей. Темъ не менее „Левiафанъ“ погубилъ Гоголя, потому что въ уме последняго уже носилась какая-то необъятная задача, и онъ начиналъ ставить своему таланту и человеческому слову вообще такiя грандiозныя цели, съ которыми не только не могъ совладеть самъ, но которыя вообще едва ли могутъ быть осуществлены. Онъ, подъ обаянiемъ величественной мечты, хотелъ, какъ видно, превзойти самого себя, заговорить небывалымъ и неслыханнымъ языкомъ, создать нечто безпримерно-высокое и этимъ фантастически-великимъ изображенiемъ привести читателей въ какой-то необычайный смущенный трепетъ. Отсюда гибель его таланта. Впрочемъ, въ некоторыхъ лирическихъ отступленiяхъ перваго тома Гоголь въ пределахъ возможнаго прекрасно достигъ своей цели, но едва ли можно себе представить обещанное „лирическое теченiе“ целой поэмы, или, правильнее сказать, всего романа. Къ счастью, имея намеренiе въ „Мертвыхъ Душахъ“ изобразить русскаго человека со всеми его достоинствами и недостатками, Гоголь решилъ первую часть, уже начатую въ духе его прежнихъ произведенiй, посвятить изображенiю ничтожныхъ людей, но это недоразуменiе сказалось несколько позднее: конечно, Гоголь уже заднимъ числомъ придумалъ впоследствiи объясненiе этой будто бы первоначальной цели.

„Авторской Исповеди“ Гоголь разсказываетъ о невольно приходившихъ ему въ голову вопросахъ, останавливашихъ его работу. „Не чувствуя существенной надобности въ томъ и другомъ герое, я не могъ почувствовать и любви къ делу изобразить его. Напротивъ, я чувствовалъ что-то въ роде отвращенiя: все у меня выходило натянуто, насильно, и даже то, надъ чемъ я смеялся, становилось печально“. Увы! потомъ оказалось, что теоретическая мысль не только не помогла, но даже затруднила дело творчества. Гоголь ясно говоритъ: „Чемъ более я обдумывалъ мое сочиненiе, темъ более виделъ, что не случайно следуетъ мне взять характеры, какiя попадутся, но избрать одни те, на которыхъ заметней и глубже отпечатлелись истинно-русскiя, коренныя свойства наши. Но для этого нужно было точнее определить последнiя и задача оказалась не посиламъ автору. Тогда какъ прежде онъ пользовался для своихъ сочиненiй вполне реальнымъ содержанiемъ собственныхъ наблюденiй надъ жизнью, которыхъ имелъ огромный запасъ, и въ этомъ запасе былъ полнымъ хозяиномъ, впоследствiи онъ старался черпать матерiалъ преимущественно изъ апрiорныхъ соображенiй, подсказываемыхъ къ тому же крайне неопределенными, хотя и сильными порывами религiознаго и патрiотическаго увлеченiя.

Мы знаемъ, что Гоголь утверждалъ, будто „вследствiе давно принятого плана „Мертвыхъ Душъ“ для первой части поэмы требовались именно люди ничтожные“. Но выраженiе давно принятой планъ не совсемъ определенно; оно, конечно, ясно указываетъ на то, что планъ этотъ былъ принятъ перваго тома и даже, быть можетъ, задолго; но отнюдь еще не на то, чтобы планъ этотъ былъ составленъ уже съ самаго начала работы, когда онъ прямо говорилъ: „Мне хочется въ этомъ романе показать съ одного боку всю Русь“. Если справедливо наше мненiе, что возникновенiе новаго плана относится къ тому именно времени, когда Гоголь писалъ Жуковскому, что у него еще „Левiофанъ затевается“, при мысли о которомъ его заранее „пробираетъ священная дрожь“, — то надо признать, что на постепенное торжество этого новаго плана указываютъ и отмеченныя Н. С. Тихонравовымъ перемены въ начале седьмой главы, где слова: „грозная вьюга вдохновенiя обовьетъ главу будущаго поэта“ оказались измененными такъ, что относились уже къ самому Гоголю, а въ XI главе прибавлены после строкъ: „вся повесть приметъ величавое лирическое теченiе“, слова: „то увидимъ потомъ“, „какъ двинутся все рычаги широкой повести, раздастся далече горизонтъ“ и проч. Однимъ словомъ, этотъ новый планъ „Мертвыхъ Душъ“, отразившiйся роковымъ образомъ на дальнейшей поэмы, составлялся уже при конце вставками — не больше, потому что, какъ видно изъ всехъ сохранившихся редакцiй, онъ уже раньше успелъ получить совершенно определенный видъ, не поддававшiйся никакимъ ощутительнымъ „новшествамъ“ безъ самой капитальной перестройки. Планъ перваго тома установился настолько крепко и прочно, что въ него можно было втиснуть разве только отдельныя фразы, вроде нами указанныхъ. Зато этотъ прежнiй планъ теперь почти былъ вовсе оставленъ Гоголемъ.

II.

обдуманный, строгiй и простой. Сущность его заключается въ томъ, что авторъ следитъ за всеми действiями и чувствами своего героя, неизменно сопровождая его въ своемъ разсказе, отъ самаго прiезда въ губернскiй городъ, и ни на минуту не выпуская изъ виду. Вместе съ героемъ авторъ безпрестанно изображаетъ всю окружающую его обстановку, все постоянно изменяющiяся впечатленiя, не забывая нигде для полноты и яркости картины подробностей, относящихся даже къ его экипажу, лошадямъ и прислуге. Разсказъ находится постоянно въ движенiи: читатель переживаетъ съ Чичиковымъ все жизненныя встречи и все его настроенiя. Остальныя лица изображаются собственно по отношенiю къ главному герою и занимающему его проекту, но каждое при этомъ живетъ передъ нами своею собственной жизнью. Во время разговоровъ о „Мертвыхъ Душахъ“ каждый помещикъ достаточно обнаруживаетъ свой характеръ, и читатель, прекрасно понимая его, все время видитъ, чемъ заняты его мысли въ данный моментъ и на что они устремлены вообще. Этимъ достигается полная яркость изображенiя и Гоголь каждый разъ прибавляетъ отъ себя только общую характеристику лица, которую помещаетъ обыкновенно въ томъ месте, где почему-нибудь предполагается естественный перерывъ разсказа, а затемъ делаетъ несколько замечанiй о томъ, чемъ занимается помещикъ по отъезде Чичикова, что̀ дорисовываетъ обыкновенно предшествующее изображенiе, строго согласное какъ съ этимъ изображенiемъ известнаго лица, такъ и съ обстоятельствами данной минуты. Такъ напр. Коробочка по отъезде Чичикова, „успокоившись, стала разсматривать все, что̀ было во дворе ея: вперила глаза на ключницу“ и проч.; а Маниловъ „вошелъ въ комнату, селъ на стулъ и предался размышлению, душевно радуясь, что доставилъ гостю своему небольшое удовольствiе“. После этого передаются мечты Манилова, прекрасно дополняющiя его характеристику, и все то, что̀ читатели успели узнать раньше объ этой личности. Также описаны размышленiя Плюшкина по отъезде Чичикова и только Ноздревъ оставленъ авторомъ въ томъ неожиданномъ столбняке, какой произвелъ на него внезапный прiездъ капитанъ-исправника.

Рисуя какую-либо картину, Гоголь никогда не забываетъ ея мельчайшихъ аксессуаровъ и обращаетъ вниманiе особенно на настроенiе всехъ лицъ до самыхъ последнихъ, чемъ достигается необыкновенная живость и яркость изображенiя. Возьмемъ, повидимому, самые мелочные примеры. При отъезде Чичикова изъ именiя Коробочки Гоголь говоритъ о суровомъ виде Селифана после попойки и объ его усиленномъ вниманiи къ своимъ обязанностямъ, что̀ въ одно и то же время и дополняетъ картину и связываетъ ее съ предыдущей. Немного далее, когда Коробочка даетъ Чичикову въ провожатые крестьянскую девочку, чтобы она указала дорогу къ Собакевичу, Гоголь влагаетъ ей въ уста любопытную по своей наивности просьбу: „только ты, смотри, не завези ее: у меня уже одну завезли купцы“, а вскоре потомъ не забываетъ кстати отметить детское удовольствiе девочки, посидевшей съ минуту на козлахъ. Каждой такой подробностью Гоголь чрезвычайно искусно пользуется какъ для более разносторонняго освещенiя того или другого лица, такъ и для полноты и яркости общей картины. Такимъ образомъ читатель, ни на мигъ не отрываясь отъ главнаго героя, въ то же время постоянно, какъ будто вместе съ Чичиковымъ и съ самимъ авторомъ совершаетъ путь, переживаетъ дорожныя приключенiя, знакомится съ новыми лицами и размышляетъ по поводу ихъ.

a) описанiя поездки къ тому или другому помещику (въ этой части встречаются притомъ каждый разъ новые варiанты и новыя подробности: размышленiя Чичикова, его слугъ, даже лошадей, описанiя погоды, внешнiя впечатленiя на пути, неожиданныя встречи, разспросы о направленiи и проч.);

c) самой характеристики, для которой авторъ, следуя объясненному выше общему плану, избираетъ обыкновенно тотъ моментъ, когда изображаются встречи, приветствiя или вообще представляется поводъ къ какому-нибудь естественному перерыву въ разсказе („хотя время, впродолженiе котораго Чичиковъ и Маниловъ будутъ проходить сени, переднюю и столовую, несколько коротковато, но потребуемъ, не успеемъ ли мы какъ-нибудь имъ воспользоваться и сказать кое-что о хозяине дома“. „Такъ какъ разговоръ, который путешественники вели между собою, былъ не очень интересенъ для читателя, то сделаемъ лучше, если скажемъ что-нибудь о самомъ Ноздреве“. „Увидевъ гостя, Собакевичъ сказалъ отрывисто: „прошу“ и повелъ его во внутреннiя жилья. Когда Чичиковъ взглянулъ искоса на Собакевича, онъ ему на этотъ разъ показался весьма похожимъ на средней величины медведя“ или просто: „Минуту спустя вошла хозяйка, женщина пожилыхъ летъ“ и „здесь герой нашъ поневоле отступилъ назадъ и погляделъ на Плюшкина пристально. Ему случалось видеть не мало всякаго рода людей, даже такихъ, какихъ намъ съ читателемъ, можетъ быть, никогда не придется увидать; но такого онъ еще не видывалъ“.

Вообще Гоголь каждый разъ чрезвычайно обдуманно выбираетъ моментъ, чтобы, не нарушая своего основного плана, ввести необходимую ему характеристику — или отъ себя лично (характеристика Манилова, Коробочки, Ноздрева), или же отъ лица своего героя (Собакевичъ, Плюшкинъ);

„между темъ три экипажа подкатили уже къ крыльцу дома Ноздрева. Въ доме не было никакого приготовленiя къ ихъ принятiю“.

Порядокъ всехъ названныхъ второстепенныхъ частей почти не подвергается измененiямъ, и если последнiя кое-где допущены, то это сделано единственно по требованiямъ естественности въ ходе разсказа; напр.: тогда какъ обыкновенно тотчасъ после описанiя прiезда Чичикова къ помещику следуетъ описанiе наружнаго вида усадьбы, и эта часть, въ свою очередь, предшествуетъ характеристике помещика, — напротивъ въ главе о Коробочке, въ виду прiезда къ ней Чичикова въ позднiй часъ, внутреннее описанiе дома предпослано ея характеристике, и уже черезъ некоторое время после того сделано внешнее описанiе усадьбы, а въ главе о Плюшкине, по причине исключительныхъ особенностей характера этого лица, мы встречаемъ вследъ за характеристикой его въ данный моментъ еще и подробный разсказъ о его , о томъ, какъ онъ дошелъ до того ужасающаго состоянiя, въ которомъ застаетъ его поэма. Затемъ въ остальныхъ главахъ канва разсказа также весьма ясно определяется естественной последовательностью происшествiя, части: Описанiе прiезда Чичикова въ губернскiй городъ, описанiе гостиницы, номера Чичикова, общей залы, прогулки Чичикова по губернскому городу, его визитовъ чиновникамъ, приглашенiя на вечера, губернаторской вечеринки, наконецъ благопрiятнаго впечатленiя, произведеннаго Чичиковымъ на чиновниковъ. Глава эта, очевидно, имеетъ подготовительный характеръ; но въ своемъ окончательномъ виде несомненно построена такъ, что въ ней уже заключаются главныя нити для дальнейшаго повествованiя. Первая глава съ одной стороны въ самомъ начале своемъ представляетъ разсказъ объ ознакомленiи Чичикова съ губернскимъ городомъ, совершенно соответствующiй концу перваго тома, заключающему въ себе описанiе выезда Чичикова изъ губернскаго города NN; съ другой стороны она всемъ своимъ содержанiемъ, а особенно краткимъ изображенiемъ быта чиновниковъ и губернской жизни вообще подготовляетъ читателей ко второй половине перваго тома, где описанiе провинцiальнаго быта снова выступаетъ на видный планъ, причемъ уже въ первой главе особенное вниманiе посвящено изображенiю губернской атмосферы, въ которую снова погружается потомъ Чичиковъ по возвращенiи изъ своей экскурсiи. Наконецъ въ первой главе упоминается о томъ, что Чичиковъ, на вечере у полицеймейстера, успелъ познакомиться съ помещиками Маниловымъ, Собакевичемъ и Ноздревымъ, что̀ представляетъ естественную подготовку къ непосредственно следующимъ главамъ; здесь притомъ уже съ самаго начала намеченъ Ноздревъ, какъ человекъ, которому предстоитъ потомъ испортить проектъ Чичикова и поставить его въ затруднительное положенiе, вследствiе котораго герой увидитъ себя вынужденнымъ покинуть губернскiй городъ, для того чтобы открыть свои действiя снова въ другомъ месте — уже во второй части поэмы. На особенное значенiе Ноздрева для развязки перваго тома намекаютъ между прочимъ и собственныя слова Гоголя, что ему, „можетъ быть, доведется сыграть не вовсе последнюю роль въ нашей поэме“. Въ остальныхъ главахъ планъ также простой и выдержанный: въ VII главе — размышленiя Чичикова о прiобретенныхъ имъ умершихъ и беглыхъ крестьянахъ, совершенiе купчей крепости, наконецъ, закуска и такъ называемые спрыски покупки у полицеймейстера; въ VIII — толки о мертвыхъ душахъ среди мужчинъ, балъ к губернатора и, какъ следствiе соревнованiя между дамами изъ-за Чичикова, неблагопрiятные толки о немъ среди женщинъ; въ IX главе — сплетни и догадки дамъ, въ X — толки и догадки мужчинъ; наконецъ въ XI — сборы къ отъезду, неожиданныя задержки, наконецъ самый отъездъ и потомъ въ конце главы разсказъ о детстве и молодости Чичикова.

Такимъ образомъ программа перваго тома въ общемъ представляется вполне строго выдержанной, хотя во второй половине его на видномъ плане является уже не столько самъ герой, сколько молва и толки о немъ. Нечего говорить, что такой стройности плана нельзя требовать и ожидать отъ второй части, въ которой поэтому, при ея теперешнемъ незаконченномъ виде, мы легко можемъ принять случайное за существенное и, можетъ быть, иногда также наоборотъ. Мы позволимъ себе впрочемъ, въ свое время высказать некоторыя соображенiя, которыя явились у васъ при изученiи этого тома.

„Вследствiе уже давно принятаго плана „Мертвыхъ Душъ“, — писалъ Гоголь неизвестному лицу, — „для первой части поэмы требовались именно люди ничтожные“... „Эти ничтожные люди“, — продолжалъ опъ, — „однако, ничуть не портреты съ ничтожныхъ людей; напротивъ, въ нихъ собраны черты техъ, которые считаютъ себя лучшими другихъ, разумеется, только въ разжалованномъ виде изъ генераловъ въ солдаты“. Гоголю стало, конечно, лишь впоследствiи казаться, какъ это онъ выразилъ въ томъ же только-что цитированномъ письме, что „по мере того, какъ ему стали открываться его недостатки, чуднымъ высшимъ внушенiемъ усиливалось желанiе избавиться отъ нихъ“, и что онъ былъ наведенъ „необыкновеннымъ душевнымъ событiемъ на то, чтобы передавать ихъ героямъ своихъ произведенiй“. Изъ словъ этого письма выходитъ, какъ будто это душевное событiе совершилось еще въ Петербурге, до отъезда за-границу, и подъ нимъ надо разуметь (если это только действительно душевное событiе было„Ревизора“, но и въ томъ случае при сопоставленiи этого факта съ темъ временемъ, когда Пушкинъ могъ слышать чтенiе первыхъ главъ поэмы, получается явная хронологическая несообразность. Кажется, никакихъ душевныхъ событiй и высшихъ внушенiй въ ту пору еще не было, и лишь зародышъ ихъ коренился во всегдашней наклонности Гоголя къ мистицизму, а впервые обнаружился именно въ приведенныхъ строкахъ о Левiафане. Сверхъ того, по словамъ С. Т. Аксакова, всегда правдиво передававшаго свои воспоминанiя, Гоголь лично говорилъ ему, что началъ писать „Мертвыя Души“ только какъ любопытный и забавный анекдотъ и лишь впоследствiи началъ думать о колоссальномъ созданiи, и это объясненiе действительно согласно съ фактами. Намъ кажется даже, что что обо всемъ, что̀ занимало мысли Чичикова, „читатель узнаетъ постепенно и въ свое время, если только будетъ иметь терпенiе прочесть предлагаемую повесть“, — едва ли не при одномъ изъ позднейшихъ исправленiй были добавлены слова: „очень длинную, имеющую после раздвинуться шире и просторнее, по мере приближенiя къ концу, венчающему дело“. Во всякомъ случае, эти слова вместе съ вышеприведенными имеютъ весьма близкое отношенiе къ позднейшему взгляду на первый томъ „Мертвыхъ Душъ“, какъ только „на крыльцо ко дворцу, который въ немъ, Гоголе, строился“.

III.

Обратимся теперь къ извлеченiю изъ перваго тома „М. Д.“ дополнительныхъ бiографическихъ сведенiй.

—————

За-границей передъ умственнымъ взоромъ Гоголя съ особеннымъ наслажденiемъ рисовалась надолго оставленная, но горячо любимая, родина. „Теперь передо мной чужбина, вокругъ меня чужбина“, — писалъ онъ Погодину, — „но въ сердце моемъ Русь, одна только Русь“. Даже въ Италiи, при всемъ страстномъ обожанiи страны, Гоголь не могъ освободиться отъ тоски по родине, и въ то же время, когда онъ говорилъ, что „нетъ лучшей участи, какъ умереть въ Риме“, и что „целой верстой здесь человекъ ближе къ Богу“, — въ это же почти время онъ говорилъ любимейшему изъ своихъ друзей: „Что̀ сказать тебе вообще объ Италiи? Мне кажется, какъ будто бы я заехалъ къ стариннымъ малороссiйскимъ помещикамъ. Такiя дряхлыя двери у домовъ, со множествомъ безполезныхъ дыръ, марающiя платья меломъ; старинные подсвечники и лампы въ роде церковныхъ, все на старинный манеръ“. Такимъ образомъ, въ самомъ Риме Гоголя пленяло, между прочимъ, и замечаемое имъ сходство между Италiей и Малороссiей. По свидетельству Анненкова, во время его совместной жизни съ Гоголемъ въ Италiи, мысль последняго „о Россiи, вместе съ мыслью о Риме, была живейшей частью его существованiя“. Съ страстной тоской вспоминалъ Гоголь на чужбине и о лихой русской езде на тройкахъ, и о любимомъ имъ хоре народныхъ песенъ. Это отразилось и на второй части „Мертвыхъ Душъ“, где Гоголь изображаетъ, какъ Петухъ, „встрепенувшись, пригаркивалъ, поддавая, где не хватало у хора силы, и самъ Чичиковъ почувствовалъ, что онъ русскiй“. Въ первомъ томе Гоголь также съ любовью изображаетъ артистическое увлеченiе певчихъ. Гоголю живо представилось, по поводу одного изъ его описанiй, „какъ хрипитъ певческiй контрабасъ, когда концертъ въ полномъ разливе, тенора поднимаются на цыпочки отъ сильнаго желанiя вывести высокую ноту, и все, что̀ ни есть, порывается кверху, закидывая голову“ и проч. Гоголю всегда нравилось обаянiе широкой удали и мощнаго душевнаго движенiя, когда, забываясь въ порыве внезапно охватившаго восторга, человекъ становится на время поэтомъ и отрешается отъ будничной прозы. Самъ онъ въ счастливыя минуты способенъ былъ, даже въ начале сороковыхъ годовъ, а въ редкихъ случаяхъ и позднее, отдаваться всею душой взрывамъ какой-то неудержимой радости, особенно при звукахъ какой-нибудь разгульной малороссiйской песни. Такъ, проходя однажды съ Анненковымъ въ Риме по глухому переулку, онъ до того воодушевился, что „наконецъ пустился просто въ плясъ и сталъ вывертывать зонтикомъ на воздухе такiя штуки, что не далее двухъ минутъ ручка зонтика осталась у него въ рукахъ, а остальное полетело въ сторону“.

Значенье
Темно иль ничтожно,


Внимать невозможно.

Такое состоянiе было имъ представлено въ первый разъ въ конце „Соро̀чинской Ярмарки“. Оно же изображается не разъ въ „Тарасе Бульбе“ и въ „Мертвыхъ Душахъ“, но всего лучше изображено, въ V главе первой части, въ прекрасномъ лирическомъ отступленiи по поводу встречи Чичикова съ губернаторской дочкой. Во второй части „Мертвыхъ Душъ“ мы находимъ такое же описанiе въ воспоминанiяхъ Тентетникова объ Уленьке („Иногда случается человеку во сне увидеть что-то подобное, и съ техъ поръ онъ уже во всю жизнь грезитъ этимъ сновиденьемъ“ и проч.) и даже въ описанiи впечатленiя, произведеннаго хороводами на Селифана, „когда, взявшись обеими руками за белыя руки, медленно двигался онъ съ ними въ хороводе, или же выходилъ на нихъ стеной, въ ряду другихъ парней, и, выходя также стеной на встречу имъ, громко выпевали усмехаясь горластыя девки: „Бояре, покажите жениха!“ И погасалъ рдеющiй вечеръ, и тихо померкала вокругъ окольность, и раздававшiйся далеко за рекой возвращался грустнымъ назадъ отголосокъ напева, — не зналъ онъ и самъ тогда, что̀ съ нимъ делалось“. Впрочемъ во второмъ томе не разъ встречаются повторенiя прежнихъ мыслей и образовъ, представляющiя большею частью слабые намеки на былыя яркiя картины, что̀ ясно свидетельствуетъ объ упадке его таланта, исключая возможность предположенiя о его возрожденiи. Такъ, по поводу увлеченiя Тентетникова Гоголь совершенно повторяетъ мысли, уже выраженныя прежде, но въ чрезвычайно бледномъ и вяломъ подражанiи. Заканчивая лирическое отступленiе въ V главе первой части „Мертвыхъ Душъ“, онъ говорилъ: „Попадись на ту пору вместо Чичикова какой-нибудь двадцатилетнiй юноша — гусаръ ли онъ, студентъ ли онъ, или просто только-что начавшiй жизненное поприще, — и Боже! чего бы не проснулось, не зашевелилось, не заговорило въ немъ! Долго бы стоялъ онъ безчувственно на одномъ месте, вперивши безсмысленно очи въ даль, позабывъ и дорогу, и все ожидающiе впереди выговоры и распеканiя за промедленiе, позабывъ и себя, и службу, и мiръ, и все, что̀ ни есть въ мiре“. Здесь по связи представленiя въ воображенiи вновь озарилась яркимъ светомъ картина, мелькнувшая передъ нимъ еще въ ранней юности: припомнимъ, что еще въ наброске „Страшная Рука“ Гоголь стремился передать невыразимое обаянiе, произведенное незнакомой женщиной на молодого студента; что съ разными варiацiями та же идея повторилась въ „Невскомъ Проспекте“ и особенно въ „Тарасе Бульбе“, поэме, представляющей своимъ лиризмомъ явленiе, находящееся въ органической связи съ позднейшимъ, уже не удавшимся, лиризмомъ последнихъ томовъ „Мертвыхъ Душъ“. Насколько ярко обрисовано въ большинстве случаевъ это любимое Гоголемъ восторженное настроенiе въ прежнихъ произведенiяхъ, какъ по поводу вызывавшей его юной женской красоты, такъ и по поводу воинственнаго увлеченiя въ пылу битвы, настолько вяло оно передано въ воспоминанiяхъ Тентетникова объ Уленьке, где сказано только, что после того, какъ человеку случится увидеть что-то необычайное, „действительность пропадаетъ для него навсегда, и онъ уже решительно ни на что не годится“. Все, что̀ въ юности было озарено въ глазахъ Гоголя какимъ-то чуднымъ сiянiемъ, является теперь обыденнымъ и прозаическимъ. Приведемъ примеръ. Не помнящая себя въ боевомъ пылу, безумная храбрость, опоэтизированная въ Андрiи, — въ „Мертвыхъ Душахъ“ снова изображена мимоходомъ въ лице отчаяннаго поручика, но храбрость эта, хотя и представлена сочувственно, получила здесь не особенно лестное определенiе. Такъ, Гоголь говоритъ о храбромъ поручике: „Его взбалмошная храбрость уже прiобрела такую известность, что дается нарочный приказъ держать его за руки во время горячихъ делъ. Но поручикъ уже почувствовалъ бранный задоръ, все пошло кругомъ въ голове его: передъ нимъ носится Суворовъ“ и проч.

IV.

Способность къ сильнымъ порывамъ энтузiазма Гоголь считалъ принадлежностью преимущественно высоко имъ ценимой славянской натуры. Къ сожаленiю, изображенiе ея получило впоследствiи ложное направленiе. Слова Гоголя въ „Тарасе Бульбе“ о томъ, что „славянская порода передъ другими — что̀ море передъ мелководными реками“, послужили отчасти программой для позднейшихъ попытокъ неумереннаго и односторонняго возвеличенiя русской народности. Не лишено значенiя здесь то, что все указанныя черты наиболее ярко проявлялись именно въ исправленной редакцiи „Тараса Бульбы“, надъ которымъ Гоголь работалъ уже въ Риме въ 1838 г., когда, подъ влiянiемъ указанныхъ выше причинъ, имъ сильно завладело желанiе изобразить „русскаго человека“, „настоящую русскую душу“ и „русское чувство“, и также поставить на пьедесталъ русскаго человека, — стремленiе, отчасти сближающее его съ славянофилами, съ которыми, впрочемъ, Гоголь въ другихъ вопросахъ не соглашался и въ самомъ деле имелъ мало общаго. Любопытно, напримеръ, что въ первоначальной редакцiи нетъ той известной речи Тараса, изъ которой взяты все вышеприведенныя выраженiя, также какъ нетъ и следующихъ словъ казаковъ, сказанныхъ по поводу меткаго слова Демида Поповича: „Ну ужъ Поповичъ! ужъ коли кому закрутитъ слово, такъ только ну... Да ужъ и не сказали казаки, что̀ такое ну“. Все это место создалось въ связи съ концомъ VI главы „Мертвыхъ Душъ“ и приблизительно въ одно и то же время съ ней; въ последней находимъ такiя же размышленiя по поводу бойкаго русскаго словца, прибавленнаго мужикомъ, объяснившимъ Чичикову дорогу къ Плюшкину, къ названiю: „заплатанный“. Но особенно въ духе и тоне VIII и IX главъ исправленной редакцiи „Тараса Бульбы“ написаны заключительныя строки V главы первой части „Мертвыхъ Душъ“: „Сердцеведенiемъ и мудрымъ познанiемъ жизни отзовется слово британца; легкимъ щеголемъ блеснетъ и разлетится недолговечное слово француза; затейливо придумаетъ свое, не всякому доступное, умнохудощавое слово немецъ; но нетъ слова, которое было бы такъ замашисто, бойко, такъ вырвалось бы изъ-подъ самаго сердца, такъ бы кипело и живо трепетало, какъ метко сказанное русское слово“. Также въ письме къ Языкову отъ 2 янв. 1845 г. читаемъ: „блаженъ тотъ, кто, оторвавшись вдругъ отъ разврата и отъ подлой пресмыкающейся жизни, преданной каверзничествамъ, особачившимъ дни ея и заплевавшимъ его человеческую душу, какъ бы вдругъ пробуждается въ великую минуту, и такъ же запоемъ, какъ способенъ только одинъ русскiй“ и проч. Но пока это были только намеки на предполагаемое Гоголемъ въ последнихъ томахъ „Мертвыхъ Душъ“ изображенiе достоинствъ и лучшихъ сторонъ русскаго человека. Невольно возникаетъ вопросъ: не смешивалъ ли Гоголь возможность съ действительностью, представляя богатые задатки русской натуры уже принесшими въ своемъ полномъ расцвете блестящiе плоды?

Относительно любви Гоголя къ кореннымъ народнымъ выраженiямъ любопытно, что въ записной книжке Гоголя 1841—1842 г. находимъ много заметокъ и выраженiй, целикомъ перенесенныхъ въ первый томъ „Мертвыхъ Душъ“: напр. Эхъ ты, Софронъ — въ значенiи простакъ; о собакахъ — бочковатость ребръ, лапа въ комке, клички собакъ и ихъ породъ (муруго-псовыя) — все это вошло въ IV главу первой части); въ названiи блюда няня „сыгралъ, какъ младой полубогъ“ (на бильярде: не вошло въ текстъ поэмы); упоминается птица мартынъ, какъ въ „Мертвыхъ Душахъ“. Для второго тома замечены отдельныя выраженiя: „Нужно было вамъ впутываться“, сказалъ генералъ-губернаторъ Муразову) и для него же собраны сведенiя въ главе: „Дела, предстоящiя губернатору“. Кстати укажемъ, что въ той же записной книжке встречаемъ съ объясненiемъ выраженiе внесенное въ комедiю „Игроки“, очевидно также въ 1841—1842 годахъ, при окончательной обработке произведенiя.

Въ „Начале неоконченной повести“ есть также черта, которой Гоголь воспользовался въ „Мертвыхъ Душахъ“ („Когда столкнутся два воза, онъ изъ окна тутъ же подастъ благоразумные советы: кому податься впередъ, кому назадъ“ — ср. сцену съ дядей Миняемъ и Митяемъ)...

V.

̀ представляла на самомъ деле современная Гоголю жизнь и какою являлась ему природа русскаго человека не въ праздничную минуту высокаго воодушевленiя, — мы видимъ изъ его произведенiй, въ которыхъ онъ, противъ воли, даетъ намъ часто очень неутешительные ответы на поставленные вопросы, несмотря на то, что нередко онъ желалъ бы дать перевесъ патрiотической идеализацiи надъ безпристрастнымъ анализомъ. У него нередки такiя натяжки, напримеръ, въ следующихъ словахъ: „Такъ какъ русскiй человекъ въ решительныя минуты найдется, что̀ делать, не вдаваясь въ дальнiя разсужденiя, то поворотивши направо, на первую перекрестную дорогу, Селифанъ пустился вскачь, мало помышляя о томъ, куда приведетъ взятая дорога“. Но ведь это та самая черта, которую писатель, менее склонный къ ложной идеализацiи въ данномъ направленiи, едва ли не вернее представилъ не въ особенно привлекательномъ виде. Лермонтовъ, разсказывая въ „Герое нашего времени“ подобный случай и сходное разсужденiе возницы, говорившаго: „И, баринъ! Богъ дастъ не хуже доедемъ; ведь намъ не впервые!“ иронически замечаетъ: „И онъ былъ правъ: мы точно могли бы не доехать, однако жъ все-таки доехали!“... „Русскiй возница“, — продолжаетъ далее Гоголь, — „имеетъ доброе чутье вместо глазъ; отъ этого случается, что онъ, зажмуря глаза, катаетъ иногда во весь духъ и всегда куда-нибудь да прiезжаетъ“. Здесь уже пристрастно-сочувственное отношенiе къ нацiональному недостатку какъ-то странно сливается съ самой грустной иронiей. Еще справедливее можно отнести сказанное къ замечанiямъ Гоголя: „русскiй человекъ не любитъ сознаваться передъ другимъ, что виноватъ“; „Чичиковъ задумался такъ, какъ задумывается всякiй русскiй, какихъ бы то ни былъ летъ, чина и состоянiя, когда замыслитъ о разгуле широкой жизни“: — и, наконецъ, къ сочувственному лирическому отступленiю въ конце VIII главы по поводу того, что̀ значитъ у русскаго народа почесыванiе въ затылке. Во всемъ этомъ видна горячая, безпредельная любовь Гоголя къ родной стране, видна иногда болезненная потребность любящаго человека гордиться даже слабыми сторонами и недостатками предмета его любви. Но любовь эта соединялась нередко съ глубокой задушевной скорбью, когда онъ говорилъ, напримеръ, по поводу Ноздрева: „И что̀ всего страннее, что̀ можетъ только на одной Руси случиться, онъ черезъ несколько времени уже встречался, какъ ни въ чемъ не бывало, и онъ ничего, и они ничего“. Тяжело было Гоголю признавать въ некоторыхъ отношенiяхъ превосходство надъ русскими другихъ нацiй. Такъ, устами Собакевича онъ съ досадой называетъ немецкую натуру „жидкокостной“; но не выдерживаетъ последовательно взятаго тона и въ другомъ месте, размышляя о купленныхъ Чичиковымъ умершихъ крестьянахъ, одного изъ нихъ, являясь вновь юмористомъ, заставляетъ высказать желанiе разбогатеть не такъ, какъ немецъ, что̀ изъ копейки „тянется, а вдругъ“, и потомъ, изобразивъ его неудачу, заставляетъ его приговаривать: „Нетъ, плохо на свете! нетъ житья русскому человеку: все немцы мешаютъ!“ Представляя въ дальнейшемъ развитiи своей невеселой думы печальный разсчетъ съ жизнью заблудившагося и запутавшагося крестьянина, поэтъ съ глубокой тоской и задушевнымъ сочувствiемъ оканчиваетъ свое размышленiе словами: „Эхъ, русскiй народецъ! не любитъ умирать своей смертью“. Это уже не смехъ сквозь слезы, это прямо вырвавшiйся изъ души глубоко-прочувствованный, отчаянный крикъ нестерпимаго страданiя уже не за отдельную личность, а за одинъ изъ очень распространенныхъ народныхъ недостатковъ: Невольно вспоминается здесь слово одного иностраннаго автора, сказавшаго о Гоголе: „Er jubelt und verzweifelt in einem Athem, er stellt sich zu seinem Volke, wie die Mutter zu ihrem missrathenen und doch heiss geliebten Kinde“. Но на ряду съ этимъ грустнымъ раздумьемъ у Гоголя часто замечается и сильная идеализацiя русскаго народа на счетъ другихъ нацiй; напримеръ: „Чичиковъ показалъ терпенье, передъ которымъ ничто деревянное терпенiе немца, заключенное уже въ медленномъ, ленивомъ обращенiи крови его“. Съ другой стороны, Гоголь иногда приписываетъ русскому народу также недостатки, далеко не ему только принадлежащiе. Таково его замечанiе о томъ, что „на Руси, если не угнались кой въ чемъ другомъ за иностранцами, то далеко перегнали ихъ въ уменье обращаться. Пересчитать нельзя всехъ оттенковъ и тонкостей нашего обращенiя. У насъ есть такiе мудрецы, которые съ помещикомъ, имеющимъ двести душъ, будутъ говорить совсемъ иначе, нежели съ темъ, у котораго ихъ триста“ и проч.

VI.

Внимательно всматриваясь въ содержанiе первой части „Мертвыхъ Душъ“, можно указать некоторыя, не лишенныя интереса, наблюденiя, начиная съ подробностей, относящихся къ состоянiю здоровья и душевнаго настроенiя автора. Далее, въ поэме не одинъ разъ отразились отношенiя Гоголя къ окружающему обществу и даже къ отдельнымъ личностямъ, съ которыми ему приходилось сталкиваться въ конце тридцатыхъ годовъ. Само собой разумеется, что нередко и более раннiя впечатленiя находили себе место въ его изображенiяхъ. Въ обоихъ последнихъ случаяхъ, въ силу природнаго сатирическаго склада ума автора, ярче и заметнее выступаютъ обыкновенно отрицательныя черты а, можетъ-быть, ихъ следуетъ искать въ первой части „Мертвыхъ Душъ“. Начнемъ нашъ обзоръ съ более общихъ важныхъ сторонъ и постараемся потомъ собрать другiя, второстепенныя, разсеянныя въ разныхъ местахъ поэмы, бiографическiя черты.

настроенiе происходило отъ возраста, болезненнаго состоянiя и грустной картины современной русской жизни и вообще горькаго жизненнаго опыта Гоголя. Въ одномъ письме къ Данилевскому, Гоголь уже сознавался: „Мы приближаемся съ тобою (высшiя силы, какая это тоска!) къ темъ летамъ, когда уходятъ на дно глубже наши живыя впечатленiя, и когда наши ослабевающiя силы, увы! часто не въ силахъ вызвать ихъ наружу такъ же легко, какъ оне прежде всплывали сами наружу“. И вотъ вместо идеалиста Пискарева передъ нимъ носится пошлый образъ Чичикова, который подъ впечатленiемъ молодой, прекрасной женщины чувствуетъ себя уже не поэтомъ, а только „чемъ-то въ роде молодого человека, почти гусаромъ“. Теперь уже только въ виде отдаленнаго воспоминанiя въ воображенiи Гоголя мелькаетъ „замечтавшiйся двадцатилетнiй юноша, который, возвращаясь изъ театра, несетъ въ голове испанскую улицу, ночь, чудный женскiй образъ съ гитарой и кудрями, находится въ небесахъ и къ Шиллеру заехалъ въ гости“. Пора поэзiи для него миновала, розы молодости доцветали; одне только красоты Италiи на некоторое время еще продолжали сохранять надъ нимъ свое чудное обаянiе. На жизнь Гоголь начиналъ смотреть уже глазами человека, безвозвратно потерявшаго ея лучшiе дары. Теперь у него часто вырываются стоны глубокой, неутешной скорби; такъ говоритъ онъ: „На свете дивно устроено: веселье мигомъ обратится въ печальное, если только долго застоишься надъ нимъ, и тогда Богъ знаетъ что̀ взбредетъ въ голову“. Онъ содрогается передъ безпощадной жестокостью жизни, часто безжалостно сокрушающей лучшiе задатки человеческой натуры: „грозна, страшна грядущая впереди старость, и ничего не отдаетъ назадъ и обратно! Могила милосерднее ея, на могиле напишется: „Здесь погребенъ человекъ“; но ничего не прочитаешь въ хладныхъ, безчувственныхъ чертахъ безчеловечной старости“. Ко всему сказанному надо прибавить, что такъ какъ и здоровье Гоголя все больше приходило въ разстройство, то вместе съ темъ, по естественной силе вещей, у него пробуждается усиленное вниманiе къ этому важнейшему и уже утраченному навсегда благу. По воспоминанiямъ Данилевскаго, княжны Репниной и другихъ близкихъ Гоголю лицъ, по частымъ и вполне серьезнымъ упоминанiямъ въ переписке объ обедахъ въ разныхъ кафе, называемыхъ въ шутку „храмами“ (по важности совершаемыхъ въ нихъ „жертвоприношенiй“), по подробному изображенiю ихъ въ повести „Римъ“, мы достаточно узнаемъ о томъ, какое значенiе въ жизни Гоголя съ половины тридцатыхъ годовъ получили прозаическiя отправленiя желудка, мучившiя его до того, что онъ страдалъ отъ нихъ самъ и отравлялъ спокойствiе окружающихъ. По меткому выраженiю княжны Репниной, она и ея домашнiе одно время „жили въ его желудке“. Въ одномъ письме къ Данилевскому онъ въ такихъ выраженiяхъ признавался въ этомъ: „Болезненное мое расположенiе решительно мешаетъ мне заниматься. Я ничего не делаю и не знаю, что̀ делать со временемъ. Я бы могъ теперь проводить время весело, но я отсталъ отъ всего, и самимъ моимъ знакомымъ скучно со мною, и мне тоже не о чемъ говорить съ ними. Въ брюхе, кажется, сидитъ какой-то дiаволъ, который решительно мешаетъ всему“. Вскоре онъ писалъ опять: „Слышишь, видишь, какъ все вызываетъ на жизнь, и между темъ у тебя въ брюхе сидитъ дiаволъ. О, Римъ! прекрасный Римъ“...! Въ последнихъ словахъ прекрасно выразилось одно изъ главныхъ несчастiй жизни Гоголя, т. -е. утраченная имъ способность подъ гнетомъ болезни артистически наслаждаться жизнью. Считаемъ не лишнимъ указать на это въ виду тяжкихъ и суровыхъ обвиненiй, которыя часто сыпались на голову Гоголя и теперь продолжаютъ тревожить его память. Между темъ, если вспомнить всю горечь неудачно-сложившейся жизни, и эти тоскливыя сумерки преждевременнаго ранняго ея угасанiя; если вспомнить более, чемъ десятилетнюю упорную борьбу съ безпощаднымъ процессомъ разрушенiя и временами сознаваемое роковое несоответствiе между взятой на себя колоссальной задачей и невозможностью исполнить ее, то трудно сказать, найдется ли не только въ русской, но и во всемiрной литературе еще писатель, личная судьба котораго была бы такъ безпредельно несчастна.

Въ ужасномъ увяданiи Гоголя въ последнее десятилетiе его жизни, по нашему мненiю, нисколько не менее трагизма, нежели въ его эффектномъ, сильно действующемъ на воображенiе истребленiи трудовъ многихъ летъ въ порыве отчаянiя, охватившаго его въ предсмертный часъ. Мученическiй образъ некогда величайшаго писателя, смутно сознающаго постоянное разложенiе и не имеющаго решимости сознаться въ этомъ самому себе, могъ бы послужить благодарнымъ предметомъ для небольшого, но глубокаго поэтическаго созданiя. Но, возвращаясь къ предмету нашей речи, заметимъ, что въ виду сказаннаго едва ли можно видеть случайность въ частомъ и несколько завистливомъ изображенiи аппетита Ноздрева, Собакевича, Петуха, а также сна техъ людей, „которые не ведаютъ ни геморроя, ни блохъ, ни слишкомъ сильныхъ умственныхъ способностей“. Напротивъ, о Гоголе Анненковъ разсказываетъ, что онъ часто страдалъ въ Риме безсонницей. Анненковъ заметилъ его „причуду — проводить иногда добрую часть ночи, дремля на диване и не ложась въ постель. Поводомъ къ такому образу жизни“, по словамъ Анненкова, „могла быть, во-первыхъ, опасная болезнь, недавно имъ выдержанная и сильно напугавшая его, а во-вторыхъ, боязнь обморока и замиранiя, которымъ онъ, какъ говорятъ, действительно былъ подверженъ“. Слова, сказанныя въ начале IV главы объ аппетите Чичикова — „авторъ долженъ сознаться, что весьма завидуетъ аппетиту и желудку такого рода людей“, — должны быть понимаемы совершенно въ буквальномъ смысле. „Эти господа“, — продолжаетъ Гоголь, — „пользуются завиднымъ даянiемъ Неба! Не одинъ господинъ большой руки пожертвовалъ бы сiю минуту половиною душъ крестьянъ и половиною именiй, заложенныхъ и незаложенныхъ, со всеми улучшенiями на иностранную и русскую ногу, съ темъ только, чтобы иметь такой желудокъ, какой имеетъ господинъ средней руки: но то беда, что ни за какiя деньги, ниже именiя съ улучшенiями и безъ улучшенiй, нельзя прiобресть такого желудка, какой бываетъ у господина средней руки“.

Изъ вкусовъ и наклонностей Гоголя во время первыхъ годовъ его жизни за-границей, какъ мы видели, особое вниманiе обращаютъ на себя его увлеченiя природой и прекрасными видами, живописью и музыкой, причемъ наслажденiя последней онъ делилъ обыкновенно съ Данилевскимъ, когда они вдвоемъ посещали оперныя представленiя въ Париже, — а наслажденiя живописью — съ Жуковскимъ (въ Риме). Объ увлеченiяхъ его природой мы достаточно говорили выше; приведемъ здесь лишь следующiй разсказъ Анненкова о „длинныхъ часахъ немого созерцанiя, какому предавался онъ въ Риме“: ... „На даче княгини З. Волконской, упиравшейся въ старый римскiй водопроводъ, который служилъ ей террасой, онъ ложился спиной на аркаду богатыхъ, какъ онъ называлъ, древнихъ римлянъ, и по полусуткамъ смотрелъ въ голубое небо, на мертвую и великолепную римскую Кампанью. Такъ точно было и въ Тиволи, въ густой растительности, окружающей его каскателли: онъ садился где-нибудь въ чаще, упиралъ зоркiе, неподвижные глаза въ темную зелень, купами сбегавшую по скаламъ, и оставался недвижимъ целые часы, съ воспаленными щеками“. Что̀ касается живописи, то по всегдашнему взгляду Гоголя настоящiй живописецъ долженъ избегать „грубо ощутительной правильности“, предпочитая ей причудливыя и безпорядочныя, но темъ не менее изящныя формы. Этотъ взглядъ инстинктивно сложился у него еще въ детстве, какъ онъ самъ говоритъ объ этомъ въ статье о поэзiи Пушкина; онъ же повторяется и въ „Мертвыхъ Душахъ“, где о Ноздреве сказано, что, „держа въ руке чубукъ и прихлебывая изъ чашки, онъ былъ очень хорошъ для живописца, не любящаго страхъ господъ прилизанныхъ и завитыхъ подобно цирульнымъ вывескамъ, или выстриженныхъ подъ гребенку“. Сходную мысль находимъ также въ повести: „О томъ, какъ поссорился Иванъ Ивановичъ съ Иваномъ Никифоровичемъ“, въ словахъ: „местами (виднелось) изломанное колесо, или обручъ отъ брички, или валяющiйся мальчишка въ запачканной рубашке: картина, которую любятъ живописцы“. Жуковскому Гоголь по отъезде его изъ Рима также писалъ: „Всякая развалина, колонна, кустъ, ободранный мальчишка, кажется, воютъ къ вамъ и просятъ красокъ“ и проч. Наконецъ подобное описанiе вошло и въ написанную около того же времени повесть „Римъ“. „Тутъ самая нищета являлась въ какомъ-то светломъ виде, беззаботная, незнакомая съ терзаньемъ и слезами, безпечно и живописно протягивавшая руку; видны были картинные полки монаховъ, переходившiе улицы въ длинныхъ белыхъ или черныхъ одеждахъ“, и пр. Оперныя впечатленiя Гоголя отразились особенно въ одномъ сравненiи, въ которомъ онъ говоритъ, что „Маниловъ, обвороженный фразою, отъ удовольствiя только потряхивалъ головою, погрузясь въ такое положенiе, въ какомъ находится любитель музыки, когда певица перещеголяла самую скрипку и пискнула такую тонкую ноту, которая не въ мочь и птичьему горлу“. Изъ переписки съ Данилевскимъ и изъ разсказовъ последняго о безпрестанныхъ шуткахъ Гоголя по поводу его меломанiи можно съ некоторой вероятностью заключить, что въ приведенномъ сравненiи Гоголь долженъ былъ припоминать, между прочимъ, и своего неизменнаго спутника при посещенiяхъ оперныхъ представленiй, совершенно отдававшагося музыкальнымъ впечатленiямъ. Ему Гоголь однажды писалъ, желая чемъ-нибудь побудить къ некоторой аккуратности въ переписке, что если онъ исполнитъ его требованiе, то и желудокъ его будетъ лучше варить, и „Рубини лучше петь, Гризи будетъ въ пятьсотъ разъ привлекательнее“. Въ другомъ письме, соблазняя своего прiятеля скорее прiехать къ нему въ Римъ и насладиться Рафаэлемъ, Гоголь уверялъ его, что онъ будетъ стоять передъ нимъ „такъ же безмолвный и обращенный весь въ глаза, какъ сиживалъ некогда передъ Гризи“. Мы особенно основываемся въ этомъ и некоторыхъ дальнейшихъ указанiяхъ на признанiи самого Гоголя въ третьемъ письме по поводу „Мертвыхъ Душъ“ (въ „Выбранныхъ местахъ изъ переписки съ друзьями“), что „въ нихъ собраны черты близкихъ и коротко известныхъ ему людей, а также и многихъ другихъ, обратившихъ на себя чемъ-нибудь его вниманiе“. Гоголь говоритъ въ этомъ письме къ неизвестному лицу: „Тутъ, кроме моихъ собственныхъ, есть даже черты многихъ моихъ прiятелей, есть и твои“. Далее постараемся привести въ подтвержденiе этихъ словъ несколько угаданныхъ или предполагаемыхъ нами случаевъ и примеровъ, но раньше обратимся къ возможно последовательной характеристике отношенiй Гоголя къ той среде, въ которой онъ вращался во второй половине 30-хъ годовъ.

VII.

сношенiй съ ними, онъ сохранялъ постоянное критическое отношенiе къ целому кругу. Нигде въ письмахъ онъ не выказываетъ ничего подобнаго, хотя много говоритъ невыгоднаго о ненравившихся ему представителяхъ другихъ слоевъ общества, напримеръ о жившихъ въ Риме русскихъ артистахъ. Но не надо забывать, что Гоголь былъ всегда крайне остороженъ по природе и дорожилъ установившимися отношенiями. Любопытно, что въ прежнихъ произведенiяхъ онъ почти совсемъ не касался этого круга; напротивъ, въ „Мертвыхъ Душахъ“ онъ говоритъ о немъ не разъ и всегда съ иронiей. Еще въ „Портрете“ выразилось его отрицательное и во многомъ справедливое отношенiе къ некоторымъ представителямъ высшаго общества; это отношенiе не изменилось и тогда, когда самъ Гоголь въ значительной степени жилъ въ немъ. Въ конце VIII главы онъ такъ характеризуетъ светскаго человека: „После разговора съ нимъ — просто ничего: всего онъ наговоритъ, всего коснется слегка, все скажетъ, что̀ понадергалъ изъ книжекъ: пестро, красно, а въ голове хоть бы что-нибудь изъ того вынесъ; и видишь потомъ, какъ даже разговоръ съ простымъ купцомъ, знающимъ одно свое дело, но знающимъ его твердо и опытно, лучше всехъ этихъ побрякушекъ“. Въ этихъ словахъ мы находимъ вполне удовлетворительное объясненiе известной особенности характера Гоголя, предпочитавшаго беседу съ дельными спецiалистами беседе съ блестяще, но поверхностно образованными людьми изъ светскаго или даже литературнаго круга. Особенность эта была отмечена, между прочимъ, въ воспоминанiяхъ Л. И. Арнольди. Но указанное мненiе Гоголя о светскихъ людяхъ высшаго общества, допускало, конечно, и исключенiя; такъ, по словамъ того же Арнольди, Гоголь следующимъ образомъ отзывался впоследствiи объ Иване Васильевиче Капнисте, бывшемъ московскомъ губернаторе: „Какъ светскiй человекъ, какъ человекъ практическiй и ничего не смыслящiй въ литературе, онъ иногда, разумеется, говоритъ вздоръ, но зато въ другой разъ сделаетъ такое замечанiе, которымъ я могу воспользоваться. Мне именно полезно читать такимъ умнымъ нелитературнымъ судьямъ“. Больше всего Гоголь осуждалъ суетность великосветскаго тщеславiя. Говоря о безвкусiи картинъ въ гостинице, где остановился Чичиковъ, онъ иронически замечаетъ: „Подобная игра природы, впрочемъ, случается на разныхъ историческихъ картинахъ, неизвестно въ какое время, откуда и кемъ привезенныхъ къ намъ въ Россiю, иной разъ даже нашими вельможами, любителями искусства, накупившими ихъ въ Италiи, по совету везшихъ ихъ курьеровъ“. Эта мысль представляетъ очевидное повторенiе начала второй части повести „Портретъ“, где Гоголь также говоритъ объ одномъ изъ „богатыхъ любителей искусствъ, которые сладко продремали всю жизнь свою, погруженные въ зефиры и амуры, и простодушно издержали для этого миллiоны“. Светскiя дамы казались Гоголю пустыми и исковерканными нелепымъ воспитанiемъ. „Откуда возьмется у нихъ надутость и чопорность; станетъ ворочаться по вытверженнымъ наставленiямъ, станетъ ломать голову, съ кемъ и какъ, и сколько нужно говорить, какъ на кого смотреть; всякую минуту будетъ бояться, чтобы не сказать больше, чемъ нужно, запутается, наконецъ, сама, и кончится темъ, что станетъ наконецъ врать всю жизнь, и выйдетъ просто чортъ знаетъ что̀!“ Светскiя дамы въ произведенiяхъ Гоголя всегда походятъ более или менее на Марью Александровну и даму прiятную во всехъ отношенiяхъ. Любопытно, что Гоголь любилъ полуиронически изображать кокетливую грацiю танцующихъ дамъ. Напримеръ „дамы были такъ воздушны, такъ погружены въ совершенное самодовольство и упоенiе, такъ очаровательно потупляли глаза, что... но одинъ уже смиренный видъ Пискарева, прислонившагося съ боязнью къ колонне, показывалъ, что онъ растерялся вовсе. Въ это время толпа обступила танцующую группу. Оне неслись, увитыя прозрачнымъ созданiемъ Парижа, въ платьяхъ сотканныхъ изъ самаго воздуха“ и проч. Ср. въ „Мертвыхъ Душахъ“ въ одной изъ черновыхъ приписокъ: „Онъ“ (Чичиковъ) „было хотелъ, посматривая на ту и на другую даму, узнать, которая была сочинительница. Но помешалъ галлопадъ: целая вереница пронеслась мимо, задевъ его рукавомъ по носу“. Но больше всего Гоголь осуждалъ слепое пристрастiе высшаго общества къ французскому языку въ ущербъ своему, родному: „Отъ нихъ первыхъ“, — говорилъ онъ, — „не услышишь ни одного порядочнаго русскаго слова, а французскими, немецкими и англiйскими они, пожалуй, наделятъ въ такомъ количестве, что и не захочешь. А въ русскомъ ничемъ не наделятъ, разве изъ патрiотизма выстроятъ для себя на даче избу въ русскомъ вкусе“. Въ последнемъ отношенiи не безгрешна была и другъ его А. О. Смирнова, чемъ она такъ возмущала И. С. Аксакова. Пустота и пошлая мелочность светскихъ дамъ вообще нередко подвергаются безпощадному осмеянiю въ первой части „Мертвыхъ Душъ“. При этомъ многое можетъ быть, конечно, съ одинаковымъ правомъ отнесено не только къ провинцiальнымъ, но и къ столичнымъ дамамъ высшаго круга, какъ, напр., следующее язвительное замечанiе: „У некоторыхъ дамъ есть маленькая слабость: если оне заметятъ у себя что-нибудь особенно хорошее — лобъ ли, ротъ ли, руки ли, то уже думаютъ, что лучшая часть лица такъ первая и бросится всемъ въ глаза“, и проч. Надъ дамами же Гоголь, при другомъ случае, глумится еще язвительнее, говоря о нихъ, что, желая облагородить русскiй языкъ, оне выбросили почи половину словъ изъ лексикона, но на французскомъ не стесняются употреблять слова и выраженiя гораздо более сомнительнаго качества. Въ переписке Гоголя съ А. О. Смирновой слово „светскiй“ везде имеетъ самое невыгодное и пренебрежительное значенiе, хотя и здесь изъ отдельныхъ личностей затрогиваются только такiя, недолюбливаемыя обоими корреспондентами, какъ графъ В. А. Соллогубъ. Но въ перiодъ „Выбранныхъ Местъ“ Гоголь иногда переставалъ стесняться съ своими корреспондентами, какъ, напр., съ гр. А. П. Толстымъ и съ темъ неизвестнымъ лицомъ, которому въ третьемъ письме по поводу „Мертвыхъ Душъ“ онъ безъ всякихъ церемонiй, возражая на одну досадную для него мысль, прямо заявляетъ: „только въ глупой, светской башке могла образоваться такая глупая мысль“; или: „оставьте въ сторону дрянные ваши зубы, которые не стоютъ гроша. Душа лучше зубовъ и всего на свете“.

VIII.

Трудно, конечно, проследить процессъ постепенной переработки въ художественныя сравненiя и поэтическiе образы отразившихся въ разныхъ местахъ „Мертвыхъ Душъ“ личныхъ впечатленiй автора, особенно въ связи съ вызвавшими ихъ причинами, но въ некоторыхъ случаяхъ внимательное наблюденiе можетъ подметить или хотя бы только предположить ихъ безъ опасенiя ошибки. По свидетельству покойнаго Данилевскаго, многiе изъ Гоголевскихъ типовъ создавались подъ впечатленiями, произведенными первоначально кемъ-либо изъ его знакомыхъ; самъ Гоголь, какъ мы видели, также ясно признавалъ это. Онъ утверждалъ, между прочимъ, что многiя собственныя черты его были приписаны героямъ его произведенiй. Въ самомъ деле, въ основанiе сюжета „Шинель“, кроме случая, разсказаннаго П. В. Анненковымъ о потере съ большими пожертвованiями прiобретеннаго ружья, могли лечь и собственныя воспоминанiя Гоголя о томъ, какъ онъ „целую зиму отхваталъ въ летней шинели“. Такимъ образомъ, страданiя отъ холода, описанныя имъ въ повести, были изведаны на собственномъ опыте. Позднее онъ находилъ въ себе „что-то Хлестаковское“. Наконецъ, Л. И. Арнольди, свидетельствуя о чрезмерной страсти Гоголя къ хорошимъ сапогамъ, которая не оставляла его даже въ то время, когда, сделавшись аскетомъ, онъ совершенно отказался отъ всего не безусловно необходимаго, — не безъ основанiя, вероятно, заметилъ, что въ лице прiехавшаго изъ Рязани поручика, большого охотника до сапоговъ, Гоголь смеялся надъ собственной слабостью („Несколько разъ подходилъ онъ къ постели съ темъ, чтобы ихъ скинуть и лечь, но никакъ не могъ: сапоги были точно хорошо сшиты, и долго еще поднималъ онъ ногу и осматривалъ бойко и на диво стаченный каблукъ“. Замечанiе темъ более вероятно, что разсказъ Гоголя о поручике является нисколько не связаннымъ органически съ предшествующимъ изложенiемъ и, несомненно, представляетъ собою совершенно отдельное наблюденiе, только пришедшееся здесь кстати. „Кто поверитъ“, — заключаетъ свой разсказъ Арнольди, — „что этотъ страстный охотникъ до сапоговъ не кто иной, какъ Гоголь?“ Подобно Петуху, Гоголь любилъ по целымъ часамъ толковать съ поваромъ о кулебяке; подобно Чичикову, имелъ страстишку къ прiобретенiю чернильницъ, вазочекъ, прессъ-папье, любилъ разговаривать съ половыми. Изображенiе „возникшей до высокой степени пустоты“ встречалось въ „Повести объ Иване Федоровиче Шпоньке и его тетушке“ и проч.

Слова, примененныя Гоголемъ въ VII главе „Мертвыхъ Душъ“ къ характеристике суда современнаго общества, которое отнимаетъ у писателя сердце и душу и придаетъ ему качества имъ же изображенныхъ героевъ, были сказаны первоначально Погодину въ письме отъ 17-го октября 1840 г.: „Ты хотелъ разомъ отнять у меня и глубину чувствъ, и душу, и сердце, и назначить мне место даже ниже самыхъ обыкновенныхъ людей“. Еще одинъ примеръ находимъ въ воспоминанiяхъ и очеркахъ Анненкова: „Въ самомъ Альбано, на одной изъ вечернихъ прогулокъ, кто-то сказалъ, что около шести часовъ вечера переднiя всехъ провинцiальныхъ домовъ въ Россiи наполняются угаромъ отъ самовара, который кипитъ на крыльце, и что само крыльцо представляетъ оживленную картину: подбежитъ девочка или мальчикъ, прильнетъ къ трубе, осветится пламенемъ раздуваемыхъ углей и скроется. Гоголь остановился на ходу, точно кто-нибудь придержалъ его. „Боже мой, да какъ же я это пропустилъ“, сказалъ онъ съ наивнымъ недоуменiемъ: „а вотъ пропустилъ же, пропустилъ, пропустилъ“, говорилъ онъ, шагая впередъ и какъ будто попрекая себя“.

тому можетъ послужить следующее небольшое сравненiе. Говоря о безнадежной безтолковости Коробочки, Гоголь, какъ известно, прибавляетъ: „Впрочемъ, Чичиковъ напрасно сердился; иной и почтенный, и государственный даже человекъ, а на деле выходитъ совершенная Коробочка“. Такой Коробочкой былъ въ его глазахъ некто Анатолiй Николаевичъ Демидовъ, совершавшiй въ сопровожденiи секретаря Строева ученыя экспедицiи. Гоголь такъ пишетъ далее о „почтенномъ и государственномъ человеке“: „Какъ зарубилъ что̀ себе въ голову, то ужъ ничемъ его не пересилишь; сколько ни представляй ему доводовъ, ясныхъ какъ день, все отскакиваетъ отъ него, какъ резиновый мячъ отъ стены. Совершенно те же слова читаемъ въ письме Гоголя къ Погодину, отъ 3-го мая 1839 г., о Демидове, котораго онъ просилъ объ известномъ ученомъ Колларе: „Ничего я до сихъ поръ не сделалъ для Коллара. Виделся наконецъ съ Демидовымъ; но лучше бы не сделалъ этого. Чудакъ страшный. Его останавливаетъ что̀ бы ты думалъ? Что̀ скажетъ государь! Что мы переманиваемъ австрiйскаго подданнаго... Изъ-за этого могутъ произойти непрiятности между двумя правительствами. Мои убежденiя были похожи на резиновый мячикъ, которымъ, сколько ни бей въ стену, онъ отъ нея только-что отскакиваетъ. Словомъ, это меня разсердило, и я не пошелъ къ нему на обедъ, на который онъ приглашалъ меня на другой день“.

Конечно, такiя же впечатленiя Гоголь могъ выносить и въ некоторыхъ иныхъ подобныхъ случаяхъ, но въ виду поразительнаго совпаденiя не только выраженiй поэмы и цитированнаго письма, но и времени, къ которому оба относятся, едва ли можетъ остаться тень сомненiя въ томъ, что въ приведенныхъ строкахъ Гоголь не могъ, между прочимъ, не иметь въ виду и названнаго Демидова, къ которому онъ получилъ, после разговора о Колларе, такое отвращенiе, что не хотелъ никогда больше говорить съ нимъ. Когда впоследствiи другъ Гоголя, Данилевскiй, искалъ, после смерти своей матери, какого-нибудь места и просилъ Гоголя обратиться къ Демидову, то Гоголь, вообще усердно хлопотавшiй за друга, совершенно отрекся отъ знакомства съ Демидовымъ и ответилъ такъ: „Ты пишешь, не имею ли какихъ путей пристроить къ Демидову. Решительно никакихъ. Слышно о немъ, что онъ что-то въ роде с…… и больше ничего; а впрочемъ я объ этомъ не могу судить, не видавши и не зная его“. Далее, въ известномъ лирическомъ отступленiи, сделанномъ по поводу Коробочки о великосветской даме, занятой темъ, какой политическiй переворотъ готовится во Францiи, и какое направленiе принялъ модный католицизмъ, — помимо типическаго обобщенiя позволительно предполагать и результатъ наблюденiй надъ такими личностями, какъ известная княгиня Зинаида Александровна Волконская, сильно преданная католицизму, и съ которой Гоголь особенно часто встречался именно во время работъ его надъ первымъ томомъ „Мертвыхъ Душъ“. Частыя встречи въ Риме и внешнiя дружескiя отношенiя къ последней при постоянной осторожности Гоголя и потребности въ знакомствахъ съ соотечественниками, кажется, не могутъ ослабить нашего заключенiя, въ виду неизменной наклонности нашего писателя къ юмору. Также не имеетъ здесь большого значенiя и благопрiятный отзывъ о княгине въ одномъ изъ писемъ Гоголя къ матери, которой онъ сообщалъ однажды: „княгиня Зинаида Волконская, къ которой я всегда питалъ дружбу и уваженiе и которая услаждала мое времяпребыванiе въ Риме, уехала“.

„Мертвыхъ Душъ“, въ характеристике помещика, живущаго, въ противоположность Плюшкину, во всю ширину русской удали и барства, въ которомъ нельзя не узнать такъ близко знакомаго Гоголю въ детстве Д. Пр. Трощинскаго, такъ какъ многiе изъ указанныхъ авторомъ признаковъ могутъ быть отнесены только къ одной и притомъ исключительной личности, и даже въ те времена они были, безъ сомненiя, большой редкостью. Вотъ это описанiе: „Небывалый проезжiй остановится съ изумленiемъ при виде его жилища, недоумевая, какой владетельный принцъ очутился внезапно среди маленькихъ, темныхъ владельцевъ: дворцами глядятъ его белые, каменные дома, съ безчисленнымъ множествомъ трубъ, бельведеровъ, флюгеровъ, окруженные стадомъ флигелей и всякими помещенiями для прiезжихъ гостей. Чего нетъ у него? театры, балы, всю ночь сiяетъ убранный огнями и плошками, оглашенный громомъ музыки садъ. Полгубернiи разодето и весело гуляетъ подъ деревьями“ и проч.

„Мертвыхъ Душъ“ также отразились личныя воспоминанiя Гоголя о времени его ученiя въ „Гимназiи Высшихъ Наукъ“, особенно по выходе директора Орлая: „Хуже всего было то, что потерялось уваженiе къ начальству и власти. Развратъ завелся уже вовсе не детскiй: завелись такiя дела, что нужно было многихъ выключить и выгнать. Въ два года узнать нельзя было заведенiя“. То же самое было въ Нежине при Гоголе, когда самъ глава заведенiя долженъ былъ признавать въ оффицiальныхъ бумагахъ существованiе „непристойныхъ поступковъ и вообще крайней распущенности, доходившей до того, что нельзя было скрывать отъ высшаго начальства множества соблазнительныхъ происшествiй, которыхъ и предупредить невозможно“, и о которыхъ можно узнать изъ названнаго оффицiальнаго донесенiя, напечатаннаго въ статье проф. Лавровскаго: „Гимназiя Высшихъ Наукъ“. Вероятно, также личности педагоговъ Александра Петровича и Федора Ивановича имеютъ известное отношенiе къ кому-либо изъ тогдашнихъ начальниковъ и преподавателей Гоголя. Вообще въ первой половине главы о Тентетникове Гоголь въ значительной степени почерпнулъ содержанiе изъ своихъ воспоминанiй, въ которыхъ можно узнать отголоски известной исторiи въ нежинской гимназiи незадолго до окончанiя Гоголемъ курса („потерялось уваженiе къ начальству и власти; завелись такiя дела, что многихъ нужно было выключить и выгнать“), департаментскихъ впечатленiй Гоголя и его отраднаго времяпровожденiя въ кружке своихъ нежинцевъ въ Петербурге („Где не бываетъ наслажденiй? Живутъ они и въ Петербурге“) и проч. Возвращенiе Тентетникова подъ родную кровлю и впечатленiя его при въезде въ усадьбу, представляя новую варiацiю соответствующаго описанiя въ повести „объ Иване Федоровиче Шпоньке и его тетушке“, является также, по всей вероятности, отдаленнымъ воспроизведенiемъ собственныхъ давнихъ воспоминанiй автора.

Кроме того въ главе о Тентетникове повторены некоторые прежнiе художественные образы и картины, напр. въ описанiи отраженiй реки и другихъ, более мелкихъ (Ср. „отчего теперь вышло скверно?“ допрашивалъ баринъ. — „Кто его знаетъ? Видно, червь подъелъ внизу! Да и лето: вишь ты, какое: совсемъ дождей не было“, и въ повести „Старосветскiе Помещики: „Отчего это у тебя, Ничипоръ, дубки сделались такъ редкими? — Пропали! Такъ-таки совсемъ пропали: и громомъ побило, и черви проточили — пропали, пани, пропали“). А въ непосредственно следующемъ за его характеристикой сравненiи съ врачемъ едва ли Гоголь не вспоминалъ о греффенбергскомъ докторе Приснице, который такъ же, какъ и приведенный въ примере врачъ у Гоголя, не обращалъ вниманiя на припадки и сыпи. Затемъ, по свидетельству Погодина, въ личности Костанжогло отразились некоторыя черты богатаго откупщика Бенардаки. Въ Муразове некоторые узнавали родственника Лермонтова, Столыпина. Въ профессоре, забрасывавшемъ „новыми взглядами и новыми точками воззренiй“, видели злобный намекъ на профессорскую деятельность Грановскаго, а въ недоучившемся резкаго направленiя студенте — Белинскаго. Въ Кашкареве некоторые видели намекъ на Викулина. Что̀ касается до указываемаго проф. Владимiровымъ отношенiя типа Плюшкина къ типу купца Груздева въ романе Калашникова: „Дочь купца Жолобова“, 1831, то, по нашему мненiю, это сходство довольно спорное, ибо только безпорядокъ въ горнице Груздева напоминаетъ комнату Плюшкина, но тамъ же упоминаются въ числе сваленныхъ предметовъ множество цибиковъ съ чаемъ и проч., что̀ указываетъ, можетъ быть, больше на безпорядочность, нежели на скупость; но указанiе во всякомъ случае крайне любопытное. Можно отметить далее любопытное сходство между советами Гоголя Иванову помочь себе въ затруднительномъ положенiи оттягиванiемъ дела и советы юрисконсульта Чичикову во 2 томе „М. Д.“.

IX.

Несомненные следы личныхъ впечатленiй нашего писателя обнаруживаются также въ следующихъ местахъ поэмы: во-первыхъ, всюду, где изображаются обычныя впечатленiя путешественника, такъ хорошо изведанныя Гоголемъ по собственному опыту въ Россiи и за-границей; явные следы пережитаго носятъ на себе особенно-яркими красками нарисованныя описанiя смены впечатленiй при въезде въ городъ и выезде изъ него, а иногда мы находимъ въ нихъ даже прямыя указанiя на собственный опытъ автора въ подобныхъ случаяхъ; во-вторыхъ, мы встречаемъ иногда въ первоначальныхъ редакцiяхъ указанiя на какую-нибудь местность или событiе, имеющiя известное отношенiе къ обстоятельствамъ жизни Гоголя, впоследствiи исключенныя при окончательной переработке текста. Къ первому разряду такихъ местъ можно отнести, напр., следующее: „Въ продолженiе некотораго времени Чичиковъ имелъ удовольствiе испытать прiятныя минуты, известныя , когда въ чемодане все уложено и въ комнате валяются только веревочки, бумажки да разный соръ, когда человекъ не принадлежитъ ни къ дороге, ни къ сиденiю на месте“ и проч., также при описанiи возвращенiя Чичикова после поездокъ къ помещикамъ обратно въ губернскiй городъ. Примеровъ же ясныхъ указанiй на известную местность, произведшую впечатленiе на Гоголя, или на событiе можно привести довольно много. Такъ, при описанiи деревни Плюшкина мы встречаемъ въ одной изъ первоначальныхъ редакцiй между прочимъ такое место: „Попробовалъ бы читатель поискать, у кого изъ помещиковъ въ окружности было столько хлеба, сена и муки? у кого кладовыя были бы больше набиты пенькою, холстомъ, льномъ, медомъ и всеми домашними произведенiями? Еслибы кто заглянулъ въ его рабочiй дворъ, где подъ крытыми сараями лежали целыя сотни колесъ, бочекъ, ведеръ и проч., которыя никогда еще не употреблялись, ему показалось бы, что онъ пришелъ на ярмарку или, по крайней мере, на рынокъ въ большой городъ“. Подъ влiянiемъ московскихъ впечатленiй поездки въ Россiю въ 1839—1840 годахъ Гоголь такъ изменилъ это место въ следующей редакцiи, внеся въ почти готовый текстъ поэмы новое описанiе определенной московской местности: „Заглянулъ бы кто-нибудь на рабочiй дворъ, где подъ крышами, сараями лежали целыя сотни поделанныхъ на запасъ колесъ, бочекъ, ведеръ, которыя никогда еще не употреблялись, — ему бы показалось, что онъ пришелъ въ ту широкую часть Москвы, где въ воскресный день, начиная отъ Плющихи до Смоленскаго рынка, все занято торгомъ деревянной посуды, навезенной мужиками окрестныхъ деревень, где крашеное и некрашеное дерево темнеетъ и желтеетъ вплоть до самаго Дорогомиловскаго моста, и еще долго выказывается потомъ урывками по всей дороге до заставы, желтея издалека между мужичьими зимними шапками, сухопарыми, бородатыми клячонками, пока, наконецъ, не кончится городъ и не покажется одна необъятная равнина, вся сверкающая тонкими искрами, вся перерезанная скрипучею цепью обозовъ, то нагоняющей, то отстающей, и мужики подбегаютъ вследъ за телегами, похлопывая въ рукавицы, замахиваясь кулакомъ на лошадокъ. Какъ тонкiй дымокъ, струится паръ дыханiя ихъ въ морозномъ воздухе, а въ голове грезится разсчетъ, почемъ и какъ продать, и где, въ какомъ месте стать со своимъ деревомъ, прiехавши на многолюдный московскiй рынокъ“. Въ окончательной (печатной) редакцiи мы находимъ уже новую картину: место действiя переносится въ Москву же, но на щепной дворъ. Очевидно, Гоголь искалъ подходящей иллюстрацiи своему описанiю въ форме сравненiя и именно съ этой целью делалъ наблюденiя въ разныхъ пунктахъ Москвы, меняя, можетъ-быть не разъ составленный, планъ и уже готовый текстъ задуманнаго описанiя.

„представилось Чичикову поле гораздо пространнее: образовалась коммиссiя для построенiя какого-то казеннаго, весьма капитальнаго строенiя“. Въ первоначальныхъ редакцiяхъ находится более прямое указанiе на то, какую именно коммиссiю разумелъ здесь Гоголь: это была именно коммиссiя при построенiи храма Спасителя въ Москве („Составилась коммиссiя постройки храма Божiя). „Коммиссiя“, — говорится въ первоначальной полной редакцiи — „какъ водится, подвизаясь съ ревностью и усердiемъ, приступила къ делу. Но климатъ, что̀ ли, мешалъ или огромность храма была причиною, только целые четыре года равняли они место для фундамента, а все еще ни одинъ кирпичъ не былъ выведенъ; но зато явленiе случилось другого рода: фундамента не выводили, а въ другихъ частяхъ города очутилось у каждаго члена коммиссiи по каменному дому въ три этажа весьма недурной гражданской архитектуры“. Все выписанное место было написано Гоголемъ уже подъ влiянiемъ не московскихъ впечатленiй 1839—1840 годовъ, а гораздо более раннихъ, и потому мы встречаемъ его во всехъ полныхъ редакцiяхъ „Мертвыхъ Душъ“. Еще въ одномъ изъ давнихъ писемъ къ матери, относящихся къ началу его петербургской жизни, Гоголь объяснялъ ей, что по делу г-жи Клименко, вдовы одного изъ членовъ, участвовавшихъ въ коммиссiи построенiя Храма Спасителя, ничего не возможно сделать, потому что „коммиссiя построенiя храма въ Москве уничтожена “ и проч.. Несколькими страницами далее сравненiе неопытнаго просителя, потратившаго даромъ много времени для своего дела по незнанiю, какъ и кому надо дать взятку, съ застигнутымъ врасплохъ школьникомъ, котораго начальникъ вызвалъ для объясненiя и вместо того неожиданно приказалъ высечь въ секретномъ кабинете, основано, вероятно, на одномъ изъ школьныхъ воспоминанiй Гоголя о случае, разсказанномъ мне А. С. Данилевскимъ, но безъ разрешенiя называть фамилiю лица, съ которымъ произошло это непрiятное событiе.

„Театральномъ Разъезде“ и указывающiя отчасти на сущность внутренняго процесса, происходившаго въ конце тридцатыхъ годовъ въ душе Гоголя. Заботливое устраненiе всехъ явныхъ следовъ личнаго элемента, почти всюду, где онъ ни являлся, представляетъ существенное затрудненiе при раскрытiи техъ действительныхъ фактовъ, о которыхъ думалъ Гоголь, когда писалъ „Мертвыя Души“. Но такъ или иначе, посредствомъ сопоставленiя окончательнаго текста съ первоначальными редакцiями, или съ другими одновременными произведенiями многое несомненно должно обнаружиться. Такъ, можно сказать положительно, что Гоголя только занималъ вопросъ о томъ, правы ли некоторые изъ его критиковъ, нападавшихъ на преобладанiе мрачнаго фона при изображенiи жизни въ его сочиненiяхъ, и следуетъ ли идти по прежней дороге, или выбрать новый путь. Сличенiе удостоверяетъ, что въ душе нашего писателя происходила упорная борьба въ продолженiе несколькихъ летъ, пока уже передъ самымъ окончанiемъ перваго тома и отдачей его въ печать не начало брать перевесъ новое направленiе. Въ „Авторской Исповеди“ Гоголь прямо указываетъ на свое вполне сознательное намеренiе „собрать въ „Ревизоре“ въ одну кучу все дурное въ Россiи, какое онъ тогда зналъ, все несправедливости, какiя делаются въ техъ местахъ и въ техъ случаяхъ, где больше всего требуется отъ человека справедливости, и за однимъ разомъ посмеяться надъ всемъ“. Эту цель имелъ Гоголь еще и до „Ревизора“ въ комедiи „Владимiръ 3-ьей степени“, которая не увидела света въ настоящемъ своемъ виде по цензурнымъ условiямъ; но такъ называемое общественно-критическое направленiе, усердно защищаемое Гоголемъ въ „Театральномъ Разъезде“, начало ослабевать въ немъ еще прежде напечатанiя последняго, и многое, написанное въ первоначальной редакцiи въ этомъ духе, оказывается выпущеннымъ едва ли уже не Несомненно, прежнимъ направленiемъ проникнута еще повесть о капитане Копейкине, где изображено безсердечное и равнодушное отношенiе сановника къ нуждамъ несчастнаго раненаго; но оно заметно и во многихъ другихъ местахъ первоначальной редакцiи, напр.: „Такъ ужъ изстари всегда водилось въ свете: богатому ничего не нужно платить, нужно только быть богату. Ему и место дадутъ славное, и въ ходъ пустятъ, и деньги останутся въ шкатулке: платитъ только тотъ, которому нечемъ платить“. Любопытны также шутки Гоголя, направленныя противъ нелепой генеалогической спеси, показывающiя, насколько въ данномъ вопросе онъ смотрелъ на дело глубже и дельнее, нежели Пушкинъ, никакъ не умевшiй отрешиться отъ пустыхъ и нелепыхъ аристократическихъ предразсудковъ. Вотъ какъ метко говоритъ объ этомъ Гоголь: „Кому, напримеръ, неизвестно, что у насъ люди, дослужившiеся первыхъ местъ, носятъ такiя фамилiи, что въ первый разъ было бы совестно произнести ихъ при дамахъ, а носильщики (sic) этихъ фамилiй ничуть не конфузятся и производятъ ихъ даже отъ Рюрика. И тамъ, где среди метущей и свищущей по улицамъ вьюги съ тридцатиградуснымъ морозомъ мелькаютъ въ окнахъ цельныя стекла новонанятаго аристократическаго дома, тамъ въ гостиной тонкаго перловаго цвета блещутъ кенкетты лампы, въ кругу разубранныхъ съ обдуманной небрежностью дамъ, и подобострастныхъ, вылощенныхъ и выскобленныхъ департаментскихъ франтовъ, новоиспеченный государственный человекъ, поднявши кверху носъ, одетъ павлиномъ и наклоняется своей тучной массой передъ дамами, или, ставши въ неподвижно-величественномъ положенiи передъ мужчинами, начинаетъ почти всякую речь такими словами: „Князь такой-то, который приходится родоначальникомъ нашей фамилiи, или княгиня... Въ то время, когда наша фамилiя, князья такiе-то, враждовали съ такимъ-то царемъ“. Между прочимъ подчасъ даже произносится и родословная, неизвестно откуда взявшаяся, и гости безмолвно дивятся древности рода, и благообразный чиновникъ, совершенный comme il faut, служащiй подъ начальствомъ величественнаго аристократа, обращается тоже къ благообразному чиновнику съ такими словами: „Какъ древне происхожденiе Петра Николаевича!“ и проч.

X.

Во всякомъ случае остается несомненнымъ фактъ, что передъ появленiемъ „Ревизора“ Гоголь имелъ, по его собственнымъ словамъ, намеренiе „осмеять несправедливости въ техъ местахъ и въ техъ случаяхъ, где больше всего отъ человека требуется справедливости“, и тогда задумалъ „Ревизора“ и „Владимiра 3-й степени“. Тогда онъ всей энергiей своей души протестовалъ противъ странностей, пошлости и зла — и въ этомъ было его главное призванiе, его пафосъ, пользуясь выраженiемъ Белинскаго. Гоголя возмущали темныя стороны общественной жизни и ему дано было бичевать ихъ сатирой. Тогда онъ устремлялъ свое вниманiе на изученiе этихъ темныхъ сторонъ и даже наиболее типичныхъ представителей пошлости и порока вроде того ябедника, съ которымъ онъ хотелъ сойтись, какъ онъ говорилъ о томъ въ письме къ Пушкину. Тогда онъ говорилъ: „“... После перваго представленiя „Ревизора“ Гоголю крепко легло на душу возбужденное имъ противъ себя всеобщее негодованiе; онъ часто возвращается мыслью къ этому своему больному месту и хочетъ уверить себя и другихъ въ своей правоте, но вместе съ темъ врожденная наклонность не доверять себе и прислушиваться къ толкамъ другихъ оказывала свое влiянiе. Намъ особенно кажется несомненнымъ, что въ „Театральномъ Разъезде“ и въ лирическихъ отступленiяхъ перваго тома „Мертвыхъ Душъ“ онъ не высказываетъ окончательно установившееся убежденiе, не стремится исключительно подействовать на другихъ; но напротивъ здесь мы должны видеть результаты боренiя Гоголя съ самимъ собой и желанiя его столько же убедить себя, сколько и другихъ въ правильности избираемой дороги. Точно то же и въ вопросе о театре, о значенiи котораго впоследствiи онъ такъ резко переменилъ свое мненiе. Свое преобладающее настроенiе, какъ художника, Гоголь въ одной изъ последнихъ полныхъ редакцiй перваго тома „Мертвыхъ Душъ“ изображаетъ такъ: „ — страсть заключать въ ясные образы приходящiя къ нему мечты и явленiя въ те чудныя минуты, когда, вперивши очи свои въ иной мiръ, несется онъ мимо земли и въ оныхъ чудныхъ минутахъ, нисходящихъ къ нему въ его бедный чердакъ, заключается вся жизнь его и, полный благородныхъ слезъ за свой небесный уделъ, не ищетъ ничего въ семъ мiре, но любитъ свою бедность сильно, пламенно, какъ любовникъ свою любовницу“. Къ сожаленiю, это настроенiе готово было теперь сделаться уделомъ прошедшаго, и Гоголь, повинуясь новымъ начертаннымъ себе задачамъ творчества, сталъ вскоре сознательно насиловать свое вдохновенiе. Уже въ приведенныхъ строкахъ заметны звуки новыхъ струнъ, уже въ нихъ Гоголь говоритъ восторженно о своей бедности, какъ впоследствiи онъ сталъ прославлять свою нищету.

Еще въ прежнемъ тоне и духе онъ написалъ эпизодъ о Кифе Мокiевиче и Мокiи Кифовиче и горько жаловался на пристрастiе читателей къ пустому, но никого не тревожащему чтенiю, говоря: „Нетъ нужды, что ни лицо, ни фигура не остались бы надолго въ ихъ памяти, что онъ не метался бы вечно предъ ними, какъ живой человекъ — за то, по окончанiи чтенiя, не встревожена ничемъ душа, не возмущена, и покойно они могутъ, совершенно покойно, обратиться къ мирнымъ занятiямъ, т. -е. обратиться къ вечному карточному столу, тешащему всю Россiю, или неразвлекаемо заняться тонкимъ разборомъ, что̀ изъ принесенной кучи добра будетъ гармонировать более съ цветомъ волосъ. И знаетъ онъ васъ много, мои добрые читатели, сей неведомый вами авторъ. Вамъ бы хотелось, чтобы васъ убаюкивали, какъ ребенка, вамъ бы не желалось, чтобы обнаруживали передъ вами бедность жизни, ничтожныя страсти или много-много того, чего такъ много на свете“. Дальше онъ касается обвиненiй въ характере ложнопатрiотическихъ возгласовъ: „Да ведь это, все, что̀ ни помещено здесь, все наше, ведь это все грехи русскiе, хорошо ли выставлять ихъ? что̀ же подумаютъ объ насъ иностранцы?“ Горькимъ чувствомъ проникнуты все эти строки; оне имеютъ самую несомненную внутреннюю связь съ поставленнымъ въ „Театральномъ Разъезде“ сходнымъ вопросомъ и съ ответомъ на него: „То-есть они думаютъ, что народъ только здесь, въ первый разъ, въ театре, увидитъ своихъ начальниковъ; что если дома какой-нибудь плутъ-староста сожметъ его въ лапу, такъ этого онъ никакъ не увидитъ, а вотъ какъ пойдетъ въ театръ, такъ тогда и увидитъ“.

напр. въ словахъ: „а кто изъ васъ, полный христiанскаго смиренiя, не гласно, а въ тишине, одинъ, въ минуты уединенныхъ беседъ съ самимъ собою, углубитъ во-внутрь собственной души сей тяжелый запросъ: „А нетъ ли и во мне какой-нибудь части Чичикова? „Да, какъ бы не такъ! А вотъ пройди въ это время мимо него какой-нибудь его же знакомый, имеющiй чинъ ни слишкомъ большой, ни слишкомъ малый, — онъ въ ту же минуту толкнетъ подъ руку своего соседа и скажетъ ему, чуть не фыркнувъ отъ смеха: „Смотри, смотри: вонъ Чичиковъ, Чичиковъ пошелъ“!

„смеяться сквозь слезы“ и вкладывать душу въ свои произведенiя не въ одномъ только отвлеченномъ, чисто художественномъ значенiи, но и въ смысле высокаго служенiя своимъ соотечнственникамъ словомъ для ихъ нравственнаго блага, въ смысле служенiя общественнаго и христiанскаго, — Гоголь незаметно переходилъ изъ роли любящаго обличителя въ роль доброжелательнаго проповедника. Одно вытекло для него логически и естественно изъ другого. Одинъ и тотъ же глубокiй внутреннiй инстинктъ призывалъ его къ тому и другому служенiю. Но въ томъ, почему Гоголь выбралъ въ разное время неодинаковыя средства, чтобы быть полезнымъ ближнимъ, это, конечно, въ значительной степени зависело отъ того оборота мыслей, который въ связи съ данными всего предшествующаго развитiя сообщали ему обстоятельства и все то, что̀ его наиболее поражало и надъ чемъ особенно работала его мысль. Выбитый, такъ сказать, изъ привычной колеи творчества впечатленiями отъ устныхъ и печатныхъ толковъ, Гоголь опору для сообщенiя своей деятельности новаго, более целесообразнаго направленiя искалъ въ томъ запасе впечатленiй своего внутренняго мiра, который ему дали преимущественно глубокiя семена религiи, заброшенныя въ его душу еще въ детстве. „Къ чему таить слово? Кто же, какъ не авторъ, долженъ сказать свято правду?“ говорилъ Гоголь отъ полноты души, и говорилъ съ искреннимъ убежденiемъ. Его расширившiйся и изменившiйся планъ „Мертвыхъ Душъ“ есть въ значительной степени плодъ пережитыхъ впечатленiй и переработанныхъ мыслей, и если на новомъ пути талантъ его надорвался вследствiе грандiозной поставленной себе цели и желанiя Гоголя во что бы ни стало подчинить его вновь составленной теоретической программе, то причину этого следуетъ искать въ его религiозности, въ техъ внешнихъ обстоятельствахъ, которыя такъ упорно отклоняли его отъ прежняго пути и особенно въ его природной наклонности принимать, не только къ сведенiю, но и къ сердцу все, что̀ о немъ говорили и писали. Возрастъ, болезни и, можетъ быть, множество неуловимыхъ для насъ причинъ и условiй, въ свою очередь, имели влiянiе на Гоголя въ томъ же направленiи. Но самый важный симптомъ новаго настроенiя нашего писателя обнаружился въ томъ конечно, что въ первоначальныхъ редакцiяхъ онъ выражалъ надежду въ начале седьмой главы только на то, что найдется кто-нибудь другой, кто „смятенный, остановится передъ низкими страницами „Мертвыхъ Душъ“, грозная вьюга вдохновенья обовьетъ главу его, и неслышанныя песни освежатъ мiръ“. Эту награду Гоголь называетъ чудною, и она-то его соблазнила, тогда какъ въ предыдущей редакцiи онъ говоритъ себе твердо: „Оттолкни прочь раболепную просьбу, жажду людей самозабвенiя. Не окуривай головы, прочь желанiе лести человеческой гордости! Нетъ нужды, что поразятъ тебя крики“.

—————

Не желая, во избежанiе произвольныхъ догадокъ, углубляться далее въ область мелкихъ указанiй, ограничимся приведенными примерами, достаточными, по нашему мненiю, для фактическаго подтвержденiя и иллюстрацiи влiянiя на трудъ Гоголя его отношенiй и разнородныхъ впечатленiй жизни.

XI.

Детскiя воспоминанiя Гоголя лучше всего переданы имъ въ известномъ задушевномъ лирическомъ отступленiи, въ начале VI главы „Мертвыхъ Душъ“. Кроме того, они отразились въ другихъ местахъ, напр., въ описанiи недоуменiя школьника, внезапно пробужденнаго всунутой ему въ носъ бумажкой, называемой „гусаромъ“; но особенно — во многихъ описанiяхъ помещичьихъ усадьбъ, при приближенiи къ которымъ взоры путника неизменно встречаютъ у Гоголя находящiйся посреди сада прудъ, какъ это бывало въ действительности съ самимъ авторомъ при въезде въ родную Васильевку. Въ детскомъ воображенiи Гоголя ярко напечатлелись на всю жизнь все подробности обстановки, представлявшейся ему обыкновенно при возвращенiи подъ родительскiй кровъ, до изображенiя яростной атаки подъезжающаго экипажа стаей деревенскихъ собакъ и картины ловли крестьянами раковъ въ пруде, — картины, особенно настойчиво всплывавшей въ воображенiи Гоголя въ соответствующихъ описанiяхъ, и потому даже повторенiе этихъ малейшихъ подробностей едва ли следуетъ разсматривать, какъ простую случайность. Одну изъ такихъ картинъ въ наиболее цельномъ виде мы находимъ еще въ повести: „Иванъ Федоровичъ Шпонька и его тетушка“. Особенность описанiя въ этой повести сравнительно съ другими лишь та, что въ ней изображается въездъ помещика въ собственную усадьбу и вполне естественное въ такихъ случаяхъ чувство сильной радости при встрече съ близкими людьми и предметами.

Въ этомъ последнемъ отношенiи онъ имеетъ большое сходство лишь съ описанiемъ возвращенiя въ собственную деревню Тентетникова. Вотъ это место: „На третiй день приближался онъ къ своему хутору. Тутъ почувствовалъ онъ, что сердце въ немъ сильно забилось; по мере того, какъ жидъ гналъ своихъ клячъ на гору, показывался внизу рядъ вербъ. Живо и ярко блестелъ сквозь нихъ прудъ и дышалъ свежестью. Здесь когда-то онъ купался, въ этомъ самомъ пруде когда-то съ ребятишками брелъ по шею въ воде за раками“. Останавливаясь пока на этихъ строкахъ, напомнимъ другiя сходныя описанiя, напр. въ „Остранице“: „Путешественникъ поехалъ въ ту сторону, где на косогоре синели сады, и, по мере приближенiя, становились белее разбросанныя хаты. Посреди хутора, надъ прудомъ, находилась вся закрытая вишневыми и сливными деревьями светлица“ и проч., въ „Майской Ночи“: „Тихи и покойны эти пруды, “ и проч. Въ первой части „Мертвыхъ Душъ“ снова находимъ дважды описанiя видовъ, постепенно открывающихся путникамъ при въезде въ деревни Манилова и Петуха, при чемъ въ томъ и другомъ случае изображается и находящiйся посреди сада прудъ, и даже ловля въ немъ раковъ, происходящая въ самый моментъ прiезда Чичикова.

Продолжаемъ далее нашу выписку изъ той же повести объ Иване Федоровиче Шпоньке: „Кибитка въехала на греблю, и Иванъ Федоровичъ увиделъ тотъ же самый старинный домикъ, покрытый очеретомъ, те же самыя яблони, по которымъ онъ когда-то украдкою лазилъ“... „Хуторъ какъ будто ушелъ въ землю, только видны были подъ землей две трубы скромнаго ихъ домика да вершины деревьевъ, по сучьямъ которыхъ они лазили, какъ белки“... „Только-что въехалъ онъ на дворъ, какъ сбежались со всехъ сторонъ собаки всехъ сортовъ: бурыя, черныя, серыя, пегiя. Некоторыя съ лаемъ кидались подъ ноги лошадямъ“... „Заливающiяся со всехъ сторонъ собаки прыгали передъ лошадью такъ высоко, что, казалось, хотели укусить ее за морду, другiя бежали сзади, заметивъ, что ось вымазана саломъ; одна, стоя возле кухни и накрывъ лапою пасть, заливалась во все горло; другая лаяла издали и бегала взадъ и впередъ, помахивая хвостомъ и какъ бы приговаривая: „посмотрите, люди крещеные, какой я молодой человекъ“. Такое же описанiе повторяется при въезде Чичикова въ деревню Коробочки. Наконецъ, какъ въ повести о Шпоньке, такъ и въ другихъ названныхъ описанiяхъ находимъ изображенiе однихъ и техъ же домашнихъ животныхъ и птицъ, встречающихся путнику при въезде въ деревню; такъ, въ „Остранице“ также упоминаются излюбленныя Гоголемъ очеретяныя крыши, полощущiяся утки, те же неизменныя яблони (въ другихъ описанiяхъ, впрочемъ, заменяемыя черешнями), а въ „Остранице“ и въ описанiи усадьбы Тентетникова всему этому еще предшествуетъ описанiе реки. Такимъ образомъ все названные отрывки имеютъ между собой не одну точку соприкосновенiя; въ некоторыхъ другихъ повторяется описанiе косогора и проч.

портретовъ и множества другихъ мелкихъ подробностей, всего ярче изображенныхъ въ „Старосветскихъ Помещикахъ“. Неудовлетворительныя объясненiя приказчика Пульхерiи Ивановны чрезвычайно похожи на ответы приказчика Манилову и еще более Тентетникову. Напротивъ, въ подробномъ описанiи присутственныхъ местъ въ отрывке, начинающемся словами: „Где не бываетъ наслажденiй? Живутъ они и въ Петербурге, несмотря на суровую, сумрачную его наружность“ — отразились уже впечатленiя жизни Гоголя въ перiодъ его департаментской службы (также какъ отчасти и раньше въ „Повести о томъ, какъ поссорился Иванъ Ивановичъ съ Иваномъ Никифоровичемъ“) и вообще первыхъ летъ его жизни въ Петербурге. При описанiи канцелярской обстановки и обычныхъ въ присутственныхъ местахъ деловыхъ и постороннихъ разговоровъ также нередко попадаются черты, уже не разъ встречавшiяся съ небольшой разницей въ прежнихъ произведенiяхъ Гоголя; такъ, безучастный деловой видъ и неторопливость чиновника газетной экспедицiи въ повести „Носъ“ и старика-чиновника въ VII главе „Мертвыхъ Душъ“ также чрезвычайно сходны, особенно въ моментъ начала разговора одного изъ нихъ съ Чичиковымъ, другого — съ маiоромъ Ковалевымъ. Какъ въ „Шинели“ писаря въ прихожей настойчиво добивались, „за какимъ деломъ и какая надобность привела къ частному Акакiя Акакiевича, и что̀ такое случилось“, такъ решительно то же самое повторяется и съ Чичиковымъ и Маниловымъ, когда два чиновника юныхъ летъ заметили имъ: „Скажите прежде, что̀ купили и въ какую цену, такъ и мы вамъ скажемъ; а такъ нельзя знать“. Наконецъ, въ описанiи бала въ VIII главе съ небольшими переменами повторена не одна черта, уже воспроизведенная въ повести „Невскiй Проспектъ“. Чичиковъ, подобно Пискареву, также съ трудомъ пробирается черезъ толпу къ предмету поклоненiя, при чемъ въ описанiи губернаторской дочки еще одинъ разъ промелькнули нравившiяся Гоголю съ юности очертанiя „простого платьица, легко и ловко обхватившаго во всехъ местахъ молоденькiе, стройные члены, которые обозначались въ какихъ-то чистыхъ линiяхъ“ (См., напр., въ „Остранице“: „Девушка летъ восемнадцати стала спускаться къ гребле. Шелковая плахта и кашемировая запаска туго обхватывали станъ ея, такъ что формы ея были какъ будто отлиты“ и проч.). Неловкость Чичикова въ ухаживанiи за губернаторской дочкой снова вызываютъ автора на те же размышленiя, которыя однажды уже были имъ высказаны по поводу поручика Пирогова, счастливо умевшаго своей непритязательной болтовней занимать девицъ, „для чего нужно большое искусство, или, лучше сказать, совсемъ не иметь никакого искусства. Нужно говорить такъ, чтобы не было ни слишкомъ умно, ни слишкомъ смешно, чтобы во всемъ была та мелочь, которую такъ любятъ женщины“. Заметимъ мимоходомъ, что самому Гоголю, какъ свидетельствуетъ С. Т. Аксаковъ, решительно не давалось это искусство. Гоголь не любилъ также баловъ и находилъ ихъ неудачнымъ и неприличнымъ русскому характеру заимствованiемъ у французовъ.

Кроме указанныхъ следовъ личныхъ впечатленiй Гоголя, во всей поэме разсеяно множество отдельныхъ, метко схваченныхъ, наблюденiй, не вошедшихъ въ общую картину, но введенныхъ въ разныхъ местахъ въ разсказъ въ виде сравненiй. Поэтому мы особенно часто встречаемъ въ „Мертвыхъ Душахъ“ длинныя, обстоятельно распространенныя уподобленiя, которыя въ большинстве случаевъ составляютъ совершенно самостоятельные, художественные образы. Таково, напр., въ первой главе разделенiе чиновниковъ на толстыхъ и тоненькихъ, сравненiе мелькавшихъ во множестве на губернаторской вечеринке черныхъ фраковъ съ воздушными эскадронами мухъ, разсаживающихся на рафинаде и сгоняемыхъ старухой ключницей; описанiе певчихъ и беглая, сделанная мимоходомъ, характеристика правителя канцелярiи, во второй главе, неравной борьбы съ волнами утопающаго — въ шестой главе; растерянность Чичикова при встрече съ губернаторской дочкой на балу — растерянности, похожей на состоянiе человека, вспомнившаго дорогой о какомъ-то сделанномъ по забывчивости упущенiи, въ восьмой главе; наконецъ описанiе барина-охотника, настигающаго зайца, — въ девятой, и проч. Множество другихъ сравненiй въ „Мертвыхъ Душахъ“ отмечено Шевыревымъ въ его критической статье о нихъ. По поводу этихъ сравненiй Шевыревъ верно указалъ на отчасти случайное отношенiе ихъ къ главному разсказу: „Въ фантазiи нашего поэта“, — говоритъ онъ, — „есть русская щедрость или чивость (sic), доходящая до расточительности, — свойство, выраженное у насъ старинной пословицей: „все, что̀ ни есть въ печи, то на столъ мечи“.

„Мертвыхъ Душъ“ можно указать еще следующiя; въ VIII главе: „Въ дорогу! въ дорогу! Прочь набежавшая на чело морщина и строгiй сумракъ лица! Разомъ и вдругъ окунемся въ жизнь“. Ср. въ „Тарасе Бульбе“: „Что̀ вы, хлопцы, такъ притихли? Какъ будто какiе-нибудь чернецы. Ну, разомъ все думки къ нечистому! Берите въ зубы люльки да закуримъ, да пришпоримъ коней, да полетимъ такъ, чтобы и птицамъ не угнаться за нами“ (т. III, стр. 132 и т. I, стр. 262). Ср. далее брань жены Черевика на парубка, причемъ достается его предкамъ, и проклятiя Чичикова Ноздреву, при чемъ „вся родословная Ноздрева была разобрана и многiе изъ членовъ его фамилiи въ восходящей линiи сильно потерпели“, покупку множества ненужныхъ вещей Ноздревымъ и Чартковымъ (т. II, 13 стр.) и некоторые внешнiе прiемы (т. II, 86 и III, 206; т. I, стр. 430, 431, 398 и III, 161).

—————

Здесь кстати припомнимъ указанный покойнымъ Н. П. Гиляровымъ-Платоновымъ примеръ влiянiя на Гоголя „Записокъ ружейнаго охотника“ С. Т. Аксакова въ некоторыхъ подробностяхъ, относящихся къ описанiю усадьбы Тентетникова, особенно въ следующемъ месте: „Во время покосовъ не гляделъ онъ на быстрое подыманiе шестидесяти разомъ косъ и мерное паденье подъ ними, рядами, высокой травы; онъ гляделъ, вместо того, на какой-нибудь въ стороне извивъ реки, по берегамъ которой ходилъ красноногiй мартынъ, разумеется, птица, а не человекъ; онъ гляделъ, какъ этотъ мартынъ, поймавъ рыбу, держалъ ее впоперекъ въ носу, раздумывая, глотать или не глотать, и глядя въ то же время пристально вдоль реки, где виденъ былъ другой мартынъ, еще не поймавшiй рыбы, но глядевшiй пристально на мартына, уже поймавшаго рыбу“. „Какъ слышно въ этомъ отрывке“ — говоритъ критикъ — „не скажемъ подражанiе, — это значило бы оскорбить великаго писателя самымъ грубо-несправедливейшимъ подозренiемъ, — но впечатленiе, подъ которымъ онъ написанъ, несмотря на сохраненiе всей своебразной гоголевской оригинальности, видно особенно въ разсказе о двухъ мартынахъ: мартыне, уже поймавшемъ рыбу, и мартыне, еще не поймавшемъ рыбы“. Что̀ касается лично до насъ, самое первое чтенiе этого места живо напомнило намъ описанiе лесной дачи въ „Запискахъ Ружейнаго Охотника“. Это предположенiе покойнаго Гилярова можетъ быть принято не только въ виду сходства обоихъ описанiй, но и значительныхъ словъ самого Гоголя, указывающихъ на то, какое сильное впечатленiе произвело на него чтенiе Аксаковымъ отрывковъ изъ его „Записокъ Ружейнаго Охотника“ еще задолго до появленiя ихъ въ печати въ 1852 г. Въ письме отъ 20 сент. 1851 г. Гоголь между прочимъ говоритъ Аксакову следующiя замечательныя слова: „Здравствуйте, бодрствуйте, готовьте своихъ птицъ, а я приготовлю вамъ душъ, пожелайте только, чтобы оне были такъ же живы, какъ и ваши птицы“.

Г. Валерiанъ Майковъ въ своей дельной и хорошо написанной брошюре: „Н. В. Гоголь и С. Т. Аксаковъ“ справедливо указываетъ и разбираетъ влiянiе некоторыхъ местъ „Старосветскихъ Помещиковъ“ на разсказъ С. Т. Аксакова въ его „Воспоминанiяхъ“ о супружеской чете Угличаниновыхъ и проводитъ параллель между влiянiемъ на Гоголя Аксакова, со стороны ихъ общаго образца въ повествовательномъ роде — Пушкина, и затемъ о влiянiи на Пушкина повествовательныхъ прiемовъ Вальтеръ-Скотта. Мы согласны съ авторомъ и въ томъ, что догадки о влiянiи известнаго разсказа С. Т. Аксакова объ Угличаниновыхъ еще задолго до изображенiя ихъ въ его „Воспоминанiяхъ“ по соображенiямъ, указаннымъ въ брошюре, не можетъ быть признана вероятными ни въ какомъ случае.