Шенрок В. И.: Материалы для биографии Гоголя (старая орфография)
Н. В. Гоголь. Последние годы жизни. 1842 - 1852 гг.
Глава XCIII

Глава XCIII.

Такимъ образомъ почти все не только крупные, но и мелкiе органы перiодической печати такъ или иначе успели высказаться о „Переписке съ друзьями“, а некоторые даже не однажды — и только одинъ „Москвитянинъ“, некогда спешившiй обыкновенно заранее объявлять о каждой литературной новинке, только-что вышедшей изъ-подъ пера Гоголя, а часто даже и не приготовленной еще къ печати, занялъ теперь выжидательную позицiю и хранилъ упорное молчанiе. Хотя по возобновленiи „Москвитянина“ въ 1847 г. начался уже второй перiодъ существованiя этого журнала, но въ последнiе сороковые годы ничего еще почти не изменилось въ немъ и изданiемъ попрежнему продолжали пока заведывать Погодинъ и Шевыревъ, какъ известно, принужденные вскоре теченiемъ обстоятельствъ передать дело „молодой редакцiи“.

Чемъ же объяснить молчанiе людей, считавшихся въ литературе наиболее близкими къ Гоголю и, безъ сомненiя, вдвойне заинтересованныхъ его книгой? Мы знаемъ изъ косвенныхъ источниковъ, какъ напр. изъ сочиненiя Аксакова: „Исторiя моего знакомства съ Гоголемъ“, — что въ кругахъ близкихъ къ издателямъ „Москвитянина“ книга Гоголя возбудила такое же сильное волненiе, какъ и вообще во всей литературе и обществе, а самъ С. Т. Аксаковъ кипелъ бурнымъ негодованiемъ противъ гоголевскаго мистицизма и предчувствовалъ паденiе такъ горячо ценимаго могущественнаго таланта; наконецъ онъ именно одинъ изъ первыхъ вывелъ несправедливое заключенiе о томъ, что будто бы Гоголь отрекается отъ искусства и прежней своей литературной деятельности. Аксаковъ даже подыскалъ, но неудачно, причину гибели Гоголя: „О, недобрый былъ тотъ часъ и день“, — говорилъ онъ, — „когда вы вздумали ехать въ чужiе края, въ этотъ Римъ, губитель русскихъ умовъ и дарованiй“ (?). „Дадутъ Богу ответъ эти друзья ваши Горько убеждаюсь я, что никому не проходитъ безнаказанно бегство изъ отечества: ибо продолжительное отсутствiе есть уже бегство, измена ему“. Въ этихъ строкахъ Аксаковъ очень наивно проговорился, что не онъ и, конечно, не Шевыревъ и вся вообще ихъ клика принадлежали къ числу настоящихъ друзей Гоголя, а кто-то еще, о комъ въ кружке такъ называемыхъ московскихъ „друзей“ говорили и вспоминали съ желчью и съ некоторымъ оттенкомъ зависти. Кто же были эти другiе друзья, эти Маниловы, — это мы узнаемъ какъ изъ дальнейшей переписки самого С. Т. Аксакова съ Гоголемъ, такъ и изъ раздражительныхъ словъ К. С. Аксакова: „знакомство съ Смирновой, воспитанницей вашей, еще более объяснило и васъ, и вашъ взглядъ, и состоянiе души вашей, и ученiе ваше ложное, лживое, совершенно противоположное искренности и простоте“. Въ середине письма К. С. Аксаковъ повторяетъ мысли, уже годомъ раньше, какъ мы видели, высказанныя Гоголю его отцомъ: „Какъ могло случиться, что вы, Николай Васильевичъ, человекъ русскiй, такъ не понимаете, такъ не предполагаете русскаго народа; что вы, столько искреннiй въ своихъ произведенiяхъ, стали такъ глубоко не искренни? Ответъ на это простъ. Не вы ли, въ ложномъ мудрованiи, бросили свою землю, бежали изъ Россiи и шесть летъ были вне ея, не дышали ея святымъ, нравственнымъ воздухомъ? Не вы ли, беглецъ родной земли, жили на западе и вдыхали въ себя его тлетворныя испаренiя? Или вы думаете, что ничего не значитъ для человека то окруженiе, въ которомъ онъ находится?“... „Книгу вашу“, торжественно провозглашаетъ нашъ энтузiастъ свою анафему, — „считаю полнымъ выраженiемъ всего зла, охватившаго васъ на западе(?) Вы имели дело съ западомъ, съ этимъ воплощеннымъ лгуномъ, и ложь его проникла въ васъ“.

Все это очень комично особенно въ виду совершенной неповинности Гоголя не только въ чрезмерномъ зараженiи западомъ, но даже и въ сколько-нибудь достаточномъ усвоенiи западныхъ идей; но для насъ важно собственно потому, что эти и подобныя имъ сужденiя и толки неизвестны издателямъ „Москвитянина“, которые хорошо знали, что въ „Москве не было вечерней беседы, разумеется въ техъ кругахъ, куда проникаетъ мысль и литература, где бы не толковали о „Переписке“, не раздавались бы жаркiе споры, не читались бы изъ нея отрывки“. Равно и въ семействе Аксаковыхъ не могли не ведать о сужденiяхъ Погодина и Шевырева. Положимъ, что Погодинъ былъ задеть и оскорбленъ „Перепиской“, такъ что Шевыревъ о немъ разсказывалъ С. Т. Аксакову, что онъ даже горько плакалъ; но странно и очень жаль, что о мненiяхъ Шевырева нигде не упоминается въ разсказе С. Т. Аксакова, а въ переписке Гоголя съ Шевыревымъ, главнымъ образомъ, идетъ речь объ оскорбленiи Погодина и о необходимости передъ нимъ извиниться. Итакъ, повидимому, прямо относящихся къ делу для разрешенiя занимающаго насъ вопроса данныхъ немного. Но при ближайшемъ разсмотренiи открываются весьма любопытныя соображенiя.

Вероятно, читатели согласятся съ нами, что нельзя же считать исключительной причиной молчанiя „Москвитянина“ о книге Гоголя обиду, причиненную имъ одному изъ издателей. Кажется, необходимо признать также, что многое изъ того, что̀ составило потомъ содержанiе статьи Шевырева, далеко не сразу выяснилось для самого автора, а такъ какъ весь главный матерiалъ для нея могъ возникнуть лишь постепенно и не скоро, какъ это мы сейчасъ увидимъ, то и нельзя сомневаться, что критикъ чувствовалъ себя въ данномъ случае просто не совсемъ готовымъ, по крайней мере въ продолженiе всей первой половины 1847 г. Были ли у Шевырева совершенно определенные взгляды на „Переписку“ съ самаго начала, какъ напримеръ у Аксаковыхъ, мы этого ни изъ чего не видимъ, но имеемъ наоборотъ явныя доказательства противнаго. „Можетъ быть, и я скажу слово, когда переслушаю всехъ, писалъ онъ Гоголю“. Изъ ответнаго письма Гоголя къ Шевыреву отъ 10 марта 1847 г. (изъ напечатанныхъ до сихъ поръ писемъ Шевырева этого не видно) мы узнаемъ, что, во-первыхъ, Шевыревъ сердился на Гоголя за темноту многихъ его словъ и выраженiй и что онъ нашелъ въ „Переписке“ следы состоянiя переходнаго; наконецъ, — что Шевыревъ также принадлежалъ къ числу людей, принявшихъ, по выраженiю Гоголя, книгу его себе за оплеуху, — потому, конечно, что имъ близка была честь друга. Шевыревъ, какъ видно, также не особенно одобрялъ появленiе книги, такъ что Гоголь долженъ былъ оправдываться: „Поверь, что безъ этой книги мне бы не узнать всего того, что̀ мне необходимо знать для того, чтобы мои „Мертвыя Души“ вышли то, чемъ имъ следуетъ быть“. Следующее письмо къ Шевыреву во многомъ представляетъ только повторенiе прежняго, но любопытно одно замечанiе, доказывающее, что Шевыревъ (это видно впрочемъ изъ обоихъ писемъ Гоголя), делая своему другу кое-какiе упреки, въ то же время иногда попадаетъ ему отчасти и въ тонъ („Слова твои о томъ, какъ чорта выставить дуракомъ, совершенно попали въ тактъ съ моими мыслями“). Но особенно важно, что Гоголь назидаетъ здесь Шевырева: „Я не могу понять, отчего поселилась эта нелепая мысль объ отреченiи моемъ отъ своего таланта и отъ искусства, тогда какъ изъ моей же книги можно бы, кажется, было увидеть хотя некоторыя страданiя, какiя я долженъ былъ выносить изъ любви къ искусству, желая себя приневолить и принудить писать и создавать тогда, когда я не въ силахъ былъ, — когда изъ самаго предисловiя моего къ второму изданiю „Мертвыхъ Душъ“ видно, какъ я занятъ одною и тою же мыслiю и какъ хочу забрать техъ сведенiй, которыя мне нужны для моего труда“. Эти строки вдохновили Шевырева, который, подсмеиваясь надъ недогадливостью „Отеч. Записокъ“, теперь развязно заявляетъ: „Первый важный вопросъ при разборе „Переписки“ касается того: имеетъ ли она связь со всемъ предъидущимъ поприщемъ его (Гоголя), или представляетъ совершенный разрывъ съ нимъ? Не даетъ ли она ключа къ разгадке предшествовавшихъ его произведенiй, или, напротивъ, отрицаетъ ихъ вовсе?“ А затемъ следуетъ развязное объясненiе: „Некоторыя слова самого Гоголя подали дали поводъ не только недоброжелателямъ, но даже одному достойному приверженцу его таланта и новой книги увлечься слишкомъ въ пользу последняго мненiя. сочли Гоголя совершенно погибшимъ для искусства и видятъ въ его книге полное отреченiе отъ него“. Но еще увереннее говоритъ теперь Шевыревъ на следующей странице: „Что̀ касается до того, что Гоголь будто бы отказывается отъ искусства, то подобная мысль могла возникнуть только у техъ, которые слегка прочли его книгу и не обняли всего ея содержанiя“.

Итакъ Шевыревъ именно обнялъ содержанiе книги! Къ сожаленiю, намъ известно документально, что если онъ и обнялъ содержанiе „Переписки съ друзьями“, то, во-первыхъ, не сразу и, что̀ еще важнее, не самостоятельно, а уже после того, какъ на него оказали заметное влiянiе взгляды другихъ лицъ. Такимъ образомъ похвальба Шевырева оказывается крайне комическою. Любопытно, напр., что С. Т. Аксаковъ 16 января 1847 г. писалъ своему сыну Ивану Сергеевичу: „Мы мы должны публично порицать его. Шевыревъ даже хочетъ напечатать безпощадный разборъ его книги“. Между темъ кн. П. А. Вяземскiй писалъ Шевыреву: „Наши критики смотрятъ на Гоголя, какъ смотрелъ бы баринъ на крепостного человека, который въ доме его занималъ место сказочника и потешника и вдругъ сбежалъ изъ дома и постригся въ монахи... . Я всегда былъ того мненiя, что вы, Хомяковъ и другiе слишкомъ преувеличивали достоинство Гоголя (?!!), придавали ему произвольное значенiе, которое было ему не въ меру (?!!), и такимъ образомъ производило вредное действiе и на общее мненiе, и на него самого. Равно и теперь полагаю, что вы не правы, если не сочувствуете книге его. Разумеется, въ ней много странностей, излишествъ, натяжекъ; но все это было и въ прежнихъ творенiяхъ (?!!) его, въ которыхъ вы видели преобразованiе, возрожденiе, преображенiе литературы нашей. Въ Гоголе много истиннаго, но онъ самъ не истиненъ; много натуры, но онъ самъ болезненъ: былъ таковымъ прежде, каковъ ныне. Такой отзывъ критика не нуждается въ подробномъ разборе: кто же теперь согласится, что въ „Переписке съ друзьями“ столько же „странностей, излишествъ и натяжекъ“, какъ и въ прежнихъ, т. -е. лучшихъ созданiяхъ Гоголя. Но следы влiянiя словъ Вяземскаго на будущую статью Шевырева не подлежатъ сомненiю.

Любопытно, что только после известныхъ намъ писемъ Шевыревъ решился писать критику, и Гоголь даетъ ему дальнейшiя указанiя, между прочимъ, что̀ сказать въ насмешку надъ придирчивой и враждебной ему критикой Н. Ф. Павлова. Последнiй писалъ Гоголю: „Не беру на себя обязанности наставника и просветителя; пишу затемъ, чтобы придти опять въ нормальное положенiе, въ какомъ находился я до изданiя вашей книги“. И вотъ по поводу этихъ словъ Гоголь пишетъ Шевыреву: „Для меня въ этой статье замечательно то, что самъ же критикъ говоритъ, что пишетъ письма свои затемъ, чтобы привести себя въ то самое чувство, въ какомъ онъ былъ передъ чтенiемъ моей книги, и сознается самъ невинно, что эта книга (въ которой, по его мненiю, ничего нетъ новаго, а что́ и есть новаго, то ложь) сбила, однакоже, его совершенно съ прежняго его положенiя (какъ онъ называетъ) нормальнаго. Хорошо же было это нормальное положенiе! Онъ, разумеется, еще не видитъ теперь, что этотъ возвратъ уже для него не возможенъ и что даже въ этомъ первомъ своемъ письме онъ сталъ уже лучше того Павлова, какимъ является въ своихъ „Трехъ последнихъ повестяхъ“: пожалуйста этого явленiя не пропусти изъ виду, когда восчувствуешь желанiе сказать также несколько словъ по поводу моей книги“.

„Когда будешь писать критику, то обрати вниманiе на главные предметы книги, о которыхъ разсужденiя только и могутъ доставить пользу обществу“.

Прежде всего здесь разумеется, конечно, вопросъ, который Гоголь въ другомъ своемъ письме признаетъ „всеобщимъ“, о томъ, оставилъ ли онъ поприще писателя и изменилъ ли направленiе. Этотъ вопросъ и разсматривается прежде всего Шевыревымъ, тогда какъ остальное содержанiе статьи его, кроме полемической части, посвящено вопросу о томъ, насколько Гоголь успелъ изобразить въ своихъ произведенiяхъ русскаго человека и какiе у него идеалы. Шевыревъ доказываетъ, — и на этотъ разъ онъ правъ, — что решительно заблуждались некоторые изъ представителей критики, полагавшiе, что Гоголь смотрелъ теми же глазами на искусство, какъ и они. Въ этомъ авторъ рецензiи видитъ „наказанiе школе, которую Гоголь произвелъ самъ, конечно, не воображая, что она родится и выведетъ отъ него свою родословную“. Справедливо также, но только отчасти, и другое замечанiе, сделанное по тому же поводу, именно, что указанное обстоятельство было причиной того, что „Гоголь поторопился “. Въ некоторыхъ же случаяхъ Шевыревъ высказывается въ томъ же смысле чрезвычайно удачно и верно, но, повидимому, какъ это ни странно, не желая придавать своимъ словамъ того значенiя, которое они нечаянно у него получаютъ; такъ, онъ говоритъ: „Новая книга Гоголя разоблачила намъ тайну его убежденiй, которыя онъ прежде питалъ безсознательно и которыя теперь высказываетъ искренно“.

Изъ другихъ мыслей, высказанныхъ Гоголю Шевыревымъ и повторенныхъ последнимъ въ его критике, укажемъ следующую. Въ письме отъ 2 декабря 1847 г. Гоголь говоритъ: „Если нынешняя моя книга „Переписка“ (по мненiю даже неглупыхъ людей и прiятелей моихъ) способна распространить ложь и безнравственность„Переписке“. Тамъ можно было разбирать меня въ пухъ и Павлову, и барону Розену, а здесь врядъ ли и Павловымъ, и всякимъ прочимъ литературнымъ рыцарямъ и наездникамъ будетъ подъ силу со мной потягаться“. Итакъ теперь Гоголь главную ошибку свою виделъ въ томъ, что онъ для проведенiя въ общество своихъ мыслей не воспользовался столь привычной и послушной ему формой литературнаго изложенiя. Это же передаетъ и Шевыревъ: „Великiй недостатокъ въ томъ, что все это“ (т. -е. существенное содержанiе „Переписки“) „выразилось не въ художественной форме, а въ виде поучительныхъ писемъ и размышленiй: должно предположить, что сила творческая стала втупикъ передъ величiемъ задачи, или, лучше, задача искусства столкнулась съ задачей действительной жизни, передъ которой первая должна была поникнуть. Вотъ почему вероятно, и второй томъ „Мертвыхъ Душъ“ полетелъ въ огонь“.

Важнейшую часть статьи, какъ мы упоминали, составляютъ доказательства Шевырева, что Гоголь посвятилъ свое творчество преимущественно выясненiю высокаго назначенiя русскаго народа. Развивая эту мысль, критикъ утверждаетъ, что такова же была цель его прежде, но что этого не поняли его поклонники. Въ виду того, что къ последнимъ принадлежали преимущественно западники, Шевыревъ старается поставить на видъ, что Гоголь потому именно и смеялся надъ пошлостями русскаго человека, что глубоко чувствовалъ его особое, высокое назначенiе. Въ доказательство Шевыревъ приводитъ слова Гоголя, что сатирическiе писатели „носили въ своей душе идеалъ лучшаго русскаго человека, а носить въ себе идеалъ лучшаго русскаго человека“ — продолжаетъ онъ — „нельзя, не признавая въ немъ техъ данныхъ, въ которыхъ заключается условiе возможности олицетворить этотъ идеалъ“. Въ некоторыхъ оттенкахъ при передаче мыслей, надо, впрочемъ, думать, Шевыревъ прибегаетъ къ натяжкамъ и притомъ едва-ли не навязываетъ Гоголю просто свои собственныя сужденiя, а однажды даже прямо и ясно старается дополнить отъ себя недостающее, по его мненiю, у Гоголя. Согласно съ Аксаковыми, онъ полагаетъ, что Гоголь сделалъ упущенiе, живя за-границей; иначе онъ бы заметилъ, конечно, какъ развилось у насъ хвастовство совершенно иного рода, нежели желанiе поставить свои достоинства напоказъ и сказать Европе: „смотрите, немцы, мы лучше васъ“; „хвастовство своей отдельной личностью на счетъ всего народа, который ни въ грошъ ставятъ“. Но здесь уже явно подменивается мысль, ограничивающая крайности славянофильства, другою, направленною напротивъ, — на западниковъ.

Въ другомъ месте статьи Шевыревъ, въ упрекъ западникамъ, говоритъ вообще объ ихъ преклоненiи передъ личностью и замечаетъ, что они хотя „вопiютъ о личности, всего менее сознаютъ ее на деле“ и что „Гоголь ошибся въ своемъ разсчете и въ этомъ случае поступилъ подъ влiянiемъ слишкомъ западнаго образа мыслей“, т. -е. Гоголь разсчитывалъ пользоваться теми правами, которыя безусловно призналъ за пользующимся славой писателемъ на Западе, и не ожидалъ, что его лишатъ этого неотъемлемо принадлежащаго ему права. Все это, конечно, показываетъ, что, исполняя заветъ Гоголя обратить вниманiе на главные предметы книги, Шевыревъ понялъ его по-своему и то-и-дело упускалъ изъ виду значенiе последняго слова, вместо того пуская въ ходъ свои собственные коньки. Зато Шевыревъ говорилъ совершенно въ духе и целяхъ Гоголя, когда указывалъ на то, что „несколько разъ упоминаетъ авторъ о своихъ „Мертвыхъ Душахъ“ — и изъ этихъ подробностей мы можемъ видеть, какъ планъ ихъ ясенъ въ его воображенiи и что даже готовы слова некоторыхъ лицъ и въ третьемъ томе. Шевыревъ, очевидно, имелъ въ виду здесь какiя-то предполагаемыя слова Плюшкина въ 3-мъ томе, а также — что до сихъ поръ Гоголь переносилъ въ искусство одну только пошлую, или, назовемъ точнее, одну неразумную сторону русской жизни и представлялъ намъ русскаго человека“ въ полъ-обхвата, и то спиною или изнанкою“, но что теперь ему предстоятъ иныя задачи. Неудачу Гоголя относительно второго тома онъ не брался объяснить и вместо того предлагалъ рядъ вопросовъ, напр. „какъ объяснить, почему после Пушкина суждено было комику быть представителемъ нашей поэзiи? Почему онъ доходитъ до уверенности, что опошлелъ въ искусстве добродетельный человекъ? Почему думаетъ, что и въ жизни сталъ „дрянь и тряпка всякъ человекъ“. Почему, когда пришлось художнику вывести несколько благородныхъ характеровъ, обнаруживающихъ высокое благородство нашей породы, то художникъ оставался темъ недоволенъ, нашелъ это натянутымъ, — и вотъ летитъ въ огонь второй томъ „Мертвыхъ Душъ“? Отчего же въ известное время поэтъ выпускаетъ охотнее въ светъ Собакевичей, Ноздревыхъ, Маниловыхъ и Плюшкиныхъ и такъ далее, а изображенiе благородныхъ характеровъ летитъ въ огонь?“. Темъ не менее последнюю задачу Шевыревъ считаетъ настолько важной, что, признавая наконецъ некоторые немногiе недостатки въ „Мертвыхъ Душахъ“, говоритъ: „Виноватъ и ты самъ, художникъ. Будь уверенъ, что мы сумеемъ оправдать тебя сами въ твоемъ комизме и въ твоемъ хохоте, насколько ты достоинъ и заслуживаешъ оправданiя, насколько ты самъ остаешься неволенъ въ своемъ смехе, и насколько въ немъ виновна жизнь, тебя окружающая. Но сознайся въ томъ, что ты часто находилъ самоуслажденiе въ этомъ хохоте, черезъ меру заливался своимъ смехомъ, въ чемъ мы тебя и прежде попрекали тогда чемъ-то пустымъ и даже приторнымъ“ (т. -е. вероятно, въ „Повести о томъ, какъ поссорился Иванъ Ивановичъ съ Иваномъ Никифоровичемъ“, которую очень не любилъ Шевыревъ). „Мы не обвинили бы тебя, если бы ты самъ не обвинилъ себя въ этомъ своими же словами, которыя невольно сорвались съ пера твоего, какъ бы въ собственное твое обличенiе: „Мне хотелось попробовать“, говоришь ты, „что́ скажетъ вообще русскiй человекъ, если его попотчуешь его же собственною пошлостью“.

„Въ искусстве никогда не должно хотеться пробовать; искусство должно быть свободно отъ всякихъ преднамеренiй личности. Стало быть, ты всегда смеялся свободно и искреннее по призыву вдохновенiя? и чемъ же захотелось тебе попотчивать русскаго человека? его же пошлостью! Хорошо потчиванiе, хорошо гостепрiимство художника“. Итакъ Шевыревъ здесь самъ ясно свидетельствуетъ о томъ, что онъ влiялъ на Гоголя въ смысле того направленiя, которое погубило нашего писателя.

Мы разсмотрели все главное содержанiе статьи Шевырева, но кроме переданнаго нами въ ней есть любопытные полемическiе намеки на Белинскаго, Галахова, на редакцiю „Отечественныхъ Записокъ“, затемъ возраженiя барону Розену и Н. Ф. Павлову, о которыхъ скажемъ ниже.

„ахъ ты невымытое рыло“, приписываетъ ихъ „западной чопорности“ (sic) и утверждаетъ, что, напротивъ, будто бы критики сами упрекаютъ народъ „или глубоко презираютъ его, или позорятъ клеветами, или передразниваютъ (sic) для своей собственной потехи и другихъ“, но что „гораздо важнее то высокое мненiе, которое писатель въ своихъ письмахъ обнаруживаетъ о русскомъ крестьянине“. По поводу „Одиссеи, переводимой Жуковскимъ“, Шевыревъ несколько уклончиво говоритъ, что эта статья „любопытна для насъ не столько эстетическими воззренiями Гоголя, сколько мненiемъ его о критическихъ способностяхъ русскаго народа, которое онъ, какъ художникъ, представилъ читающимъ „Одиссею“ и разсуждающимъ о ней, и затемъ, намекая на мнимую близорукость либеральныхъ критиковъ, прибавляетъ, что „Гоголь въ грамотномъ народе признаетъ существованiе не однихъ Петрушекъ“, где подразумеваются, очевидно, люди противоположнаго ему взгляда. Но ведь дело въ факте, а не въ томъ, что̀ представляется писателю! Кроме того Шевыревъ основательно приводитъ въ оправданiе Гоголя то, что его книгу сильно исказила цензура, вследствiе чего на нее пали также многiе лишнiе упреки. О томъ же, почему Гоголь, будучи сильнее въ сфере творчества, избралъ иную форму изложенiя своихъ идей, Шевыревъ приводитъ въ оправданiе необыкновенность явленiя, что̀ представляетъ какой-то странный кругъ въ доказательстве, такъ какъ онъ же говоритъ, что въ особенностяхъ времени надо было искать объясненiе причины, почему „художникъ, покрытый всеобщей славой въ своемъ отечестве, художникъ, котораго всякая книга разлеталась волшебно по всемъ концамъ Россiи, бросаетъ искусство, покидаетъ треножникъ вдохновенiя и бежитъ въ учители, хочетъ быть проповедникомъ“; что виновата въ этомъ жизнь, „въ которой слишкомъ оценены наши начала; виновато искусство, что стало втупикъ передъ такими задачами, что пошлецы въ жизни идутъ у него въ герои, а герои жизни становятся пошлы въ искусстве; виновато оно неблагоразумнымъ усердiемъ людей, впрочемъ, благонамеренныхъ, которые, создавая карточныхъ героевъ добродетели, темъ опошлили самую добродетель; виноватъ и художникъ, слишкомъ долго безцельно смеявшiйся и нескоро возвратившiйся къ истиннымъ задачамъ искусства“. Последняя мысль опять оправдываетъ слова Чернышевскаго, что, по мненiю Шевырева, „первый томъ „Мертвыхъ Душъ“ только прощается Гоголю ради следующихъ“.

Раздел сайта: