Шенрок В. И.: Материалы для биографии Гоголя (старая орфография)
Н. В. Гоголь в начале литературной карьеры.
I. Задатки творчества в юности Гоголя и развитие их в "Вечерах на хуторе"

Н. В. ГОГОЛЬ ВЪ НАЧАЛЕ ЛИТЕРАТУРНОЙ

КАРЬЕРЫ.

I. ЗАДАТКИ ТВОРЧЕСТВА ВЪ ЮНОСТИ ГОГОЛЯ И

РАЗВИТІЕ ИХЪ ВЪ „ВЕЧЕРАХЪ НА ХУТОРЕ“.

I.

обращалъ на себя общее вниманiе еще въ ту пору, когда далеко не могъ похвалиться передъ сверстниками серьезнымъ умственнымъ развитiемъ. Въ мальчике замечали необыкновенное уменье уловить въ окружающихъ лицахъ и предметахъ повидимому мелкiе, но всегда въ высокой степени характерные признаки, искусство ярко очертить вещь немногими живыми штрихами. Съ раннихъ летъ Гоголь былъ оригиналенъ въ каждой шутке, въ каждой детской шалости, но больше всего въ развлеченiяхъ. Все эти особенности, проявлявшiяся въ немъ еще въ отрочестве, преимущественно въ виде безсознательнаго, хотя и вполне артистическаго копированiя старшихъ, становились постепенно все зрелее и серьезнее и получали более глубокую цель и значенiе. Сценическiе успехи его въ школе основывались на живомъ и поразительно верномъ воспроизведенiи техъ сторонъ, которыя ускользали отъ обыкновеннаго глаза. Юношей онъ уже въ совершенстве владелъ всеми сценическими данными, особенно мимикой, но — что́ всего важнее — тонкимъ инстинктомъ художника ясно понималъ, къ чему долженъ стремиться и чего избегать настоящiй актеръ. Ему удавалось достигать поражающихъ эффектовъ единственно необычайной правдивостью изображенiя, безъ всякихъ преднамеренныхъ натяжекъ и въ самыхъ незначительныхъ роляхъ, особенно стариковъ и старухъ. Этой способностью онъ решительно выделялся среди другихъ товарищей, пробовавшихъ свои силы на сцене, особенно отличаясь отъ известнаго впоследствiи Кукольника, полагавшаго верхъ искусства въ энергическихъ жестахъ и напыщенной декламацiи. Отсюда ясно вытекаетъ, что, какъ бы ни было важно для развитiя таланта значенiе позднейшихъ влiянiй и опыта жизни, оно всегда остается по меньшей мере второстепеннымъ. Такъ въ данномъ случае въ обоихъ молодыхъ людяхъ, въ сущности съ первыхъ же шаговъ, резко обозначились совершенно противоположные природные задатки, которые наложили роковую печать на всю ихъ последующую деятельность, предопределивъ заранее одного быть творцомъ имеющей великое значенiе въ исторiи русской литературы натуральной школы, другого — производить напыщенныя, ходульныя пьесы.

Объ игре Гоголя такъ разсказываетъ одинъ изъ его школьныхъ товарищей: „Вотъ является дряхлый старикъ въ простомъ кожухе, въ бараньей шапке и въ смазныхъ сапогахъ. Опираясь на палку, онъ едва передвигается, доходитъ крехтя до скамьи и садится. Сидитъ, трясется, крехтитъ, хихикаетъ и кашляетъ, да, наконецъ, захихикалъ и закашлялъ такимъ удушливымъ и сильнымъ старческимъ кашлемъ, съ неожиданнымъ прибавленiемъ, что вся публика грохнула и разразилась неудержимымъ смехомъ“. Прiемъ, употребленный Гоголемъ, показался настолько неожиданнымъ и выходящимъ изъ ряду вонъ, что, несмотря на общiя восторженныя одобренiя, начальство было смущено и перепугано выходкой; бросились убеждать Гоголя, но онъ былъ непоколебимо уверенъ, что такъ именно и следовало выполнить роль. Чтобы вполне понять и оценить значенiе произведеннаго впечатленiя, необходимо помнить, что гимназическiе спектакли при Гоголе были далеко не такими, какiе принято обыкновенно называть домашними; на нихъ во множестве стекалась избранная провинцiальная публика, а иногда являлись и прiезжiе изъ ближайшихъ городовъ. Изъ неизданныхъ записокъ другого товарища детства Гоголя мы можемъ извлечь объ этомъ следующiя подробности: „Театральныя представленiя давались на праздникахъ. Мы съ Гоголемъ и съ Романовичемъ сами рисовали декорацiи. Одна изъ рекреацiонныхъ залъ (оне назывались у насъ музеями) представляла все удобства для устройства театра. Зрителями были, кроме нашихъ наставниковъ, соседнiе помещики и военные расположенной въ Нежине дивизiи. Въ ихъ числе помню генераловъ: Дибича (брата фельдмаршала), Столыпина, Эммануэля. Все были въ восторге отъ нашихъ представленiй, которыя одушевляли мертвенный уездный городокъ и доставляли некоторое развлеченiе случайному его обществу. Играли мы трагедiи Озерова, „Эдипа“ и „Фингала“, водевили, какую-то малороссiйскую пьесу, сочиненную тогда же Гоголемъ, отъ которой публика надрывалась со смеху. Но удачнее всего давалась у насъ комедiя Фонвизина „Недоросль“. Видалъ я эту пьесу и въ Москве, и въ Петербурге, но сохранилъ всегда то убежденiе, что ни одной актрисе не удавалась роль Простаковой такъ хорошо, какъ игралъ эту роль шестнадцатилетнiй тогда Гоголь. Не менее удачно пятнадцатилетнiй тогда Несторъ Кукольникъ, худощавый и длинный, игралъ недоросля, а Данилевскiй — Софью. Благодаря моей необыкновенной въ то время памяти доставались мне самыя длинныя роли, Стародума, Эдипа и другiя“. Только-что приведенныя строки подтверждаются и воспоминанiями Данилевскаго; но последнiй, признавая выдающiяся достоинства игры Кукольника, несколько рельефнее оттеняетъ отмеченное выше различiе между его игрой и игрой Гоголя. Все отзывы единогласно сходятся въ томъ, что Гоголь и Кукольникъ явили себя замечательными талантами еще на гимназической сцене. „Все мы думали тогда“, — замечаетъ первый цитированный нами разсказчикъ, — „что Гоголь поступитъ на сцену, что у него громадный сценическiй талантъ и все данныя для игры на сцене: мимика, гримировка, переменный голосъ и полнейшее перерожденiе въ роли, какiя онъ играетъ. Думается, что Гоголь затмилъ бы и знаменитыхъ комиковъ-артистовъ, если бы вступилъ на сцену“. Со временемъ искусное подражанiе прiемамъ, жестамъ и складу речи доходило у Гоголя иногда до того, что люди, не видавшiе прежде ни разу некоторыхъ его знакомыхъ, случалось, тотчасъ узнавали ихъ по его мастерскому заочному изображенiю. Въ „Авторской Исповеди“ онъ такъ вспомнилъ объ этой своей замечательной способности художественно воспроизводить характеръ и речь изображаемыхъ лицъ: „Говорили, что я умею не то что передразнить, но угадать человека, то-есть угадать, что̀ онъ долженъ въ такихъ и такихъ случаяхъ сказать, съ удержанiемъ самаго склада и образа его мыслей и речей“. Такимъ образомъ, если Гоголь не воспользовался этой драгоценной способностью для сцены, то нетъ сомненiя, что этой способности прежде всего онъ обязанъ блестящими успехами на другомъ, гораздо более славномъ поприще, на которое былъ выдвинутъ не литературнымъ честолюбiемъ или иными случайными побужденiями, но именно непреодолимой внутренней потребностью воплощать въ осязательныя формы о̀бразы, мучительно роившiеся въ его воображенiи и достигавшiе поразительной яркости. Образы эти не воспринимались имъ только пассивно, извне, какъ безсознательный и безсвязный матерiалъ, но, глубоко западая въ душу, возбуждали въ ней разнородныя чувства и представленiя и, въ свою очередь, получали яркую субъективную окраску. Последнее обстоятельство и давало жизнь и силу творчеству, такъ какъ главную прелесть произведенiямъ Гоголя сообщаетъ нередко внутренняя теплота чувства и живость проникнутой имъ картины, безъ которой рабски воспроизводимая действительность возбуждала бы сравнительно бледное впечатленiе. Каждое художественное произведенiе Гоголя неизменно носитъ на себе печать глубокой оригинальности. Справедливо и тонко заметилъ одинъ весьма компетентный ценитель, что въ „развитiи своемъ Гоголь былъ независимее отъ постороннихъ влiянiй, нежели какой-либо другой изъ нашихъ первоклассныхъ писателей“. Но эта независимость прежде всего обусловливалась крайней оригинальностью натуры, смело пролагавшей свой собственный путь тамъ, где другiе следовали авторитетамъ и искали опоры въ избранныхъ образцахъ.

Печать генiя резко выделяла Гоголя и въ самыхъ незначительныхъ, обыденныхъ случаяхъ жизни, где ея всего меньше можно было ожидать, и, какъ всего чаще случается, была замечена только тогда, когда его имя гремело и было навсегда покрыто безсмертною славой. Любопытно, что когда Гоголь юношей прiезжалъ изъ Нежина домой на каникулы, онъ такъ же поражалъ соседей, какъ въ школе товарищей, преимущественно искуснымъ копированiемъ старшихъ, въ чемъ видели, впрочемъ, пока только балаганное фиглярство, нисколько не подозревая, что изъ этого насмешливаго подростка, а особенно изъ этой его способности „пересмеивать“, можетъ выйти со временемъ что-нибудь дельное. Въ такомъ невыгодномъ мненiи нельзя не видеть отчасти следовъ недовольства и раздраженiя, но до известной степени оно могло быть искреннимъ, темъ более, что, по собственному позднейшему признанiю, въ раннiе годы поэтъ былъ склоненъ къ веселой безпечности и охотно давалъ волю безотчетно возникавшимъ иногда представленiямъ. Во время прiездовъ домой на каникулы характеръ его проявлялся весьма разнообразно и мненiя о немъ были несходныя, но по бо́льшей части невыгодныя. Однажды онъ такъ писалъ объ этомъ матери: „Я почитаюсь загадкой для всехъ; никто не разгадалъ меня совершенно. Верите ли, что я внутренно самъ смеялся надъ собою вместе съ вами? Здесь меня называютъ смиренникомъ, идеаломъ кротости и терпенiя. Въ одномъ месте я самый кроткiй, тихiй, учтивый, въ другомъ — угрюмый, задумчивый, неотесанный, въ третьемъ — болтливъ и дукученъ до чрезвычайности, у иныхъ — уменъ, у другихъ — глупъ“. Однимъ словомъ, оригинальная натура чувствовалась въ Гоголе многимъ, но понять или хотя повнимательнее вникнуть въ нее едва-ли кто изъ окружавшихъ былъ въ состоянiи; большинство только отъ души смеялось надъ жертвами его остроумiя или сердилось за нихъ, а въ школе его часто даже наказывали за „шутовство и кривлянье“. Въ любопытныхъ воспоминанiяхъ А. М. Стороженка приведенъ между прочимъ следующiй отзывъ о Гоголе-юноше какого-то старичка изъ военныхъ, рекомендовавшаго его отцу молодого нежинскаго студента въ такихъ выраженiяхъ: „Это — Гоголь, сынокъ Марьи Ивановны, не много путнаго обещаетъ. Говорятъ, плохо учится и не уважаетъ своихъ наставниковъ. Вы не поверите, какая спичка этотъ скубентъ; вчера вечеромъ мы животы надрывали, слушая, какъ онъ передразнивалъ почтеннаго Карла Ивановича, сахаровара Р.“ Когда Гоголь, переселившись уже въ Петербургъ, просилъ однажды мать присылать ему сундуки съ старинными малороссiйскими костюмами, то онъ делалъ предположенiе, что соседи такъ станутъ толковать объ этомъ:

„На что̀ ему“, я думаю, поговариваетъ Домна Матвеевна, „весь этотъ скарбъ?“ — „То-то онъ еще съизмалу былъ затейникъ!“ — прибавляетъ Олимпiада Федоровна. „Они еще вместе съ Симономъ, какъ прiезжали изъ Нежина, то выстругивали какой-то органъ изъ дерева“.

шутокъ, сообщенный темъ же Стороженкомъ:

„После обеда кто-то дернулъ меня за фалдочку; оглянувшись, я увиделъ Гоголя. — Пойдемъ въ садъ, шепнулъ онъ, и довольно скоро пошелъ въ диванную; я последовалъ за нимъ и, пройдя несколько комнатъ, мы вышли на террассу“...

— Знаете-ли, что̀ сделаемъ? сказалъ Гоголь: мы теперь свободны часа на три; пойдемъ въ лесъ?

— Пожалуй, отвечалъ я: — но какъ мы переберемся черезъ реку?

— Вероятно, тамъ отъищемъ челнокъ, а, можетъ-быть, и мостъ есть. — Мы спустились съ горы прямикомъ, перелезли черезъ заборъ и очутились въ узкомъ и длинномъ переулке, въ роде того, какой разделялъ усадьбы Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича.

— Направо, или налево? спросилъ я, видя, что Гоголь съ нерешимостью посматривалъ то въ ту, то въ другую сторону переулка.

— Далеко придется обходить, отвечалъ онъ.

— Что̀-жь делать?

— Отправимся прямо.

— Черезъ леваду?

— Да.

— Пожалуй.

На основанiи принятой отъ поляковъ пословицы: „шляхтичъ на своемъ огороде равенъ воеводе“, въ Малороссiи считается преступленiемъ нарушить спокойствiе владельца; но я былъ очень сговорчивъ и первый полезъ черезъ плетень. Внезапное наше появленiе произвело тревогу. Собаки лаяли, злобно кидаясь на насъ, куры съ крикомъ и кудахтаньемъ разбежались и мы не успели сделать двадцати шаговъ, какъ увидели высокую, дебелую молодицу, съ груднымъ ребенкомъ на рукахъ, который жевалъ пирогъ съ вишнями и выпачкалъ себе лицо до ушей.

— Эй вы, школяры! закричала она: — зачемъ, что̀ тутъ забыли? Убирайтесь, пока не досталось вамъ по шеямъ!

— Вотъ злючка! сказалъ Гоголь и смело продолжалъ идти; я не отставалъ отъ него.

— Что̀-жь не слышите? продолжала молодица, озлобляясь: — оглохнули? Вонъ, говорю, курохваты, а не то позову чоловика (мужа), такъ онъ вамъ ноги поперебиваетъ, чтобъ въ другой разъ черезъ чужiе плетни не лазили!

— Постой, пробормоталъ Гоголь: я тебя еще не такъ разсержу!

— Что̀ вамъ нужно?... зачемъ пришли, ироды? грозно спросила молодица, остановясь въ несколькихъ отъ насъ шагахъ.

— Намъ сказали, отвечалъ спокойно Гоголь: что здесь живетъ молодица, у которой дитина похожа на поросенка.

— Что̀ такое? воскликнула молодица, съ недоуменiемъ посматривая то на насъ, то на свое детище.

— Да вотъ оно! вскричалъ Гоголь, указывая на ребенка: — какое сходство! настоящiй поросенокъ!

— Удивительное, чистейшiй поросенокъ! подхватилъ я, захохотавъ во все горло.

— Какъ! моя похожа на поросенка! заревела молодица, бледнея отъ злости: шибеники (достойные виселицы, сорванцы), чтобъ вы не дождали завтрашняго дня, сто болячекъ вамъ!... „Остапе, Остапе!“ закричала она, какъ-будто ее резали, „скорей, Остапе!...“ и кинулась навстречу мужу, который, не спеша, подходилъ къ намъ, съ заступомъ въ рукахъ.

— Бей ихъ заступомъ! вопила молодица, указывая на насъ: — бей, говорю, шибениковъ! Знаешь-ли, что̀ они говорятъ?...

— я думалъ, что съ тебя кожу сдираютъ.

— Послушай, Остапе, что̀ эти богомерзкiе школяры, ироды, выгадываютъ, задыхаясь отъ злобы, говорила молодица: — разсказываютъ, что наша дитина похожа на поросенка!

— Что̀-жъ, можетъ быть, и правда, отвечалъ мужикъ хладнокровно: — это тебе за то, что ты меня кабаномъ называешь.

а Остапъ, понурившись, стоялъ, опершись на заступъ.

— Что́ вамъ нужно, панычи? спросилъ онъ, когда брань его жены затихла.

— Мы пробираемся на ту сторону, сказалъ Гоголь, указывая на лесъ.

— Ступайте-жъ, по этой дорожке: черезъ хату вамъ было-бы ближе, да теперь тамъ не безопасно; жена моя не охотница до шутокъ и можетъ васъ поколотить.

Едва мы сделали несколько шаговъ, Остапъ остановилъ насъ.

— Послушайте, панычи, если вы увидите мою жену, не трогайте ее, не дразните, теперь и безъ того мне будетъ съ нею возни на целую неделю.

— Если мы и увидимъ, сказалъ Гоголь, улыбаясь, то помиримся.

— Не докажите этого, нетъ; вы не знаете моей жинки: станете мириться — еще хуже разбесите!

— Сколько юмору, ума, такта! сказалъ съ одушевленiемъ Гоголь: другой-бы затеялъ драку, и Богъ знаетъ чемъ-бы вся эта исторiя кончилась, а онъ поступилъ какъ самый тонкiй дипломатъ; все обратилъ въ шутку — настоящiй Безбородко!

Выйдя изъ левады, мы повернули налево и, подходя къ хате Остапа, увидели жену его, стоявшую возле дверей. Ребенка держала она на левой руке, а правая вооружена была толстой палкой. Лицо ея было бледно, а изъ-подъ нахмуренныхъ бровей злобно сверкали черные глаза. Гоголь повернулся къ ней.

— Не трогайте ее, сказалъ я: — она еще вытянетъ васъ палкой.

— Не бойтесь, все кончится благополучно.

— Не подходи! закричала молодица, замахиваясь палкой: — ей Богу ударю!

— Безсовестная, Бога ты не боишься, говорилъ Гоголь, подходя къ ней и не обращая вниманiя на угрозы. — Ну, скажи на милость, какъ тебе не грехъ думать, что твоя дитина похожа на поросенка?

— Зачемъ-же ты это говорилъ?

— Дура! шутокъ не понимаешь, а еще хотела, чтобъ Остапъ заступомъ проломалъ намъ головы; ведь ты знаешь, кто это такой? шепнулъ Гоголь, показывая на меня: это изъ суда чиновникъ, прiехалъ взыскивать недоимки.

— Зачемъ же вы, какъ злодiи (воры) лазите по плетнямъ, да собакъ дразните!

— Ну, полно-же, не къ лицу такой красивой молодице сердиться. — Славный у тебя хлопчикъ, знатный изъ него выйдетъ писарчукъ: когда выростетъ, громада выберетъ его въ головы.

Гоголь погладилъ по голове ребенка, и я подошелъ и также поласкалъ дитя.

— Не выберутъ, отвечала молодица смягчаясь: мы бедны, а въ головы выбираютъ только богатыхъ.

— Ну такъ въ москали возьмутъ.

— Боже сохрани!

— Эка важность! въ унтера произведутъ, придетъ до тебя въ отпускъ въ крестахъ, такимъ молодцомъ, что все село будетъ снимать передъ нимъ шапки, а какъ пойдетъ по улице да брякнетъ шпорами, сабелькой, такъ дивчата будутъ глядеть на него, да облизываться; „чей это?“ спросятъ „служивый?“... Какъ тебя зовутъ?...

— Мартой.

Ма̀ртинъ, скажутъ, да и молодецъ-же какой, точно намалеванный! а потомъ не придетъ уже, а прiедетъ къ тебе тройкой, въ кибитке, офицеромъ и всякаго богатства съ собой навезетъ и гостинцевъ.

— Что̀ это вы выгадываете — можно-ли?

— А почему-жъ нетъ? Мало ли теперь изъ унтеровъ выслуживаются въ офицеры!

— Да, конечно; вотъ Оксанинъ пятый годъ уже офицеромъ и Петровъ также, чуть-ли городничимъ не поставили его въ Лохвицу.

— Вотъ и твоего также поставятъ городничимъ въ Роменъ. Тогда-то заживешь! въ какомъ будешь почете, уваженiи, оденутъ тебя какъ пани.

— Полно вамъ выгадывать неподобное! вскричала молодица, радостно захохотавъ: можно-ли человеку дожить до такого счастья?

угощать ее и подносить варе́нуху на серебряномъ подносе, низко кланяясь и величая сударыней-матушкой; какъ во время ярмарки она будетъ ходить по лавкамъ и брать на выборъ, какъ изъ собственнаго сундука, разные товары безплатно; какъ сынъ ея женится на богатой панночке, и тому подобное. Молодица слушала Гоголя съ напряженнымъ вниманiемъ, ловила каждое его слово. Глаза ея сiяли радостно; щеки покрылись яркимъ румянцемъ.

— Бедный мой Аверко, восклицала она, нежно прижимая дитя къ груди: — смеются надъ нами, смеются!

Но Аверко не льнулъ къ груди матери, а пристально смотрелъ на Гоголя, какъ-будто понималъ и также интересовался его разсказомъ, и когда онъ кончилъ, то Аверко, какъ-бы въ награду, подалъ ему свой недоеденный пирогъ, сказавъ отрывисто: „на“!

— Видишь-ли, какой разумный и добрый, сказалъ Гоголь: — вотъ что̀ значитъ казакъ: еще на рукахъ, а уже разумней своей матери; а ты еще умничаешь, да хочешь верховодить надъ мужемъ, и сердилась на него за то, что онъ намъ костей не переломалъ.

— Простите, паночку, отвечала молодица, низко кланяясь: — я не знала, что вы такiе добрые панычи. Сказано, у бабы волосъ долгiй, у умъ короткiй. Конечно, жена всегда глупее чоловика и должна слушать и повиноваться ему — такъ и въ святомъ писанiи написано.

— Третiй годъ женатъ, сказалъ онъ, съ удивленiемъ посматривая на Гоголя: — и впервые пришлось услышать отъ жены разумное слово. Нетъ, панычу, воля ваша, а что̀-то не простое: я шелъ сюда и боялся, чтобъ она вамъ носовъ не откусала, ажъ, смотрю вы ее въ ягничку (овечку) обернули.

— Послушай, Остапе, ласково отозвалась Марта: — послушай, что̀ панычъ разсказываетъ!

— Не простое, ей-ей не простое, бормоталъ онъ: — просто чаровникъ (чародей)! Смотри, какая добрая и разумная стала, и святое писанiе знаетъ, какъ-будто грамотная.

Я также разделялъ мненiе Остапа: искусство, съ которымъ Гоголь укротилъ взбешенную женщину, казалось мне невероятнымъ; въ его юныя лета, еще невозможно было проникать въ сердце человеческое до того, чтобъ играть имъ какъ мячикомъ: но Гоголь безсознательно, силою своего генiя, постигалъ уже тайные изгибы сердца.

— Разскажите-же, паночку, просила Марта Гоголя умоляющимъ голосомъ: — Остапе, послушай!

— После разскажу, отвечалъ Гоголь, а теперь научите, какъ намъ переправиться черезъ реку.

— Я попрошу у Кондрата челнокъ, сказала Марта и, передавъ дитя на руки мужа, побежала въ соседнюю хату.

Мы не успели дойти до места, где была лодка, какъ Марта догнала насъ, съ весломъ въ руке.

— Удивляюсь вамъ, сказалъ я Гоголю: — когда вы успели такъ хорошо изучить характеръ поселянъ.

— Ахъ! если-бъ въ самомъ деле это было такъ, отвечалъ онъ съ одушевленiемъ: тогда всю жизнь свою я посвятилъ-бы любезной моей родине, описывая ея природу, юморъ ея жителей, съ ихъ обычаями, поверьями, изустными преданiями и легендами. Согласитесь: источникъ обильный, неисчерпаемый, рудникъ богатый и еще непочатый.

“.

II.

Заимствуемъ изъ названныхъ выше рукописныхъ воспоминанiй следующiя любопытныя подробности.

„Сверхклассныя занятiя наши не ограничивались театромъ. Въ 1825, 26, 27 годахъ нашъ литературный кружокъ сталъ издавать свои журналы и альманахи, разумеется, рукописные. Вдвоемъ съ Гоголемъ, лучшимъ моимъ прiятелемъ, хотя и не обходилось дело безъ ссоръ и безъ драки, потому что оба были запальчивы, издавали мы ежемесячный журналъ страницъ въ пятьдесятъ и шестьдесятъ въ желтой обертке съ виньетками нашего изделiя, со всеми притязанiями дельнаго литературнаго обозренiя. Въ немъ были отделы беллетристики, разборы современныхъ лучшихъ произведенiй русской литературы, была и местная критика, въ которой преимущественно Гоголь поднималъ на смехъ нашихъ преподавателей подъ вымышленными именами. Кукольникъ издавалъ также свой журналъ, въ которомъ помещалъ первые опыты своихъ драматическихъ произведенiй. По воскресеньямъ собирался кружокъ, человекъ въ 15—20 старшаго возраста, и читались наши труды и шли толки и споры“...

„Авторской Исповеди“ говоритъ о себе, что онъ „въ последнее время пребыванiя въ школе получилъ навыкъ къ сочиненiямъ, которыя были почти все въ лирическомъ и серьезномъ роде“. Къ такимъ произведенiямъ, кроме указанныхъ г. Кулишомъ опытовъ и идиллiи „Ганцъ Кюхельгартенъ“, следуетъ отнести написанный имъ и потомъ уничтоженный романъ, одна глава изъ котораго была въ 1831 г. напечатана въ альманахе „Северные Цветы“. Основанiемъ для такого утвержденiя служитъ собственное указанiе Гоголя, что въ книжке, посылаемой имъ матери, последняя найдетъ статью, которую онъ писалъ, бывши еще въ нежинской гимназiи. Статья подписана четырьмя (). Между темъ известно, что подъ этой подписью была напечатана единственно глава изъ историческаго романа „Гетманъ“. „Первая часть была написана и сожжена“, — объясняетъ въ примечанiи Гоголь, — „потому что самъ авторъ не былъ ею доволенъ“. Словамъ Гоголя нетъ основанiя не верить: если Марья Ивановна склонна была чрезмерно обольщаться успехами сына и приписывать ему многое, что̀ вовсе ему не принадлежало, то Гоголь во всякомъ случае не могъ такъ безцеремонно обманывать мать, чтобы напомнить ей то̀, чего даже никогда не было. Въ справедливости словъ Гоголя убеждаетъ также самое начало отрывка („Между темъ посланникъ нашъ переехалъ границу“), а равно и упоминанiе о какой-то Бригитте, очевидно героине романа или какой-нибудь наперснице. Итакъ это былъ въ самомъ деле фрагментъ, уцелевшiй отъ крупнаго произведенiя, вероятно одного изъ техъ, которые Гоголь помещалъ въ рукописномъ лицейскомъ журнале „Звезда“. Вероятно, романъ, привезенный въ Петербургъ вместе съ „Ганцемъ Кюхельгартеномъ“, после решительной неудачи съ идиллiей, подвергся одинаковой съ ней участи, на что намекаетъ и авторъ въ небольшомъ объяснительномъ примечанiи; избранная же для печати глава, надо полагать, выделялась особенно эффектомъ неожиданной встречи Лапчинскаго съ Глечикомъ. Замечательно, что проблески сильнаго дарованiя видны уже и въ этомъ еще совершенно незреломъ произведенiи. Въ томъ виде, несомненно значительно исправленномъ и измененномъ, въ какомъ мы читаемъ теперь главу изъ историческаго романа, она представляетъ много изящныхъ выраженiй, чрезвычайно художественныхъ и часто неожиданныхъ сравненiй; местами среди многихъ недостатковъ, глава эта блещетъ перлами истинно гоголевскаго юмора и обличаетъ мастерскую кисть первокласснаго писателя, но въ общемъ все-таки представляется чрезвычайно вялой и безцветной, въ сравненiи хоть бы съ первыми же разсказами „Вечеровъ на Хуторе“. Впрочемъ Белинскiй виделъ уже въ этой главе залогъ великой надежды и отнесся къ ней весьма благосклонно. По нашему мненiю, эта глава, написанная еще детской рукой будущаго генiя, должна служить любопытнымъ матерiаломъ для изученiя художественнаго развитiя Гоголя, такъ какъ въ ней везде видны следы борьбы художественныхъ прiемовъ съ некоторой юношеской неопытностью, но самостоятельнаго интереса романъ, конечно, не могъ бы представлять. Самъ авторъ, печатая его, смотрелъ на него не более, какъ на черновой набросокъ, который хотя и былъ позднее повторенъ въ „Арабескахъ“, но нисколько не внушалъ мысли о переработке целаго. Любопытно, что, посылая этотъ отрывокъ матери, Гоголь счелъ нужнымъ прибавить: „Какъ попала (въ альманахъ) статья, я никакъ не могу понять. Издатели говорятъ, что они давно получили ее при письме отъ неизвестнаго, и еслибы прежде знали, что моя, то не поместили бы, не спросивши напередъ меня, и потому я васъ прошу не объявлять ее моею никому“. Зная теперь характеръ Марьи Ивановны, мы ни на минуту не можемъ усомниться, что это предупрежденiе имело целью удержать ее отъ похвальбы сочиненiемъ сына. Для Гоголя представляло большой интересъ испытать свои силы и узнать, можетъ ли иметь значенiе его юношескiй трудъ, но, при крайне щекотливомъ авторскомъ самолюбiи, какимъ онъ отличался въ молодости, онъ, безъ сомненiя, не хотелъ отдавать его на судъ публики подъ собственнымъ именемъ. „Прiятно“, — продолжаетъ онъ, — „похвастаться чемъ-нибудь совершеннымъ, но темъ, что̀ носитъ на себе печать младенческаго “. Какъ всегда случалось съ Гоголемъ, создавъ лучшее, онъ чувствовалъ уже отвращенiе къ написанному раньше и могъ рискнуть напечатать раннiй опытъ, только ободренный первымъ литературнымъ успехомъ. Что Гоголь именно такъ смотрелъ на отрывокъ, доказывается и перенесенiемъ изъ него некоторыхъ более удачныхъ поэтическихъ подробностей въ другiя, позднейшiя произведенiя. Ср., напр., замечанiе о юморе малороссiянъ здесь и въ „Тарасе Бульбе“, разспросы и неточные ответы о разстоянiи здесь и въ разсказе о поездке Чичикова къ Манилову, пробужденiе всадника Ланчинскаго отъ думъ вследствiе неровности дороги и Чичикова въ несколькихъ местахъ поэмы, въ подобныхъ же случаяхъ неожиданный эффектъ при объявленiи своего имени Глечикомъ и сходный случай въ „Мертвыхъ Душахъ“.

Разсматривая главу изъ историческаго романа съ стилистической точки зренiя, нельзя не обратить вниманiя на признаки, общiе ей съ другими наиболее ранними произведенiями Гоголя. Еще критика Полеваго отметила въ „Вечерахъ на Хуторе“ некоторыя излишества въ сравненiяхъ и метафорахъ, хотя эти сравненiя и метафоры очень удачны. То же находимъ и въ занимающемъ насъ отрывке. Со стороны содержанiя въ высшей степени любопытенъ выборъ сюжета изъ историческаго прошлаго Малороссiи; здесь сказалась въ Гоголе и любовь къ родной Украйне, и близкое знакомство съ ея бытомъ и нравами, и знанiе человеческаго характера вообще, а малороссiйскаго въ особенности, наконецъ уменье драматически вести разговоры действующихъ лицъ. Выборъ сюжета важенъ и потому, что подтверждаетъ показанiе А. С. Данилевскаго, что Гоголь еще въ детстве живо интересовался исторiей, и этотъ же фактъ следуетъ привести въ связь съ позднейшимъ выборомъ имъ профессiи преподавателя исторiи сначала въ среднихъ учебныхъ заведенiяхъ, а затемъ и въ университете.

Гораздо ниже въ художественномъ отношенiи другой отрывокъ изъ того же романа, озаглавленный: „Пленникъ“; но и онъ вошелъ въ „Арабески“, хотя Гоголь и не решался напечатать его въ журнале. Неизвестно, было ли одно изъ этихъ сочиненiй темъ избраннымъ, которое Гоголь, ученикомъ лицея, мечталъ преподнести „его превосходительству Дмитрiю Прокофьевичу“ (Тро́щинскому), но что Гоголь не разъ присылалъ изъ Нежина матери лучшiя свои сочиненiя — видно изъ несколькихъ местъ переписки. Въ его колебанiяхъ представить сочиненiе на судъ сначала Тро́щинскаго, а потомъ и всей публики, следуетъ видеть не столько строгость къ себе „взыскательнаго художника“, которая явилась позднее, сколько простую мнительность новичка; иначе онъ не включилъ бы впоследствiи эти отрывки въ „Арабески“. Некоторые образы изъ „Пленника“ вошли впоследствiи въ переработанномъ виде въ VI главу „Тараса Бульбы“ (описанiе церкви во время осады). Но замечанiе объ испорченномъ вкусе византiйской архитектуры было внесено позднее, когда Гоголь въ Петербурге и въ первую поездку за-границу особенно развилъ въ себе вкусъ къ искусствамъ.

III.

Петербургомъ не разъ производило переломъ въ людяхъ среднихъ летъ и съ установившимися убежденiями, то, конечно, оно не могло не отразиться весьма заметно на всемъ складе нравственной личности только-что вступающаго въ жизнь и по природе крайне впечатлительнаго юноши. Заранее составленныя представленiя о столице не оправдались, и мечтательное настроенiе, создавшее „Ганца Кюхельгартена“, исчезло при встрече съ действительностью. Несостоятельность его стала ясна Гоголю и заставила его обратиться къ новымъ идеаламъ, такъ что если онъ не оставилъ мысли напечатать „Ганца Кюхельгартена“, то во всякомъ случае онъ не могъ больше верить въ достоинство своихъ детскихъ грёзъ, что̀ и сказалось уже въ предисловiи. Еще до неудачи „Ганца“ онъ наметилъ себе иной путь и задачи для творчества.

со столицей и новыми условiями жизни. Следовательно, если первые месяцы 1829 г. были отчасти посвящены обработке и приготовленiю къ печати „Ганца Кюхельгартена“, то уже тогда, подъ влiянiемъ страстныхъ воспоминанiй о родине, постепенно зародилась и развилась мысль о малороссiйскихъ повестяхъ и разсказахъ. Ведь известно, что Гоголь имелъ наклонность съ особенной яркостью воскрешать въ своемъ представленiи картины покинутаго имъ быта.

Основная канва „Вечеровъ на Хуторе“ во всякомъ случае должна была возникнуть изъ наблюденiй, накопившихся съ детства, но особенно въ промежутокъ после окончанiя Гоголемъ курса въ Нежине до отъезда въ Петербургъ, когда въ продолженiе несколькихъ месяцевъ онъ пробылъ дома безъ дела и въ ожиданiи предстоящей поездки ему ничего не представлялось иного, какъ наблюдать окружающую жизнь. Не только о систематическомъ, но даже о сколько-нибудь сознательномъ и преднамеренномъ собиранiи матерiаловъ здесь не могло бытъ и речи, такъ какъ самая мысль о „Вечерахъ“ явилась позже, и тогда-то Гоголь живо почувствовалъ отрывочность и неполноту накопившихся у него данныхъ. Гоголь ясно созналъ, что ему уже нельзя было довольствоваться одними собственными наблюденiями, какъ бы ни были богаты и ярки сложившiеся на основанiи ихъ художественные о̀бразы; это было неизбежно по самому возрасту автора и особенно по отсутствiю вполне определенной цели, на которую могли быть направлены его наблюденiя. Поэтому, вероятно, ему не удалось кончить ни одного изъ своихъ исключительно бытовыхъ малороссiйскихъ разсказовъ, написанныхъ до возвращенiя его въ Малороссiю летомъ 1832 года. Такъ въ повести „Страшный Кабанъ“ прекрасно отразились уже главныя особенности таланта Гоголя, и если она не была вполне обработана и доведена до конца, то, безъ сомненiя, по недостатку повествовательнаго, но никакъ не описательнаго матерiала. Повесть эта, кстати, думается намъ, создалась благодаря потребности нарисовать такую же картину захолустной малороссiйской жизни, подобную которой Гоголь позднее далъ въ „Старосветскихъ Помещикахъ“. Конечно, мы видимъ здесь лишь самое общее сходство, но любопытно, что и въ „Старосветскихъ Помещикахъ“ описательный элементъ значительно преобладаетъ надъ повествовательнымъ. Неоконченной осталась также другая исключительно бытовая малороссiйская повесть: „Иванъ Федоровичъ Шпонька и его тетушка“. Напротивъ, прiезды Гоголя въ Малороссiю летомъ 1832 и 1835 годовъ уже дали ему возможность обновить и расширить запасъ юношескихъ наблюденiй, и уже после перваго изъ нихъ создались такiя произведенiя, какъ „Старосветскiе Помещики“ и „О томъ, какъ поссорился Иванъ Ивановичъ съ Иваномъ Никифоровичемъ“.

Мысль о „Вечерахъ“ возникла приблизительно въ то время, когда Гоголь въ целомъ ряде писемъ сталъ просить мать о присылке ему малороссiйскихъ сказокъ, легендъ и преданiй.

По самой форме, въ какой она высказывалась, видно, что это была новая, свежая мысль, да иначе и быть не могло, такъ какъ въ противномъ случае просьба эта была бы заявлена раньше, да и самъ Гоголь не пропустилъ бы, конечно, возможности лично участвовать въ деле и руководить имъ. По собственнымъ словамъ Гоголя въ „Авторской Исповеди“, онъ долго не сознавалъ своего призванiя и мечталъ преимущественно объ успехахъ по службе; притомъ даже въ первые месяцы своей жизни въ Петербурге онъ не имелъ въ сущности никакихъ данныхъ для увереннаго посвященiя себя литературе: , все это выяснилось позднее, а пока онъ следовалъ единственно инстинкту творчества. Въ то же время Гоголь поручалъ прислать ему изъ дому и комедiи отца, „такъ какъ въ Петербурге занимаетъ всехъ все малороссiйское“. „Я постараюсь попробовать“, — говорилъ онъ, — „нельзя ли одну изъ нихъ поставить на здешнiй (петербургскiй) театръ. За это, по крайней мере, , а по моему мненiю, ничего не должно пренебрегать, на все нужно обращать вниманiе. Если въ одномъ неудача, можно прибегнутъ къ другому, въ другомъ — къ третьему, и такъ далее“. Такъ преимущественно съ матерiальной точки зренiя смотрелъ онъ на дело вначале. Тоска по Украйне въ далекой столице, гнетъ нужды и могучiй призывъ таланта соединились вместе, чтобы навести Гоголя на мысль о малороссiйскихъ повестяхъ, которая, впрочемъ, какъ мы видели, блеснула ему на минуту и раньше.

Уже изъ первыхъ писемъ къ матери съ просьбами о присылке матерiаловъ ясно, что вскоре мысль о повестяхъ достаточно созрела въ голове поэта и успелъ даже отчасти обозначиться планъ. Замечательно, напримеръ, что Гоголь хлопочетъ преимущественно о техъ сведенiяхъ, которыя ему тотчасъ же пригодились для „Вечера накануне Ивана Купала“. Все просьбы его были исполнены съ большою готовностью: для обожаемаго сына Марья Ивановна подняла на ноги весь домъ и старалась привлечь къ делу и постороннихъ, но особенно потрудилась старшая изъ сестеръ Гоголя, Марья Васильевна. Конечно, все это потребовало времени, и даже черезъ месяцъ Гоголь, не получивъ еще ничего, повторяетъ просьбу: „Я думаю, вы не забудете извещать меня постоянно объ обычаяхъ малороссiянъ. Я все съ нетерпенiемъ ожидаю вашего письма. Время свое я такъ расположилъ, что и самое отдохновенiе, если не теперь, то въ скорости принесетъ мне существенную пользу“. Что Гоголь не былъ и после разочарованъ въ значенiи получаемыхъ имъ изъ дому матерiаловъ и охотно ими пользовался, несомненно потому, что почти въ каждомъ письме онъ повторялъ свою просьбу, а однажды даже прямо призналъ любопытными и драгоценными песни, собранныя для него матерью, сестрой, теткой, наконецъ, также двумя приживалками матери. Иногда же, какъ было сказано, число сотрудниковъ увеличивалось и сторонними лицами; такъ однажды Гоголь поручалъ матери благодарить отъ его имени какого-то Савву Кирилловича — вероятно, одного изъ соседей, но не изъ короткихъ знакомыхъ, судя по тому, что его почти совсемъ отказывался припомнить А. С. Данилевскiй, а также и Анна Васильевна Гоголь, которая, впрочемъ, была въ то время ребенкомъ. Между сообщенiями этихъ лицъ, безъ сомненiя, встречались разсказы о кладахъ, описанiя игръ, преданiй, поверiй. Во всякомъ случае помощь, оказанная Гоголю въ его труде родственниками, была немаловажная. Хотя мы не имеемъ возможности определить, за отсутствiемъ положительныхъ данныхъ, какую именно роль играли собранныя ими сведенiя въ ряду другихъ источниковъ для „Вечеровъ“; но, внимательно вчитываясь въ переписку, можно отметить несколько соображенiй.

Во-первыхъ, интересъ къ предположенной работе въ теченiе более чемъ годичнаго промежутка времени, когда Гоголь могъ посвящать свое время обработке матерiаловъ для „Вечеровъ“, былъ у него далеко не одинаковый. Вся эта работа творчества, по нашему мненiю, не должна быть разсматриваема самостоятельно и безъ связи съ матерiальной обстановкой и прозаическими заботами, наполнявшими въ данный перiодъ почти все существованiе Гоголя. Такъ едва ли можно сомневаться, что въ 1829 году, подъ влiянiемъ целой совокупности разныхъ причинъ, Гоголь имелъ возможность разве приступить къ „Вечерамъ на Хуторе“, тогда какъ, напротивъ, въ последующiе годы его творчество шло несравненно успешнее. Уже одно то надо помнить, что это былъ годъ волненiй и безпокойныхъ, лихорадочныхъ порывовъ. Трудно предположить возможность сосредоточенной работы, когда приходится убеждаться изъ каждаго письма, что Гоголь въ первые месяцы своей петербургской жизни положительно бросался во все стороны, постоянно переходя отъ одного настроенiя къ другому. Иногда инстинктивная уверенность въ своихъ силахъ внушала ему бодрость при встрече съ житейскими испытанiями. „Знаю“, писалъ онъ, „что еслибы втрое, вчетверо, всотеро разъ было более нуждъ, и тогда оне не поколебали бы меня и не остановили меня на моей дороге“. Но снова его сжимала нужда, и тогда тонъ невольно понижался. „Везде, — жаловался онъ тогда, — я встречалъ одне неудачи, и что̀ всего страннее, тамъ, где ихъ вовсе нельзя было ожидать“. Когда А. С. Данилевскiй, сожитель Гоголя, поступилъ въ школу гвардейскихъ подпрапорщиковъ, последнему стало еще тяжелее: все расходы, распределявшiеся прежде между двоими, обрушиваются на одного Гоголя. Къ этому присоединялись одна за другой разныя иныя неудачи, но были и надежды: передъ самымъ отъездомъ за-границу Гоголь могъ надеяться на полученiе должности уже съ окладомъ въ тысячу рублей... Гоголь, какъ известно, собрался въ путь чрезвычайно быстро, не смущаясь никакими помехами и остановками, взявъ деньги изъ опекунскаго совета, а некоторыя необходимыя вещи (шубу, частъ белья) — у своего друга Данилевскаго. Собравшись въ дорогу, онъ получилъ, наконецъ, изъ дому давно нетерпеливо ожидаемыя сведенiя, но уже не успелъ ими воспользоваться, и темъ более, конечно, не имелъ ни возможности, ни охоты посвятить имъ время за-границей. Во время поездки ему неизбежно должны были представиться мелкiя дорожныя хлопоты и заботы; онъ былъ неспокоенъ духомъ, мучился безпокойствомъ и угрызенiями совести, колебался, продолжать ли путь, или вернуться назадъ, наконецъ, предавался, насколько это было возможно въ его настроенiи, новымъ, неизведаннымъ впечатленiямъ. Обстановка едва-ли была благопрiятна для творчества, да и самыя впечатленiя дороги были сильно отравлены. Скоро пришлось раскаиваться въ необдуманномъ поступке. Сколько борьбы съ собственной совестью слышится хоть бы въ наивномъ, повидимому, намеренiи успокоить и себя, и мать темъ соображенiемъ, что ведь „письма только четырьмя днями позднее будутъ доходить“.

въ этомъ убежденiи. Еще до поездки за-границу онъ писалъ матери: „Сочиненiе мое, если когда выйдетъ, будетъ на иностранномъ языке, и темъ более нужна мне точность... Въ тиши уединенiя я готовлю запасъ, “. Почти черезъ годъ онъ повторяетъ: „Теперь я собираю матерiалы только и въ тишине обдумываю свой обширный трудъ“.

Можно установить приблизительно, что интересъ къ труду надъ „Вечерами“ возникъ въ апреле 1829 г. и постепенно возросталъ до поездки за-границу, затемъ онъ на время значительно ослабеваетъ. Въ первомъ письме, въ которомъ Гоголь проситъ сообщить ему малороссiйскiя преданiя, онъ совсемъ не говоритъ о своей настоящей цели, можетъ быть не вполне выяснившейся и находившейся на степени предположенiя, и упоминаетъ лишь, что желаемыя имъ сведенiя будутъ для него „весьма занимательны“ — и только. Конецъ письма показываетъ ясно, что онъ смотрелъ на дело пока не больше какъ на попытку; что надежда на удачную художественную обработку ожидаемаго матерiала была одной изъ техъ разнообразныхъ надеждъ, которымъ онъ тогда предавался. Но онъ уже проситъ мать чаще писать ему, по два раза въ месяцъ, „темъ более, что самыя наблюденiя того требуютъ“. И действительно, съ этихъ поръ переписка оживляется. Затемъ последовалъ рядъ писемъ, изъ которыхъ видно, что замыселъ определяется, зреетъ; были намечены вопросы и указывалась программа, которой надо было следовать при отыскиванiи матерiаловъ. Такъ въ одномъ письме Гоголь проситъ особенно прислать описанiе некоторыхъ карточныхъ игръ, что̀ заставляетъ думать, что у него смутно мелькала мысль о разсказе „Пропавшая Грамата“. Онъ проситъ также сообщать о духахъ и нечистыхъ съ ихъ делами. Понятно, что скорое полученiе ответа становится для него предметомъ большой важности, но между темъ какой деликатный, какой умеренный тонъ просьбы! Мы говорили, что въ печати высказывалось мненiе о грубомъ, эгоистическомъ отношенiи Гоголя къ матери; но достаточно обратить вниманiе на только-что указанный фактъ, чтобы убедиться, что это мненiе несправедливо. Можно скорее удивляться, какъ терпеливо и сдержанно дожидался Гоголь сообщенiй изъ дому, хотя съ другой стороны это происходило и отъ твердой уверенности, что горячо любящая мать съ полнымъ вниманiемъ отнесется къ каждой незначительной просьбе, такъ что и степень важности ея долго не указывается. Многихъ сведенiй Гоголю, конечно, не могли доставить по его желанiю; некоторыя заменялись сведенiями соответствующаго характера. Такъ Гоголю; вероятно, не были доставлены описанiя карточныхъ игръ въ панфиля и въ пашокъ, и онъ долженъ былъ въ „Пропавшей Грамате“ ограничиться разсказомъ деда объ игре въ дурни, тогда какъ не можетъ быть сомненiя, что еслибы желаемыя сведенiя были получены, то онъ непременно воспользовался бы ими съ целью придать разсказу наиболее яркiй малороссiйскiй колоритъ. Также вместо описанiя хороводной игры въ хрещика и въ журавля, очевидно, было доставлено описанiе игры въ ворона, которое и вошло въ „Майскую Ночь“. Въ этой замене можно легко убедиться по сходству игръ: обе оне хороводныя, весеннiя и въ обеихъ принимаютъ участiе одне девушки.

Даже передъ самымъ отъездомъ за-границу, когда мысли его были отвлечены въ другую сторону, онъ писалъ, что „готовитъ запасъ въ тиши уединенiя“. Но не говоря уже о томъ, что во время заграничной поездки Гоголь не проронилъ ни одного слова но, уверившись въ успехе, тотчасъ сообщаетъ о результатахъ. Въ начале 1830 года были напечатаны две литературныхъ работы Гоголя: переводная — „О торговле русскихъ въ конце XVI и начале XVII века“ (въ „Северномъ Архиве“ Булгарина) и „Вечеръ накануне Ивана Купала“ (въ „Отечественныхъ Запискахъ“ Свиньина). Объ этой удаче Гоголь тотчасъ же пишетъ матери: „Жалованья получаю сущую безделицу. Весь мой доходь состоитъ въ томъ, что иногда напишу или переведу какую-нибудь статейку для гг. журналистовъЭто составляетъ мой хлебъ. Затемъ следуютъ разспросы, имеющiе въ виду, можетъ быть, уже матерiалъ для „Страшной Мести“. Но гонораръ, полученный Гоголемъ отъ „Севернаго Архива“, былъ незначительный (20 рублей) и хотя неизвестенъ размеръ гонорара, выданнаго „Отечественными Записками“, но подчеркнутое выраженiе Гоголя оказывается сильно преувеличеннымъ. Теперь интересъ Гоголя обращается преимущественно на прошлое Малороссiи. „Нетъ ли въ нашихъ местахъ“, — осведомляется Гоголь,— „какихъ записокъ, веденныхъ предками какой-нибудь старинной фамилiи, рукописей стародавнихъ про времена гетманщины и прочаго подобнаго“.

„Занявшись службой такъ, „какъ следуетъ“, — пишетъ онъ, — „я не въ состоянiи буду заниматься посторонними делами“. Наконецъ, съ половины 1830 года Гоголь совершенно прекращаетъ речь о присылке матерiаловъ и обращается къ окончательной редакцiи своихъ повестей и техъ отрывковъ, о которыхъ речь была раньше.

IV.

„Вечерахъ“ явилась подъ влiянiемъ обширнаго запаса наблюденiй, вынесенныхъ Гоголемъ изъ его прежней жизни въ Малороссiи, то этихъ запасовъ оказалось слишкомъ недостаточно, и матерiалы, почерпаемые имъ изъ народныхъ преданiй и легендъ, были положительно необходимы.

Но какъ Гоголь пользовался матерiалами?

Иногда, конечно, они могли иначе направлять творчество Гоголя, нежели какъ онъ предполагалъ сначала, но главнымъ образомъ было наоборотъ: художественныя представленiя, роившiяся въ голове писателя, указывали путь творчеству; сообразно съ ними онъ набрасывалъ программу для руководства домашнихъ въ ихъ сотрудничестве, а затемъ по полученiи отъ нихъ данныхъ могъ уже съ бо̀льшей уверенностью обработывать сюжеты для своихъ повестей, въ общихъ чертахъ соответствовавшiе первоначальному плану.

Изъ четырехъ разсказовъ, составившихъ первую книжку „Вечеровъ“, только одинъ („Вечеръ накануне Ивана Купала“) относится, несомненно, къ 1829 г., и тогда же сданъ въ редакцiю „Отечественныхъ Записокъ“. Но любопытно, что повести: „Соро́чинская Ярмарка“ и „Майская Ночь“, по свидетельству г. Тихонравова, были написаны на листахъ, имеющихъ водяной фабричный знакъ съ цифрою 1829. Вероятно, и оне были начаты именно въ этомъ году. Не лишнее обратить вниманiе на то, что въ нихъ прiемы творчества иные, чемъ въ другихъ повестяхъ. Особенно самый характеръ описанiя въ начале „Соро́чинской Ярмарки“ своимъ вполне литературнымъ и во всякомъ случае далеко не безъискусственнымъ изложенiемъ ясно показываетъ, что въ мысляхъ автора еще не носилось представленiе о дьячке-разсказчике, или темъ более о позднейшемъ пасечнике, отъ имени которыхъ велся потомъ разсказъ. Напротивъ, въ „Вечере накануне Ивана Купала“ и и въ „Пропавшей Грамате“ Гоголь совершенно входитъ не только въ тонъ речи, но и въ самый кругъ представленiй воображаемаго дьячка, какъ, напримеръ, показываетъ следующее место: „Знаю, что много наберется такихъ умниковъ, пописывающихъ по судамъ и читающихъ даже гражданскую грамоту, которые, если дать имъ въ руки простой часословъ, не разобрали бы ни аза въ немъ; а показывать на позоръ свои зубы — есть уменье“. Притомъ въ обеихъ прежде названныхъ повестяхъ встречаются отсутствующiе въ другихъ разсказахъ эпиграфы изъ „Энеиды“ Котляревскаго, изъ Артемовскаго-Гулака, изъ малороссiйскихъ песенъ и изъ комедiй Гоголя-отца, — словомъ, преимущественно, следы влiянiя печатныхъ источниковъ. Подъ влiянiемъ каждаго изъ названныхъ образцовъ, безъ сомненiя, сложились даже некоторыя подробности разсказа въ соответствующихъ эпиграфамъ главахъ, или, точнее, они дали толчокъ творческой работе Гоголя въ томъ или другомъ направленiи. Все это заметно преимущественно въ „Соро̀чинской Ярмарке“ и слегка въ „Майской Ночи“. Можетъ быть, Гоголь началъ эти повести еще до поездки за-границу, не дождавшись присылки изъ дому обещанныхъ матерiаловъ; это темъ более вероятно, что еще въ детстве онъ основательно зналъ эти произведенiя, и напротивъ, еслибы онъ получилъ уже другiе матерiалы, то заметнее были бы следы последнихъ, какъ, благодаря имъ, онъ вскоре написалъ и приготовилъ къ печати разсказъ: „Вечеръ накануне Ивана Купала“. Да и указанное нами прежде сходство некоторыхъ о̀бразовъ въ „Соро̀чинской Ярмарке“ и „Майской Ночи“ съ „Ганцемъ Кюхельгартеномъ“, повидимому, снова подкрепляетъ наше предположенiе. Далее современная критика указывала въ „Вечерахъ“ обилiе троповъ и сравненiй (а Булгаринъ при своемъ безвкусiи находилъ въ нихъ даже „многословiе и длинное описанiе бугровъ и рощей“), и ихъ мы встречаемъ именно въ начале „Соро̀чинской Ярмарки“, какъ более раннемъ опыте. Следовательно, если указанный г. Тихонравовымъ водяной знакъ на одномъ изъ листовъ рукописи „Соро́чинской Ярмарки“, и побуждаетъ насъ вследъ за почтеннымъ изследователемъ отнести повесть къ 1830 г., то мы все-таки думаемъ, что въ этомъ году она была лишь окончена или, быть можетъ, только переписана. Такъ представляется возможность безъ натяжки примирить соображенiя г. Тихонравова и даты, обозначенныя въ прежнихъ изданiяхъ сочиненiй Гоголя.

„Вечеровъ на Хуторе“, всего важнее было бы, конечно, иметь письма къ нему матери и домашнихъ въ 1829—1830 гг. Къ сожаленiю, разъездная жизнь не позволила ему сохранить въ своемъ архиве эти иногда очень ценные матерiалы, и въ бумагахъ его наследниковъ эти документы отсутствуютъ. За невозможностью въ настоящее время возстановить эти утраченные источники, попытаемся, по крайней мере, дать себе отчетъ въ томъ, что̀ именно въ „Вечерахъ“ не только могло, но и должно было несомненно принадлежать автору, какъ плодъ его вполне самостоятельнаго вдохновенiя.

Первые разсказы Гоголя носятъ явные следы соединенiя двухъ основныхъ элементовъ: описательнаго, бытового, и повествовательнаго, легендарнаго. Все, что̀ относится къ обрисовке типовъ и характеровъ, все подробности въ изображенiи обыденной малороссiйской жизни, описанiя ярмарокъ, вечерницъ, уличныхъ сценъ, домашнихъ беседъ, наконецъ все безъ исключенiя картины природы являются несомненно плодомъ вполне самостоятельной творческой работы Гоголя на основанiи обширнаго запаса разнородныхъ впечатленiй жизни. Но въ это главное содержанiе каждой повести вводятся не только какъ дополненiе и украшенiе, но и какъ существенно необходимый матерiалъ художественно обработанные эпизоды, почерпнутые изъ произведенiй народной фантазiи. По преобладанiю того или другого изъ этихъ элементовъ можно до известной степени судить и о постепенной разработке избранныхъ имъ сюжетовъ.

Современная критика не безъ основанiя указывала въ раннихъ произведенiяхъ Гоголя и особенно въ „Вечерахъ“ на изображенiе довольно узкой и низменной сферы; но зато эту сферу Гоголь изучилъ глубоко, и въ каждомъ брошенномъ мимоходомъ, тонкомъ и характеристическомъ сравненiи являетъ себя истиннымъ знатокомъ ея. Указанiя мелкихъ неточностей въ бытовомъ отношенiи, сделанныя вскоре по выходе „Вечеровъ“ какимъ-то Андреемъ Царыннымъ, слишкомъ ничтожны и не заслуживаютъ даже вниманiя, а небольшiя погрешности, отмеченныя впоследствiи г. Кулишомъ, могли бы идти въ упрекъ разве этнографическимъ очеркамъ. Но мы не находимъ у Гоголя пока глубоко-художественнаго, психологическаго анализа, которымъ блещутъ его позднейшiя произведенiя; комизмъ его пока часто внешнiй и устремленъ на вещи несущественныя. Справедливо замечаетъ о „Вечерахъ“ благосклонный къ нимъ неизвестный рецензентъ „Северной Пчелы“, такъ разошедшiйся во мненiи съ издателемъ: „Не ожидайте здесь характеровъ сильныхъ или слишкомъ глубокихъ, потому что передъ вами раскрывается простой, сельскiй бытъ; но зато бытъ сей характеренъ во всехъ подробностяхъ своихъ: все движется, все рисуется передъ вами въ истинно-казацкомъ костюме“. Въ этой оценке действительно отмечено существенное достоинство „Вечеровъ“. Но, безъ всякаго сомненiя, всеми этими блестящими сторонами „Вечера“ обязаны не столько матерiаламъ, собраннымъ посторонней рукой, сколько личной наблюдательности автора-художника.

Въ значительную долю художественныхъ о̀бразовъ Гоголь вкладываетъ субъективное содержанiе, особенно въ картинахъ природы и въ человеческихъ характерахъ. Къ изученiю этой стороны „Вечеровъ“ мы теперь и обратимся.

V.

̀бразахъ молодыхъ девушекъ. Если значительное большинство типовъ, очерченныхъ въ „Вечерахъ“, представляется несомненно въ комическомъ свете, то съ другой стороны юный поэтъ не щадилъ красокъ для идеальнаго изображенiя Ганны, Пидорки, Оксаны. Онъ съ любовью рисуетъ ихъ обаятельно-грацiозную, иногда отчасти лукавую женственность и освещаетъ ихъ бенгальскимъ огнемъ восторженнаго лиризма. Желая по возможности украсить любимые типы, окружить ихъ блестящимъ ореоломъ и произвести наиболее разительное впечатленiе на читателя, въ противоположность безпощадному анализу при обрисовке прочихъ лицъ, Гоголь въ данномъ случае заботливо избегаетъ черезчуръ отчетливыхъ, грубо-реальныхъ штриховъ, пользуясь эффектами и увлекая читателей захватывающей роскошью и изяществомъ неожиданныхъ сравненiй. При описанiи молодой женской красоты, которая несколько позднее, подъ влiянiемъ изученiя искусствъ, представлялась ему преимущественно со стороны изящества и пластичности формъ, Гоголь любитъ изображать яркiй румянецъ щекъ, черныя брови и глубокiй, проницательный взоръ. Здесь уже позволительно видеть не одни только следы наблюденiй надъ преобладающими типами малороссiйскихъ красавицъ или влiянiя народныхъ песенъ, но и отраженiе личнаго вкуса автора“ какъ и въ томъ, что прекрасная девушка является у него неизменно на поре „восемнадцатой весны“. Наконецъ, вниманiе автора каждый разъ устремлено преимущественно на обаянiе юной красоты, но внутреннiй мiръ молодой женщины имъ иногда едва затронутъ.

„Успехе посольства“ (отрывокъ изъ неконченной повести „Страшный Кабанъ“) читатель узнаетъ о красоте Катерины не столько изъ описанiя ея авторомъ, сколько изъ своеобразныхъ сравненiй ея собеседника, чисто въ малороссiйскомъ вкусе; напр.: „сталъ ли бы я убирать постную кашу, когда передъ самымъ носомъ вареники въ сметане“ и дальнейшаго комическаго поясненiя: „нелегкая понесла бы меня къ батьке, когда есть такая хорошенькая дочка“ (V т., 56). Отъ себя Гоголь не прибавляетъ ничего къ изображенiю Катерины, но старается действовать на воображенiе читателя щедро расточаемыми эпитетами („прекрасная“, „прелестная“, „белокурая красавица“; белокурый цветъ фигурируетъ здесь какъ единственное исключенiе) и только въ въ одномъ месте упоминаетъ объ очевидно нравившемся ему лично въ некоторыхъ красивыхъ девушкахъ пристальномъ взгляде (въ следующемъ выраженiи: „пронзительный взоръ ея, казалось, прожигалъ внутренность“). Въ „Соро̀чинской Ярмарке“ находимъ уже более яркое и отчетливое изображенiе женской красоты, но еще слишкомъ внешнее и матерiальное. „На возу сидела хорошенькая дочка, съ круглымъ личикомъ, съ черными бровями, ровными дугами поднявшимися надъ светлыми карими глазами, съ безпечно улыбавшимися розовыми губками“ (1, 10). Собственно уже въ начале повести, описывая Пселъ (стр. 11), Гоголь мимоходомъ сравниваетъ реку и ея отраженiя съ смотрящейся въ зеркало красавицей, любующейся прелестью собственнаго отраженiя. Образъ последней здесь только вскользь промелькнулъ въ творческой фантазiи автора, тогда какъ вскоре этимъ же самымъ поэтическимъ образомъ, распространивъ его, Гоголь воспользовался при изображенiи Оксаны въ „Ночи передъ Рождествомъ“ и затемъ панночки въ „Тарасе Бульбе“. Съ техъ поръ идеализацiя молодой женщины надолго идетъ у Гоголя crescendo. Красота Пидорки въ „Вечере накануне Ивана Купала“ облагорожена тонкими поэтическими штрихами и сравненiями, напр.: „Полненькiя щечки казачки были свежи и ярки, какъ макъ самаго тонкаго розоваго цвета, когда, умывшись Божьею росой, горитъ онъ, распрямляетъ листики и охорашивается передъ только-что поднявшимся солнышкомъ“ (40). Въ этомъ поэтическомъ образе упоенiе женской красотой какъ бы сливается съ восторженнымъ гимномъ природе. Въ Пидорке юный авторъ „Вечеровъ“ еще заметнее, чемъ прежде, лелеетъ и оберегаетъ сочувственный образъ отъ холоднаго прикосновенiя свойственнаго ему разлагающаго анализа. Явно щадя въ своихъ произведенiяхъ бравыхъ казаковъ и юныхъ казачекъ, Гоголь выказываетъ къ нимъ иногда некоторое пристрастiе, не углубляясь въ характеристику ихъ внутренней безсодержательности и пустоты, которая едва лишь мелькнула въ „Соро̀чинской Ярмарке“, но была совершенно заслонена художественной идеализацiей въ следующихъ разсказахъ. Такъ еще гораздо эффектнее и привлекательнее, чемъ Пидорка, хотя и несколько призрачно идеально, изображена Ганна въ „Майской Ночи“: „Дверь распахнулась со скрипомъ, и девушка, на поре семнадцатой весны, , переступила черезъ порогъ. Въ полуясномъ мраке горели приветно, будто звездочки, ясныя очи, блистало красное коралловое монисто, и отъ орлиныхъ очей парубка не могла укрыться даже краска, стыдливо вспыхнувшая на щекахъ ея“ (І, 53). Развиваясь далее, образъ прекрасной женщины достигаетъ у Гоголя последней степени обаянiя въ неподражаемомъ изображенiи Оксаны и ослепительной красоты гордой панночки въ „Тарасе Бульбе“. Въ последнихъ такъ много пленительной грацiи и такъ живо представлено обворожительное действiе ихъ красоты, что, очевидно, Гоголю удалось, наконецъ, въ этихъ о̀бразахъ выразить въ совершенстве то̀, что̀ имъ только затрогивалось прежде и что̀ раньше лишь страстно просилось излиться изъ глубины души на бумагу. Мы должны здесь по необходимости коснуться и поэмы „Тарасъ Бульба“, такъ какъ именно въ ней нашла свое полное выраженiе вся совокупность чаръ женской красоты, которыя въ разное время производили обаянiе на Гоголя. Такъ панночка снова изображена „черноглазою и белою, какъ снегъ, озаренный утреннимъ румянцемъ солнца“. Въ этихъ словахъ опять ясно слышится знакомая намъ нота пылкаго увлеченiя наружной красотой женщины. Но дальше мы читаемъ: „глаза ея, глаза чудесные, пронзительно-ясные, “ (I, 26). Съ указанiемъ этой черты, также встречавшейся намъ въ „Вечерахъ“, мы переходимъ уже къ психической стороне изображенiя любви и женщины у Гоголя.

VI.

съ натуры, сколько являлось подъ влiянiемъ потрясавшихъ его душу звучныхъ аккордовъ малороссiйскихъ народныхъ мелодiй. Очевидно, оно было внушаемо смутнымъ, но горячимъ юношескимъ чувствомъ. Въ сущности же въ данной сфере Гоголь былъ скорее теоретикъ. Онъ самъ справедливо заметилъ, что истинная любовь „проста, какъ голубица, и выражается просто, безъ всякихъ определительныхъ и живописныхъ прилагательныхъ“.

Нигде, кроме „Тараса Бульбы“, мы не находимъ у Гоголя изображенiя любви, имеющей центральное или хотя самостоятельное значенiе въ произведенiи, а не составляющей лишь обычную рамку для разсказа. Если въ немногихъ повестяхъ, притомъ исключительно юношескихъ, Гоголь рисуетъ полныя страстной неги взаимныя объясненiя любящей четы, то все съ той же окраской и въ одномъ моменте обоюдной нежной ласки. Но мы не встретимъ у него, за исключенiемъ лишь отчасти „Тараса Бульбы“, яркаго изображенiя отдельныхъ перипетiй страсти и соединенныхъ съ нею волненiй, мукъ, внешней и внутренней борьбы, т. -е. именно всего того, на чемъ сосредоточивается и въ чемъ проявляется искусство художниковъ, изучившихъ глубже и часто по собственному опыту психологiю любви. Въ этомъ отношенiи Гоголь положительно уступаетъ первенство Тургеневу, самому блестящему представителю указанной стороны въ русской литературе. Вместо этого мы видимъ у Гоголя больше пламенныя мечты воспаленнаго юношескаго воображенiя, которыя своимъ эксцентрическимъ выраженiемъ даютъ живо чувствовать пылкость южной крови. Мы совсемъ не хотимъ, однако, этими словами намекнуть на чувственное представленiе о любви у Гоголя, темъ более, что въ изображенiи ея всегда много возвышенной поэтической грацiи, а ея исключительно идеальная сторона прекрасно понята и представлена въ лице художника Пискарева въ известной повести „Невскiй Проспектъ“; намъ кажется только, по впечатленiю, производимому въ данномъ отношенiи сочиненiями Гоголя, что онъ былъ знакомъ съ этимъ чувствомъ больше со стороны, какъ тонкiй и опытный наблюдатель, который не могъ въ числе другихъ предметовъ не обратить вниманiя и на роль, какую играетъ иногда въ жизни любовь; самъ же онъ лично мало ею интересовался и навсегда оставилъ этотъ сюжетъ въ более зреломъ возрасте. Если даже дать веру фантастической, промелькнувшей метеоромъ, его юношеской любви, въ которой мы, впрочемъ, сомневаемся, то и эта любовь не была ли только воображаемая; не принялъ ли Гоголь за любовь только потребность любви?

Несколько чувственнымъ представляется намъ, впрочемъ, изображенiе женщины въ некоторыхъ его черновыхъ наброскахъ изъ неоконченныхъ повестей, самыхъ незрелыхъ плодовъ его музы, но и въ этихъ наброскахъ, явно не предназначавшихся авторомъ для печати, особенно въ томъ виде, въ какомъ они вылились изъ подъ его пера, эстетическая натура поэта сказалась въ тонкомъ чувстве красоты формъ, просящихся на полотно и ожидающихъ кисти художника. Къ такому описанiю у Гоголя неизменно присоединяется изображенiе красивыхъ складокъ одежды, художественно завершавшихъ полноту впечатленiя. Въ подтвержденiе укажемъ следующее место. „Самая яркая шелковая плахта, почти скрытая подъ кашемировою съ турецкимъ узоромъ запаскою, сладострастно льнула и вызначила всю роскошную выпуклую форму выступавшей ноги. Только до пояса простиралась вся эта пестрота богатаго убора; на груди и на рукахъ трепетала белая какъ снегъ сорочка, какъ будто ничего, кроме тонкаго чистаго полотна, не должно прикрывать девическихъ персей. Складки сорочки падали каскадомъ — молодыя груди дрожали“. Единственно въ этихъ строкахъ не видно еще очищающаго идеализма истиннаго художника, но онъ тотчасъ же проявляется въ другомъ варiанте, которымъ Гоголь несомненно хотелъ заменить этотъ первый, не удовлетворявшiй его, — какъ только нашелъ более верное и изящное выраженiе своей мысли и чувства. „Нигде такъ не хороши девическiя груди“, исправляетъ онъ, „ “. Любопытно, что впоследствiи этимъ готовымъ, давно сложившимся образомъ воспользовался Гоголь въ „Тарасе Бульбе“, говоря объ Андрiи: „Потребность любви вспыхнула въ немъ живо, когда онъ перешелъ за восемнадцать летъ; женщина чаще стала представляться горячимъ мечтамъ его; онъ, слушая философскiе диспуты, виделъ ее поминутно свежую, черноокую, нежную. Передъ нимъ безпрерывно мелькали ея сверкающiя, упругiя перси, нежная, прекрасная, вся обнаженная рука; самое платье, облипавшее вокругъ ея девственныхъ и вместе мощныхъ членовъ, дышало въ мечтахъ его какимъ-то невыразимымъ сладострастiемъ“. (т. I, 260). Мы находимъ следовательно тотъ же самый выношенный образъ въ произведенiяхъ, отделенныхъ несколькими годами жизни. Это обстоятельство можетъ повести къ дальнейшимъ соображенiямъ; оно показываетъ намъ, особенно при наглядномъ сравненiи, какъ постепенно развивался и совершенствовался, получая прочувствованную идеальную окраску, образъ, первоначально, на поверхностный взглядъ грешившiй излишне грубымъ реализмомъ. Что совершенствованiе его происходило подъ влiянiемъ внутренней потребности души, чуткой къ впечатленiямъ изящнаго и испытавшей на себе могущественное действiе наслажденiя искусствомъ, видно изъ окончанiя отрывка „Женщина“, где последняя освещена волшебнымъ отблескомъ поэтическаго увлеченiя. Место это такъ важно для разъясненiя нашей мысли, что мы решаемся его привести здесь вполне.

„Вдохновенные взоры мудреца остановились неподвижно: передъ нимъ стояла Алкиноя, незаметно вошедшая въ продолженiе беседы. Опершись на истуканъ, она вся, казалось, превратилась въ безмолвное вниманiе, и на прекрасномъ челе ея прорывались гордыя движенiя богоподобной души. Мраморная рука, сквозь которую светились голубыя жилы, полныя небесной амврозiи, свободно удерживалась въ воздухе; стройная, перевитая алыми лентами подножiя, нога, въ обнаженномъ, ослепительномъ блеске, сбросивъ ревнивую обувь, выступила впередъ и, казалось, не трогала презренной земли; высокая, божественная грудь колебалась встревоженными вздохами и полупокрывавшая два прозрачныя облака персей одежда трепетала и падала роскошными линiями на помостъ. Казалось, тонкiй, светлый эфиръ, въ которомъ купаются небожители, по которому стремится розовое и голубое пламя, разливаясь и переливаясь въ безчисленныхъ лучахъ, коимъ и имени нетъ на земле, въ коихъ дрожитъ благовонное море неизъяснимой музыки, — казалось, этотъ эфиръ облекся въ видимость и стоялъ передъ ними, освятивъ и обоготворивъ прекрасную форму человека. Небрежно откинутые назадъ, темные, какъ вдохновенная ночь, локоны надвигались на лилейное чело ея и лилися сумрачнымъ каскадомъ на блистательныя плеча. Молнiя очей исторгала всю душу. — Нетъ! никогда сама царица любви не была такъ прекрасна, даже въ то мгновенье, когда такъ чудно возродилась изъ пены девственныхъ волнъ!“

Намъ кажется, что до сихъ поръ слишкомъ мало вниманiя обращалось на этотъ вдохновенный гимнъ, полный искренняго, возвышеннаго чувства, гимнъ упоенiя красотой, при всемъ ярко пластическомъ описанiи формъ чуждый всякой примеси чего-либо обыденнаго, не говоря уже — чувственнаго. Въ этихъ строкахъ Гоголь чудно передалъ нашедшее отзвукъ въ душе его чувство древняго грека, и, конечно, оне были ему особенно дороги, если подъ ними въ первый разъ при всей щепетильной мнительности онъ решился подписать вполне свое имя. Очевидно, весь остальной отрывокъ написанъ ради приведеннаго нами конца, которымъ Гоголь хотелъ какъ венцомъ украсить все предыдущее и которымъ, вероятно, разсчитывалъ произвести не тусклое, будничное впечатленiе, какъ случилось на самомъ деле. Если цель его не была достигнута и вдохновенныя строки затерялись сперва въ „Литературной Газете“, потомъ въ полныхъ собранiяхъ сочиненiй, то это объясняется, конечно, съ одной стороны известностью сюжета, съ другой — можетъ быть, слишкомъ густыми красками, слишкомъ приподнятымъ тономъ, требующимъ отзыва въ соответственномъ исключительномъ настроенiи. Но теперь, при сравненiи съ другими сходными местами сочиненiй Гоголя, кажется, можетъ быть достаточно установлено, что у него въ отношенiи къ женщине существовало восторженное, совершенно платоническое поклоненiе; женщина являлась ему какой-то богиней, окруженной невыразимымъ обаянiемъ; но то была воображаемая, такъ сказать, абстрактная женщина, тогда какъ отдельныя живыя личности теряли для него свой престижъ и представлялись чаще съ своей пошлой, обыденной физiономiей. Въ отрывке „Женщина“ лиризмъ Гоголя стремится перейти за пределы, доступные человеческому слову и потому лишь отчасти находитъ себе выраженiе; но это, очевидно, те самыя лирическiя ноты, которыя впоследствiи по другимъ случаямъ прозвучали въ „Мертвыхъ Душахъ“, въ „Театральномъ Разъезде“ и въ „Развязке Ревизора“.

Намъ кажется, что особенно важно обратить вниманiе на постоянно существовавшiй въ душе Гоголя настоятельный запросъ на что-то призрачно грандiозное, что̀ бывало часто причиной неполной удовлетворенности автора темъ сравнительно слабымъ впечатленiемъ, которое выносилъ и могъ выносить читатель. Гоголь не всегда могъ справиться съ необычайнымъ подъемомъ чувства, больше всего именно въ наиболее слабыхъ произведенiяхъ, начиная съ отрывка „Женщина“, въ фантастической части „Портрета“, въ „Выбранныхъ местахъ изъ переписки съ друзьями“ и, наконецъ, также въ не всегда удававшихся лирическихъ местахъ названныхъ прежде по истине великихъ произведенiй. Въ Гоголе всегда явно боролись начала самаго высокаго лиризма и самаго безпощаднаго юмора. Оттого въ изображенiяхъ женщины у него нетъ середины между неземнымъ образомъ Алкинои и пошлыми Агафьями Тихоновнами и Марьями Гавриловнами. Если въ „Вечерахъ на Хуторе“ юный поэтъ стремился передать обаянiе, производимое въ немъ женщиной, какъ въ натуре художественной, то, поддаваясь идеализацiи, онъ оставляетъ на время обычные прiемы въ изображенiи действительности; со временемъ же, когда пылкое увлеченiе юности угасло, его взору представлялись преимущественно одне пошлыя женщины.

VII.

самые роскошные цветы свежей юношеской фантазiи. Въ нравственномъ отношенiи его занимаютъ, напротивъ, два существенно различные типа молодыхъ девушекъ: его воображенiе одинаково пленяютъ какъ простодушныя красавицы, привлекательныя душевной чистотой и какой-то голубиной кротостью, вполне гармонирующими съ ихъ наружной прелестью, но въ то же время не чуждыя при всемъ простодушiи прекраснаго въ своей наивности эстетическаго чувства, — такъ съ другой стороны онъ любитъ изображать прихотливыхъ, избалованныхъ кокетокъ, которыхъ самая недоступность делаетъ особенно очаровательными. Къ первому разряду типовъ следуетъ отнести Параску, Пидорку и Ганну.

Любопытно сходство между Параской и Ганной въ ихъ отношенiяхъ къ природе и къ чувству любви. Изобразивъ прелестную картину отраженiй въ водахъ Псла въ начале „Соро́чинской Ярмарки“, Гоголь продолжаетъ: „Красавица наша (Параска) задумалась, глядя на роскошь вида, и позабыла даже лущить свой подсолнечникъ, которымъ исправно занималась во все продолженiе пути“ (т. I, стр. 12). Те же самыя черты, которыя лишь слегка затронуты въ изображенiи Параски, въ более тонкомъ развитiи являются въ Ганне. Не говоря уже о томъ, что эстетическое чувство выражается въ Ганне съ той же непосредственностью, но и возбуждается въ ней сходной картиной природы, вообще чрезвычайно любимой Гоголемъ. „Какъ тихо колышется вода, какъ будто дитя въ люльке!“ говорила Ганна указывая на прудъ, угрюмо обставленный темнымъ кленовымъ лесомъ и оплакиваемы вербами, потопившими въ немъ жалобныя свои ветви. Даже некоторыя любимыя Гоголемъ сравненiя повторяются въ обоихъ случаяхъ почти въ тождественной форме (напр., и тамъ, и здесь мы находимъ „огненныя, одетыя холодомъ искры и падающiя на серебряную грудь реки зеленыя кудри деревъ“; кроме уже указанныхъ строкъ, этимъ о̀бразамъ соответствуетъ еще следующiй: „Какъ безсильный старецъ, держалъ онъ (прудъ) въ холодныхъ объятiяхъ своихъ далекое темное небо, осыпая ледяными поцелуями огненныя звезды, которыя тускло реяли среди теплаго океана ночного воздуха“; наконецъ, тотъ же образъ является еще разъ, хотя уже совершенно самостоятельно, безъ отношенiя къ очарованiю, возбуждаемому имъ въ человеке, въ известномъ описанiи Днепра въ разсказе „Страшная Месть“. Ср. т. I, стр. 11, 55 и 169).

Съ неподражаемой наивностью также выдаетъ себя любовь девушки, иногда еще смутно сознаваемая ею. Уверенiя Грицка что онъ не скажетъ ничего худого, вызываютъ въ Параске такiя мысли: „Можетъ быть, это правда, только мне чудно... верно, это лукавый!... Сама, кажется, знаешь, что не годится такъ, а силы недостаетъ взять у него руку“. Еще типичнее наивное признанiе задумавшейся Ганны: „Да тебе только сто̀итъ, Левко, слово сказать — и все будетъ по твоему. Я знаю это по себе: иной разъ не послушала бы тебя, а скажешь слово — и невольно делаю, что̀ тебе хочется“. Эстетическое чувство Пидорки сказалось въ своеобразныхъ, задушевно-поэтическихъ сравненiяхъ: „Ивасю мой милый! Ивасю мой любый! беги къ Петрусю, мое золотое дитя, какъ стрела изъ лука; разскажи ему все: любила бы его карiя очи, целовала бы его белое личико, да не велитъ судьба моя“ (см. т. I, стр. 54 и 42), и проч.

Но постепенно этотъ простодушный типъ уступаетъ въ мечтахъ Гоголя типу противоположному, лукавому. Точку соприкосновенiя между обоими типами и переходъ отъ одного къ другому можно видеть у него въ изображенiи любующейся собственной прелестью девушки. Сначала у последней мы не находимъ и намека на то высокомерное самоуслажденiе, которое должно было вскоре выступитъ для того, чтобы ярче и рельефнее оттенить царственное величiе недоступной красоты. Безсознательное кокетство замечается уже въ представительницахъ перваго типа, но оно еще вполне невинно и безобидно. Такъ, въ „Успехе посольства“ Катерина, раздосадованная ухаживанiемъ за ней Ониська, приняла на себя сердитый видъ и воскликнула: „Ей Богу, Онисько, если ты въ другой разъ это сделаешь (обнимешь), то я прямехонько пущу тебе въ голову вотъ этотъ горшокъ“, но тотчасъ же и смягчилась, и Гоголь такъ говоритъ объ этомъ дальше: „При семъ слове сердитое личико немного прояснело и улыбка, мгновенно проскользнувшая по немъ, выговорила ясно: не въ состоянiи буду этого сделать“. Параска уже отъ души любуется своимъ отраженiемъ въ зеркале, но подъ влiянiемъ исключительнаго настроенiя и увлеченная соблазнившимъ ее мачихинымъ очипкомъ. Она счастлива любовью жениха и, отдаваясь мечтамъ объ ожидающемъ ее счастье, не можетъ устоять противъ искушенiя. Все въ ней ликуетъ, и отъ грацiозной задумчивости она незаметно переходитъ, какъ истинная казачка, къ захватывающему увлеченiю любимымъ танцемъ. Здесь радость чистая, увлеченiе безвредное. Съ большимъ сочувствiемъ Гоголь говоритъ о ней: „Подперши локтемъ хорошенькiй подбородокъ свой, задумалась Параска, одна сидя въ хате. Много грезъ обвивалось около русой головки. Иногда вдругъ легкая усмешка трогала ея алыя губки и какое-то радостное чувство поднимало темныя ея брови, иногда снова облако задумчивости опускало ихъ на карiя, светлыя очи“.

— кокетки pur-sang: оне наслаждаются не столько сознанiемъ своей красоты, сколько лестной мыслью о ея могущественной власти надъ людьми. Оне находятъ — по крайней мере первая — удовольствiе, въ томъ, чтобы мучить и презирать техъ, которые имели несчастiе ихъ полюбить. Поэтому для полнаго и яркаго ихъ изображенiя необходимо описанiе ихъ жертвъ, которыя также поразительны своимъ сходствомъ. Здесь Гоголя снова увлекала мысль представить женщипу на пьедестале, какъ въ изображенiи Алкинои, тогда какъ кузнецъ Вакула и Андрiй, въ свою очередь, соответствуютъ очарованному Алкиноей юноше Телеклесу. Убедительное подтвержденiе можно видеть въ следующихъ сопоставленiяхъ. Не напоминаетъ ли восхищенiе Телеклеса передъ Алкиноей эти строки: „И онъ (Андрiй) остался также изумленнымъ передъ нею. Не такою воображалъ онъ ее видеть: это была не она, не та, которую онъ зналъ прежде; ничего не было въ ней похожаго на ту, но вдвое прекраснее и чудеснее была она теперь, чемъ прежде: тогда было въ ней что-то неконченное, недовершенное; теперь это было произведенiе, которому художникъ далъ последнiй ударъ кисти“. И здесь, и тамъ не описанiе, а апофеозъ.

„Въ изумленiи, въ благоговенiи повергнулся юноша къ ногамъ гордой красавицы, и жаркая слеза склонившейся надъ нимъ полубогини канула на его пылающiя щеки“.

„Трудно разсказать, что̀ выражало смугловатое лицо чудной девушки: и суровость въ немъ была видна, и сквозь суровость какая-то издевка надъ смутившимся кузнецомъ, и едва заметная краска досады тонко разливалась по лицу, и все это такъ смешалось, и такъ было неизобразимо хорошо, что разцеловать ее миллiонъ разъ — вотъ все, что̀ можно было сделать тогда наилучшаго“.

„И ощутилъ Андрiй въ своей душе благоговейную боязнь, и сталъ неподвиженъ передъ нею“ („Тарасъ Бульба“; стр. 305).

Совершенно такъ же говоритъ кузнецъ Оксане: „Что̀ мне до матери? ты у меня мать, и отецъ, и все, что̀ ни есть дорогого на свете!“ какъ и Андрiй восклицаетъ передъ панночкой: „А что̀ мне отецъ, товарищи и отчизна?“ (107 и 309).

VIII.

— и въ такомъ случае нетъ существеннаго различiя между ними и пожилыми казаками, — или же они должны служить почти только для полноты картины вместе съ изображенiемъ любимыхъ ими девушекъ. Если имъ приписывается красота, то Гоголь едва лишь даетъ мелькнуть ихъ образу передъ читателемъ, да и самый образъ этотъ гораздо менее ярокъ въ сравненiи съ идеализированными образами дивчинъ. Вотъ, напримеръ, какъ изображаетъ Гоголь Петра Безроднаго въ „Вечере накануне Ивана Купала“: „Чернобровымъ дивчатамъ и молодицамъ мало было нужды до родни его. Оне говорили только, что еслибы одеть его въ новый жупанъ, затянуть краснымъ поясомъ, надеть на голову шапку изъ черныхъ смушекъ съ щегольскимъ синимъ верхомъ, привесить къ боку турецкую саблю, дать въ одну руку малахай, въ другую люльку въ красивой оправе, то заткнулъ бы онъ за поясъ всехъ парубковъ тогдашнихъ“. По степени развитiя о̀браза эта характеристика недалеко ушла отъ слишкомъ общей характеристики Катерины въ „Успехе посольства“. Въ „Майской Ночи“ изъ устъ Ганны вырывается более поэтическое и яркое описанiе, но все-таки не дающее определеннаго представленiя о наружности Левка: „Я тебя люблю, чернобровый казакъ! За то люблю, что у тебя карiя очи, и какъ поглядишь ты ими, у меня какъ будто на душе усмехается: и весело, и хорошо ей; что приветливо моргаешь ты чернымъ усомъ своимъ; что ты идешь по улице, поешь и играешь на бандуре, и любо слушать тебя“... Впрочемъ, такое обаянiе производитъ, наоборотъ, Оксана въ кузнеце, какъ видно изъ следующихъ словъ: „Оксана засмеялась, и кузнецъ почувствовалъ, что внутри его все засмеялось. Смехъ этотъ какъ будто разомъ отозвался въ сердце и въ тихо-встрепенувшихся жилахъ, и за всемъ темъ досада запала въ его душу, что онъ не во власти расцеловать такъ прiятно засмеявшееся лицо“ (т. I, стр. 54 и 107).

Наконецъ, Грицко въ „Соро̀чинской Ярмарке“ представленъ „съ загоревшимъ, но исполненнымъ прiятности лицомъ и огненными глазами, стремившимися видеть насквозь“. Но ни въ изображенiи его, ни мужественнаго, загорелаго кузнеца Вакулы нетъ и бледнаго намека на тотъ прекрасный образъ, который являетъ собою Андрiй въ „Тарасе Бульбе“; впечатленiе, произведенное последнимъ на панночку, опять сходно, но гораздо изящнее выражено, нежели увлеченiе Ганны Левкомъ. „Она, казалось, также была поражена видомъ казака, представшаго во всей красе и силе юношескаго мужества, который, казалось, и въ самой неподвижности своихъ членовъ уже обличалъ развязную вольность движенiй; ясною твердостью сверкалъ глазъ его, смелою дугою выгнулась бархатная бровь, загорелыя щеки блистали всею яркостью девственнаго огня и, какъ шелкъ, лоснился молодой черный усъ“ (т. I, стр. 301). Такимъ образомъ, въ Андрiи слились те черты, которыя намечены были уже въ Петре Безродномъ, Левке и кузнеце Вакуле. И съ этой стороны, следовательно, въ „Тарасе Бульбе“ находимъ завершенiе и объединенiе всего, что̀ прежде было затронуто порознь въ „Вечерахъ на Хуторе близь Диканьки“.

„Тарасе Бульбе“ а изъ „Вечеровъ на Хуторе“ — въ „Страшной Мести“ (которая имеетъ также много сходныхъ чертъ съ „Тарасомъ Бульбой“ и должна быть разсмотрена въ связи съ этимъ последнимъ произведенiемъ) въ лице мужа Катерины, пана Данилы Бурульбаша, — кроме невозмутимаго хладнокровiя, безпечности, упрямства, отметимъ особенно комическую способность съ непостижимой быстротой переходить отъ однихъ впечатленiй къ другимъ, совершенно противоположнымъ, и страсть къ нацiональнымъ танцамъ. Когда оскорбленный неучтивыми замечанiями „затейливаго разсказчика“, дьячокъ Фома Григорьевичъ совсемъ уже собрался показать ему дулю, хозяйка догадалась „поставить на столъ горячiй книшъ съ масломъ, и рука Фомы Григорьевича вместо того, чтобы показать шишъ, протянулась къ книшу и, какъ всегда водится, все начали прихваливать мастерицу-хозяйку“. Солопiй Черевикъ особенно комично переходитъ въ мгновенiе ока отъ страха, возбужденнаго въ немъ разсказомъ о красной свитке, къ негодованiю на дерзкаго парня, обнявшаго его дочь, и отъ негодованiя — къ самому дружелюбному разговору съ обидчикомъ. У казака Чуба такъ же легко сменяется досада на прибившаго его кузнеца Вакулу мыслью о предстоящемъ прiятномъ свиданiи съ Солохой.

Въ пожилыхъ женщинахъ воображенiе Гоголя прежде всего поражалось извращенiемъ техъ привлекательныхъ физическихъ и нравственныхъ качествъ, объ изображенiи которыхъ было говорено выше. Онъ содрогается при мысли о томъ „перiоде, когда воспоминанiе остается человеку, какъ представитель и настоящаго, и прошедшаго, и будущаго, когда роковыя шестьдесятъ летъ гонятъ холодъ въ некогда бившiя огненнымъ ключомъ жилы и термометръ жизни переходитъ за точку замерзанiя“ (въ повести „Учитель“) (V, стр. 52). То же впечатленiе рельефнее выражено въ заключительныхъ строкахъ „Соро́чинской Ярмарки“: „Еще страннее, еще неразгаданнее чувство пробудилось бы въ глубине души при взгляде на старушекъ, на ветхихъ лицахъ которыхъ веяло равнодушiе могилы“, и проч. Въ пожилыхъ женщинахъ Гоголь по преимуществу видитъ пошлость и разные недостатки: сварливость, мелкое любопытство, страсть къ сплетнямъ.

Типъ сварливой женщины нередко встречается въ малороссiйскихъ народныхъ сказкахъ. См., напр., въ „Народныхъ южно-русскихъ сказкахъ“ Рудченка сказки „Зла Химка и чортъ“ (I т., стр. 57) и другiя. Въ наиболее полномъ развитiи у Гоголя этотъ рядъ женскихъ типовъ мы находимъ въ „Ночи передъ Рождествомъ“. Чтобы убедиться въ этомъ, достаточно сравнить мысленно кокетливую, несмотря на свое безобразiе и старость, Хиврю, и съ другой стороны, правда, красивую и обходительную, но все же ведьму Солоху, ведьму, окруженную многочисленными поклонниками, но предпочитающую изъ нихъ того, отъ котораго можно ожидать больше выгоды. Въ Хивре (въ „Соро́чинской Ярмарке“) соединяются, главнымъ образомъ, две типическiя черты: своенравiе сварливой замужней бабы и запоздалое кокетство. Если первая черта отсутствуетъ въ Солохе, то она является зато въ той же повести въ лице кумовой жены, причемъ кумъ — лицо, явно соответствующее Солопiю Черевику. Такимъ образомъ типъ Хиври не только развивается здесь дальше, но, такъ сказать, дифференцируется. Но очевидное сходство между отношенiями Хиври къ поповичу Афанасiю Ивановичу и Солохи — къ дьячку Осипу Никифоровичу замечательно и совпаденiемъ некоторыхъ второстепенныхъ подробностей: напр., оба среди своихъ любовныхъ увлеченiй вспоминаютъ о бурсе, объ отце Кондратiи или о безъименномъ отце протопопе, приводятъ тексты и проч.

„Вечерахъ на Хуторе“, отметимъ еще, что особенно часто онъ любилъ изображать наивное благоговенiе крестьянъ передъ сельскими властями, въ роде головы или коммиссара, и разными „учеными“ людьми, какими-нибудь дьячками и семинаристами. Въ повести „Страшный Кабанъ“ объ учителе-семинаристе, Иване Осиповиче, предшественнике Хомы Брута и другихъ бурсацкихъ типовъ, замечено, что „где ни показывается онъ, тамъ шапки съ самыхъ неповоротливыхъ головъ перелетаютъ въ руки, и солидныя, вооруженныя черными, седыми усами, загоревшiя лица отмериваютъ въ поясъ почтительные поклоны“. Подобное почтенiе оказывали и деду Фомы Григорьевича, „знавшему и твердо-онъ-то и словотитлу поставить, въ праздникъ отхватывавшему апостолъ такъ, что теперь поповичъ иной спрячется. Стало быть, и дивиться нечего, когда всякiй встречный кланялся ему мало не въ поясъ“. Въ „Утопленнице“, передъ головой „дюжiй мужикъ почтительно стоитъ, снявши шапку во все продолженiе, когда голова запускалъ свои толстые и грубые пальцы въ его лубочную табакерку“.

IX.

только спокойно, съ любовью наслаждающимся ея красотами, подобно Пушкину или Тургеневу, но онъ весь охваченъ безпредельнымъ восторженнымъ обаянiемъ. Гоголь, можетъ быть, иной разъ уступаетъ другимъ нашимъ мастерамъ слова въ блестящей обрисовке деталей, доступныхъ более спокойному созерцанiю наблюдателя, но общiй фонъ картины выступаетъ у него всегда съ особенно поразительной яркостью. Детали часто являются и у него, и иначе быть не можетъ по самому характеру его творчества, но не въ нихъ заключается главная сила его описанiй.

Въ первой части „Вечеровъ“ талантъ Гоголя, какъ живописателя природы, проявился съ особеннымъ блескомъ въ „Майской Ночи“, во второй — въ „Ночи передъ Рождествомъ“. Въ сравненiи съ этими роскошными картинами бледнеетъ описанiе знойнаго малороссiйскаго дня въ „Соро́чинской Ярмарке“ и является уже несколько натянутымъ и вычурнымъ. Зато изображенiе „задумавшагося“ вечера и обаятельной украинской ночи въ „Утопленнице“ и зимней ночи — въ другой названной повести съ остальными лучшими описанiями Гоголя, кажется, не имеютъ себе равныхъ во всей русской литературе. Въ обеихъ повестяхъ такой волшебной кистью нарисована картина чуднаго сiянiя звездной ночи, спокойно и съ невыразимой негой разлитою повсюду, насколько простирается поле зренiя, такъ искусно уловлено и представлено производимое въ такiя поэтическiя минуты действiе природы на человека, что невыразимая прелесть одинъ разъ нежной, благоухающей, весенней, въ другой — морозной рождественской ночи живо чувствуется при чтенiи въ продолженiе всего разсказа, отличающагося замечательной художественной выдержанностью.

Кроме того, съ особеннымъ искусствомъ умеетъ Гоголь украшать повествованiе въ разныхъ местахъ, какъ бы изящной рамкой, отдельнымии описательными штрихами, въ высшей степени гармонирующими съ остальнымъ изложенiемъ. При помощи ихъ иногда удается Гоголю немногими словами заставить читателя перенестись въ изображаемую обстановку, живо почувствовать и пережить самое настроенiе действующихъ лицъ подъ влiянiемъ природы въ разныя времена сутокъ и года. Уже въ „Соро̀чинской Ярмарке“ прекрасно представлено общее тревожное, подъ влiянiемъ страшныхъ разсказовъ, настроенiе всехъ собеседниковъ, собравшихся провести вечеръ въ хате Солопiя Черевика, — настроенiе, совершенно исчезающее съ наступленiемъ утра. Электрически потрясающее действiе всякой ничтожной внезапности, подготовленное предшествующимъ настроенiемъ, также тонко подмечено Гоголемъ еще въ этой его ранней повести: после паническаго страха, который нагналъ на все общество разсказъ о красной свитке, неожиданный стукъ моментально поражаетъ всехъ непреодолимымъ ужасомъ. Это психологическое наблюденiе, при другой обстановке и отъ другихъ причинъ, нашло себе впоследствiи приложенiе въ известной сцене появленiя Бобчинскаго и Добчинскаго, стремительно ворвавшихся въ комнату городничаго, какъ разъ въ минуту самаго напряженнаго страха всехъ присутствующихъ.

Въ „Майской Ночи“ невыразимое обаянiе чувствуется въ двухъ-трехъ предложенiяхъ, рисующихъ передъ читателями негу весенняго вечера. „Было то время, когда, утомленные дневными трудами и заботами, парубки и девушки шумно собирались въ кружокъ, въ блеске чистаго вечера, выливать свое веселье въ звуки, всегда неразлучные съ унынiемъ. И задумавшiйся вечеръ мечтательно обнималъ синее небо, превращая все въ неопределенность и даль“ (т. I, стр. 52). И здесь описанiе природы находится въ прекрасной гармонiи съ внутреннимъ мiромъ человека.

„Ночи передъ Рождествомъ“, где читатель какъ будто видитъ передъ собой темную ночь, дышетъ здоровымъ морознымъ воздухомъ и чувствуетъ во всехъ жилахъ веселье и бодрость. „Чудно блещетъ месяцъ! Трудно разсказать, какъ хорошо потолкаться въ такую ночь между кучею хохочущихъ и поющихъ девушекъ и между парубками, готовыми на все шутки и выдумки, какiя можетъ только внушить весело смеющаяся ночь. Подъ плотнымъ кожухомъ тепло; отъ мороза еще живее горятъ щеки, на шалости самъ лукавый подталкиваетъ сзади“ (т. I, 114). — Все это действительно какъ будто „живетъ и движется передъ нами“.

Заметимъ, что все указанныя черты составляютъ существенную особенность таланта Гоголя, и, очевидно, если оне и нашли себе пищу и матерiалъ въ народныхъ произведенiяхъ, то здесь нельзя видеть того внешняго пользованiя источниками, которое намъ предстоитъ выделить отъ оригинальнаго творчества нашего писателя, потому что на этихъ произведенiяхъ Гоголь воспитался съ малыхъ летъ, и провести грань между воспринятымъ имъ въ детстве и дополненнымъ впоследствiи — еслибы и было возможно — совершенно безцельно.

X.

Мы говорили выше, что къ бытовымъ подробностямъ, несомненно самостоятельно очерченнымъ Гоголемъ, необходимо отнести наблюденiя надъ малороссiйскими, преимущественно простонародными типами, его изображенiя казаковъ и казачекъ, сварливой бабы, робкаго и вместе съ темъ безпечнаго мужа, описанiе разговоровъ действующихъ лицъ и все вообще, относящееся къ нацiональной жизни, обычаямъ, песнямъ, танцамъ, даже малороссiйскимъ кушаньямъ. Наблюденiя надъ этой нацiональной стороной жизни отличали Гоголя еще задолго до возникновенiя мысли о „Вечерахъ“ и, напротивъ, они-то, конечно, его на эту мысль и натолкнули. Все это ясно уже a priori, но кроме того убедительно подтверждается небольшимъ, но чрезвычайно любопытнымъ разсказомъ въ воспоминанiяхъ Стороженка. Разсказъ этотъ, по нашему мненiю, получаетъ особенное значенiе именно „Искусство, съ которымъ Гоголь укротилъ взбешенную женщину, казалось мне невероятнымъ; въ его юныя лета еще невозможно было проникать въ сердце человеческое до того, чтобы играть имъ, какъ мячикомъ, но Гоголь безсознательно, силою своего генiя, постигалъ ужъ тайные изгибы сердца“ Когда Стороженко заметилъ Гоголю, что онъ успелъ хорошо изучить характеръ поселянъ, Гоголь ответилъ ему:

— „Ахъ! еслибы въ самомъ деле это было такъ! тогда всю жизнь свою я посвятилъ бы любезной моей родине, описывая ея природу, юморъ ея жителей, съ ихъ обычаями, поверьями, изустными преданiями и легендами. Согласитесь: источникъ обильный, неисчерпаемый, рудникъ богатый и еще непочатой!“

Такъ Гоголь почувствовалъ, что ему предстоитъ быть пiонеромъ въ этой области, какъ после онъ сознавалъ необходимость проложить новый путь въ области драмы.

Возвращаемся къ вопросу, что̀ же было заимствовано Гоголемъ.

„Соро́чинской Ярмарке“, по нашему мненiю, первой написанной имъ повести изъ вошедшихъ въ „Вечера“, легендарное начало представлено единственно разсказомъ о красной свитке; притомъ этотъ разсказъ выступаетъ, главнымъ образомъ, во второй половине повести, и могъ быть введенъ уже во время самой работы надъ нею, когда Гоголю достаточно выяснилось главное содержанiе целаго и возникло желанiе связать въ одно и оживить разрозненныя части. Весьма вероятно, что къ заимствованнымъ подробностямъ принадлежатъ одновременно включенныя въ две первыхъ повести, т. -е. въ „Соро́чинскую Ярмарку“ и въ „Вечеръ накануне Ивана Купала“, напримеръ, изображенiе безобразныхъ и предающихся разгулу чорта, отыскивающаго красную свитку, и Басаврюка, изображенiе ужаса, возбуждаемаго бесовскими подарками, отъ которыхъ никакъ нельзя отделаться, упоминанiе о со́няшнице и проч. Но знаки почтенiя, оказываемые всеми отцу красивой девушки, неожиданное появленiе отца во время ея любовныхъ объясненiй съ парубкомъ, — черты также общiя обеимъ повестямъ, — мы, конечно, не решимся отнести къ только-что отмеченнымъ. Такiя черты сходства нередко замечаются у Гоголя. Укажемъ несколько другихъ примеровъ въ „Вечерахъ на Хуторе“. Вотъ, напр., изображенiе невиннаго младенца въ лице Ивася (въ „Вечере накануне Ивана Купала“) и Спасителя на образе, виденномъ во дворце кузнецомъ Вакулой; даже выраженiя совершенно сходныя: „Малость отрезать ни за что̀, ни про̀ что человеку голову, да еще безвинному ребенку! Въ сердцахъ сдернулъ онъ простыню, накрывавшую его голову, и что̀ же? Передъ ними стоялъ Ивась. “) („Вечеръ накануне Ивана Купала“). „Вступивши въ четвертую комнату, кузнецъ невольно подошелъ къ висевшей на стене картине. Это была Пречистая Дева съ младенцемъ на рукахъ. „Что̀ за картина! что̀ за чудная живопись! — разсуждалъ онъ. — Вотъ, кажется, говоритъ! кажется, живая? А Дитя Святое! и ручки прижало, и усмехается, бедное!“. Далее: галушки, попадающiя прямо въ ротъ ведьмамъ въ „Пропавшей Грамате“, напоминаютъ сходный эпизодъ въ „Ночи передъ Рождествомъ“, съ той только разницей, что ведьмамъ здесь соответствуетъ знающiйся съ нечистой силой старый запорожецъ Пацюкъ; поездка кузнеца Вакулы въ Петербургъ и разговоры запорожцевъ съ императрицей имеютъ, правда, отдаленное отношенiе къ факту сопровожденiя головой Екатерины въ повести „Майская Ночь“. Встречаются и мелкiя черты сходства: неустрашимость и неуклонная прямота въ сношенiяхъ запорожцевъ съ неверными или съ нечистой силой (дедъ въ „Пропавшей Грамате“, кузнецъ Вакула, наконецъ, Тарасъ Бульба); беседа двухъ кумовей, истыхъ малороссiянъ по безпечности и лени (въ „Соро́чинской Ярмарке“ и „Ночи передъ Рождествомъ“); задоръ, мгновенно стихающiй передъ неожиданнымъ препятствiемъ, между прочимъ, при нечаянной встрече сына съ отцомъ (въ „Майской ночи“ встреча Левка съ головой и Андрiя съ Тарасомъ); изображенiе гуляющей толпы парубковъ въ „Майской Ночи“ и „Ночи передъ Рождествомъ“ описанiя сплетенъ. Но черты сходства между „Страшной Местью“ и „Тарасомъ Бульбой“ должны быть отложены до изученiя последней повести.

Особенно замечательно, что повесть „Иванъ Федоровичъ Шпонька и его тетушка“ почти вся была эксплуатируема Гоголемъ въ позднейшихъ произведенiяхъ, какъ онъ нередко поступалъ съ неоконченными повестями. Въ самомъ деле, не представляетъ ли Григорiй Григорьевичъ Сторченко, съ его хлебосольнымъ гостепрiимствомъ и любовью покушать, прототипъ Петра Петровича Петуха? Петухъ насильно заманиваетъ Чичикова къ себе въ гости и хочетъ его какъ можно лучше накормить, а на извиненiе Чичикова, что тотъ попалъ къ нему ошибкой, отвечаетъ: „Нетъ, не ошибка! Вы прежде попробуйте, каковъ обедъ, да потомъ скажете: ошибка ли это?“ (т. III, стр. 326). Такъ и Сторченко, услыхавъ, что Иванъ Федоровичъ прiехалъ на минутку, возражаетъ: „Вотъ этого-то и не будетъ! Эй, хлопче! скажи Касьяну, чтобы ворота скорее заперъ, а коней вотъ этого пана распрегъ бы сiю минуту“ (т. I, 399). Подобно Петуху, и Григорiй Григорьевичъ Сторченко — большой гастрономъ; любитъ покушать и угостить и даже сердится за вмешательство другихъ въ обрядъ угощенiя и предлагаетъ Шпоньке непременно взять крылышко съ пупкомъ или стегнышкомъ. Онъ принадлежитъ, наконецъ, по замечанiю Гоголя, къ темъ людямъ, „которые никогда не ломали головы надъ пустяками и которыхъ вся жизнь катилась по маслу“ (Ср. изображенiе подобныхъ людей въ III т, стр. 57 и 130). Эта же характеристика, конечно, вполне пригодна и для Петуха. Въ самой фигуре Сторченка, въ его деревянномъ равнодушiи, въ добродушно-грубомъ обращенiи съ крепостными много общаго съ Петухомъ. Далее, изображенiе въ „Шпоньке“ школьнаго учителя, котораго одинъ кашель въ сеняхъ, прежде нежели высовывалась въ дверь его фризовая шинель и лицо, изукрашенное оспой, наводили страхъ на весь классъ, безъ сомненiя, очень напоминаетъ учителя Чичикова, большого любителя тишины, доводимой до такой степени, что „слышно было, какъ муха летитъ“ и что „до самаго звонка нельзя было узнать, былъ ли кто въ классе, или нетъ“. Наконецъ, последнiй, въ свою очередь, послужилъ прототипомъ учителя Федора Ивановича, противопоставленнаго Александру Петровичу, идеальному педагогу, какъ это уже было отмечено Н. С. Тихонравовымъ. Какъ Шпонька снискалъ благосклонность ментора угодливостью и благонравiемъ, такъ то же самое повторилось точь-въ-точь и съ Чичиковымъ. Съ другой стороны, мимоходомъ затронуты подробности школьнаго быта въ первой главе „Шпоньки“ и также въ „Тарасе Бульбе“ и въ „Вiи“. Описанiе пехотнаго полка, въ который поступилъ Иванъ Федоровичъ, сходно по некоторымъ чертамъ съ описанiемъ полка въ „Коляске“, а лихая замашка молодыхъ офицеровъ спускать все имущество до последней рубашки встречается также въ „Игрокахъ“ въ лице мнимаго гусара Глова. Первыя впечатленiя при возвращенiи Шпоньки изъ Петербурга, по выходе въ отставку, въ собственное именiе, сходны съ впечатленiями Чичикова въ гостяхъ у Коробочки. Комически-серьезные разговоры Василисы Кашпаровны и матери Сторченка о гречихе и выделке ковровъ представляютъ такое же мастерское и близкое по идее воспроизведенiе обыденныхъ будничныхъ женскихъ разговоровъ, какъ въ „Мертвыхъ Душахъ“ беседа о нарядахъ дамы просто прiятной и прiятной во всехъ отношенiяхъ. Наконецъ, курьезное объясненiе Ивана Федоровича Шпоньки съ девицей Марьей Гавриловной, постоянно прерываемое продолжительными паузами, его нерешительность въ сватовстве какъ нельзя более сходны съ соответствующими местами въ „Женитьбе“.

Все эти заметки и сопоставленiя мы предлагаемъ здесь какъ матерiалъ для разъясненiя прiемовъ и исторiи творчества Гоголя. Закончимъ нашу речь о „Вечерахъ“ еще несколькими частными указанiями.

которыми могъ пользоваться Гоголь. Съ своей стороны, приведемъ несколько отысканныхъ нами параллелей въ подтвержденiе этой вероятности. Такъ любопытно, что, кроме пьесы Гоголя-отца „Романъ и Параска“, прототипъ поповича Афанасiя Ивановича въ „Соро̀чинской Ярмарке“ и дьячка Осипа Никифоровича въ „Ночи передъ Рождествомъ“*, можно видеть въ народномъ разсказе: „Дьякъ Титъ Григоровичъ“.

„Гибель четырехъ поповъ“, „Мужикъ, баба, попъ, дьячокъ и цыганъ“, и проч..

Изъ отдельныхъ выраженiй, сходныхъ у Гоголя съ выраженiями народныхъ малороссiйскихъ сказокъ, отметимъ следующiя.

Въ предисловiи къ повести „Вечеръ накануне Ивана Купала“ читаемъ: „Фома Григорьевичъ готовъ уже былъ оседлать носъ свой очками“; ср. въ сборнике Драгоманова, въ разсказе: „Дьячокъ и малограмотный попъ“. Въ томъ же сборнике находимъ разсказъ о свечке надъ кладомъ, и проч. Въ „Сказкахъ“ Рудченка намъ попалось выраженiе, напоминающее начало некоторыхъ разсказовъ деда въ „Вечерахъ на Хуторе“: „Бувало покойнiк Охрiм, як стане разсказувать, — царство йому небесне — дакъ волосы дыбомъ становяцця“. Тамъ же есть разсказъ о золотомъ черевичке, хотя и не совсемъ сходный съ гоголевскимъ. Наконецъ, уже раньше было указано, что источниками „Вiя“ могли служить разсказы „Видьма та видмакъ“, „Разсказъ о дьячке и ведьме“ и „Упiрь и Миколай“.

Раздел сайта: