Шенрок В. И.: Материалы для биографии Гоголя (старая орфография)
Н. В. Гоголь. Последние годы жизни. 1842 - 1852 гг.
Глава CLV

Глава CLV.

Съ Петухомъ Чичиковъ не говорилъ вовсе о мертвыхъ душахъ, узнавъ, что именiе перваго заложено; но Гоголь, заставивъ своего героя прiехать къ нему по ошибке кучеровъ вместо полковника Кошкарева, имелъ несомненно тонкiй художественный разсчетъ, основанный на томъ, чтобы дать возможность Чичикову завязать помощью случайныхъ знакомствъ все новыя и новыя отношенiя. Такъ у Петуха Чичиковъ встречается съ Платоновымъ и, узнавъ объ его хронической скуке, приглашаетъ его путешествовать вместе съ собою. По объясненiю Арнольди, скука Платонова происходила оттого, что онъ израсходовалъ всего себя, таскаясь по светскимъ гостинымъ; встреча съ эманципированной женщиной, красавицей Чаграновой, на мигъ оживила его, но затемъ последовало разочарованiе, и скука окончательно завладела своей жертвой. Но почему именно Платоновъ былъ избранъ въ спутники Чичикова и отчего мы окончательно теряемъ его изъ виду въ последнихъ главахъ второго тома, — все это представляется совершенно неяснымъ. Затемъ остается въ силе этотъ вопросъ: разъ въ романе выведенъ Петръ Петровичъ Петухъ, то долженъ же былъ онъ иметь хоть какое-нибудь отношенiе къ мертвымъ душамъ и вообще быть связанъ съ сюжетомъ более существеннымъ образомъ, нежели какъ мы видимъ это въ поэме. Теперь ясно только то, что личность Петуха понадобилась Гоголю для противопоставленiя некоторымъ другимъ лицамъ второго тома. „Если у Бетрищева внутреннiй человекъ подчиненъ внешнимъ обстоятельствамъ“ — замечаетъ одинъ критикъ (Н. Д. Мизко) — „то Петухъ непосредственное олицетворенiе животной натуры, изъ-за которой вовсе даже не видно внутренняго человека: хорошо есть и пить, вследствiе этого, покойно спать — вотъ единственная цель и проявленiе его жизни“. Это весьма дельное и глубокое замечанiе можетъ быть намъ полезно; оно подтверждаетъ предположенiе, что у Гоголя во второмъ томе выставлены личности, взаимно противополагаемыя авторомъ: съ одной стороны светлыя и добродетельныя, съ другой — порочныя и комическiя. Здесь мы встречаемъ еще самыхъ разнородныхъ представителей добра и зла, тогда какъ въ третьемъ томе автору предстояло уже раскрыть нравственное возрожденiе некоторыхъ порочныхъ лицъ двухъ первыхъ томовъ и ярко изобразить высокую духовную красоту людей, живущихъ въ законе Божiемъ.

Какимъ образомъ вся эта глава должна была присоединиться къ внутреннему сюжету поэмы, для автора было деломъ окончательной обработки произведенiя. Неудивительно, что въ дальнейшихъ главахъ мы не встречаемъ Платонова, если уже въ нихъ нетъ ни слова даже о Бетрищеве, Уленьке и Тентетникове, къ которымъ, казалось бы, обязательно долженъ былъ возвратиться авторъ.

Наконецъ значительное совпаденiе дошедшихъ до насъ редакцiй второго тома, , признаемся, все более наводитъ на мысль, что очень и очень многое осталось Гоголемъ совершенно не окончено во второмъ томе, при чемъ вторая половина тома решительно ниже первой. Относительно последняго соображенiя намъ кажется не лишнимъ привести авторитетное подтвержденiе А. Ф. Писемскаго, отдававшаго явное преимущество лицамъ, изображеннымъ въ первой половине второго тома. Такъ А. Ф. Писемскiй высоко ставитъ изображенiе генерала Бетрищева, который на него „при каждомъ новомъ чтенiи, производилъ впечатленiе совершенно живого человека“, также Тентетникова, Петуха (хотя онъ находитъ невозможной и карикатурной сцену, где Петуха тащатъ неводомъ) и двухъ его сыновей-гимназистовъ, о которыхъ онъ заключаетъ: „при такомъ легкомъ очерке милые мальчики стоятъ передъ вами, какъ живые, и вы знаете ужъ всю ихъ дальнейшую карьеру“. О личности Костанжогло напротивъ онъ говоритъ: „до сихъ поръ всехъ героевъ „Мертвыхъ Душъ“ (за исключенiемъ неудавшейся Уленьки) художникъ подчинялъ себе и своимъ воззренiямъ, стоялъ даже выше ихъ, но относительно Костанжогло вы сейчасъ чувствуете, что онъ самъ подчиняется ему, и изъ этого, полагаю, можно заключить, что это лицо одинъ изъ обещанныхъ доблестныхъ мужей“. А. Ф. Писемскiй указываетъ между прочимъ на то, что Гоголь, желая употребить все, чтобы выставить въ лучшемъ свете Костанжогло, ставитъ рядомъ съ нимъ Кошкарева для более яркаго контраста.

Противоречiй, повторяемъ, множество. Такъ относительно Муразова, Мизко справедливо заметилъ, что тогда какъ Костанжогло научаетъ Чичикова честному прiобретенiю, Муразовъ проповедуетъ ему покаянiе, но что какъ-то не гармонируютъ заботы Муразова о благоденствiи народномъ съ откупщичествомъ: ведь все-таки нажитые имъ миллiоны прiобретены изъ такого источника, где главную роль играетъ слабость народа. Жаль впрочемъ, что, после этого вернаго замечанiя, критикъ пытается дать свое натянутое объясненiе указаннаго имъ противоречiя, говоря: „но, быть можетъ, и въ Муразове можно видеть человека, въ природе котораго есть только задатки лучшихъ свойствъ“ и проч. Гораздо основательнее мненiе Мизко, что на вопросъ: „неужели не бываютъ въ действительности ни Уленьки, ни Костанжогло и Муразовъ?“ следуетъ ответить: „бываютъ, но не такiе“.

„лицо это по выполненiю далеко не окончено и решительно не получило надлежащей отделки; но по тонкости задачи, по правильности къ нему отношенiй автора, равняется, если не превосходитъ даже, Тентетникова. „Вы, читатель“, — продолжаетъ Писемскiй, — „вероятно, имеете одного или двухъ такихъ знакомыхъ. Никто васъ такъ не сердилъ, и никого вы неспособны такъ скоро и душевно простить, какъ этихъ людей. Никто вамъ столько не надоедалъ своими вздорными надеждами и безполезнымъ искреннимъ раскаянiемъ, и въ то же время ни съ кемъ вы не желаете такъ встретиться и побеседовать, какъ съ ними“. Въ заключенiе своей прекрасной статьи А. Ф. Писемскiй выражаетъ удивленiе, почему не нашлось никого изъ друзей Гоголя, который бы сказалъ ему, что онъ великiй юмористъ, а не лирикъ. Увы! Гоголю или не решались противоречить, или даже не разъ направляли его именно не туда, куда следовало, все более отдаляя его отъ прежняго светлаго настроенiя. Такое вредное влiянiе имелъ на него своими суровыми речами о. Матвей.

Въ статье Мизко гораздо более веры въ счастливое разрешенiе Гоголемъ всехъ вопросовъ, касающихся второго тома. Такъ онъ говорилъ: „подвигъ остался неисполненнымъ... въ последнемъ томе „Мертвыхъ Душъ“ самосознанiе, и это ему не удалось“. Мы бы прибавили: и не могло удаться.

При такихъ данныхъ необходимо допустить одно изъ следующихъ двухъ предположенiй: или что, такъ сказать, объемъ предположеннаго повествованiя долженъ былъ явиться во второмъ томе несравненно обширнее, нежели какъ можно заключить по предыдущему тому, и что изъ второго тома погибло черезчуръ уже много, или же, что авторъ не успелъ составить прочно установившейся программы, оставивъ даже въ последней изъ известныхъ намъ редакцiй значительные пробелы. Мы напримеръ остаемся въ полномъ неведенiи, почему Чичиковъ не навестилъ княгиню Зюзюкину, которую необходимо было особенно тщательно и осторожно подготовить къ известiю о свадьбе Уленьки и Тентетникова и почему онъ ни единымъ словомъ не намекнулъ о данномъ ему порученiи полковнику Кошкареву. Наконецъ значительное совпаденiе всехъ дошедшихъ до насъ редакцiй второго тома, ничемъ между собой существенно не отличающихся

фигурахъ вроде Леницына и Вышнепокромова. Это даже не бледныя тени, но просто подставныя, неясныя для самого автора, лица, нужныя для механизма разсказа; и не только имя Леницына оказывается неустановленнымъ, но и вообще Леницынъ конца второй части не имеетъ решительно ничего общаго съ Леницынымъ первой главы. Въ изображенiи Костанжогло вопiющая непоследовательность заключается въ томъ, что, вопреки основной идее второго тома, онъ всецело погруженъ въ матерiальную жизнь. Онъ до того вошелъ во вкусъ прiобретателя, что съ явнымъ сочувствiемъ произноситъ следующiя возмутительныя слова: „у кого миллiонъ, у того радiусъ великъ: что̀ ни захватитъ, такъ вдвое и втрое противъ себя. Поле-то, поприще слишкомъ просторно. Тутъ ужъ и соперниковъ нетъ, съ нимъ некому тягаться. Какую цену чему ни назначитъ, такая и останется: некому перебить“. Спрашивается: чемъ же после этого Костанжогло выше Чичикова, если не темъ только, что онъ лучше умелъ применять искусство наживы? Это тоже „загребистая лапа“ — только въ усовершенствованномъ виде. Онъ даже принципiально всей душой сочувствуетъ идее наживы и готовъ давать взаймы деньги каждому желающему разбогатеть не совсемъ безтолковымъ образомъ. Несомненно, что Гоголь въ изображенiи Костанжогло сильно отсталъ даже отъ своихъ идей въ „Переписке съ друзьями“. Тамъ въ статье „Русскiй Помещикъ“ онъ говоритъ: „богатый хозяинъ и хорошiй человекъ синонимы. И въ которую деревню заглянули только христiанская жизнь, тамъ мужики лопатами гребутъ серебро“. О поместье Костанжогло также сказано: „Такъ и видно, что здесь именно живутъ те мужики, которые гребутъ, какъ поется въ песне, серебро лопатой“. Но поэту совершенно не удалось изображенiе христiанской жизни ни Костанжогло, ни его крестьянъ. Есть, правда, одна дельная и симпатичная мысль въ статье „Русскiй Помещикъ“, повторенная и въ примененiи къ Костанжогло, но эта мысль нисколько не изменяетъ общаго характера того и другого изъ сравниваемыхъ отрывковъ. Именно Костанжогло разсказываетъ Чичикову: „Я говорю мужику: „кому бы ты ни трудился, мне ли, себе ли, соседу ли, только трудись“. Та же мысль и въ следующихъ словахъ статьи: „Русскiй Помещикъ“: „Скажи мужикамъ, что ты заставляешь ихъ трудиться и работать вовсе не потому, чтобы нужны были деньги на удовольствiя, и сделай такъ, чтобы они видели действительно, что деньги тебе нуль, но что потому ты заставляешь ихъ трудиться, что Богомъ повелено человеку трудомъ и потомъ снискивать себе хлебъ“. Странно далее, что, задавшись въ лице Костанжогло изобразить человека проницательнаго и со светлымъ умомъ, Гоголь заставляетъ его грубо ошибиться въ Чичикове и дать ему пошло сочувственную аттестацiю: „степененъ въ словахъ и не щелкоперъ“. Какимъ фальшивымъ диссонансомъ отзывается затемъ эта неестественная доверчивость Костанжогло къ Чичикову и въ какомъ противоречiи находится его явная непроницательность съ приписываемыми ему опытностью и мудрымъ познанiемъ жизни! А между темъ ради апофеоза излюбленной личности поэтъ призвалъ на помощь решительно все: самыя энергическiя выраженiя вроде того, что въ деревне Костанжогло „каждая свинья глядела дворяниномъ“ и что „видно было вдругъ, что живетъ тузъ-хозяинъ“, но особенно изображенныя кистью художника волшебныя чары обаятельной ночи съ ея чудной негой и пеньемъ соловьевъ, наконецъ все мастерское описанiе дивнаго очарованiя вечерней домашней беседы среди красотъ деревенской вешней природы. Поэтъ какъ будто чувствовалъ, что надо въ пользу своей натянутой мысли подкупить читателей извне, чарамъ художественнаго изображенiя природы. Впрочемъ все это место въ поэме предназначалось также и для другой цели — показать, какъ последовательно созревало благотворное семя любви къ деревне и сельскому хозяйству, впервые заброшенное въ душу Чичикова очаровательными красотами деревни Тентетникова. Духовное возрожденiе, предстоявшее Чичикову въ третьемъ томе, должно было произойти такимъ образомъ не отъ одного только сильнаго потрясенiя подъ влiянiемъ постигшаго его въ конце второго тома несчастiя, но оно подготовлялось также целымъ рядомъ предшествующихъ впечатленiй.

Еще до катастрофы Чичиковъ заметно начиналъ склоняться къ повороту на стезю честной и мирной трудовой жизни. „Когда потомъ поместились они (съ Костанжогло) въ маленькой уютной комнатке, озаренной свечками, насупротивъ большой стеклянной двери въ садъ, Чичикову сделалось такъ прiютно, какъ не бывало давно, точно какъ бы после долгихъ странствованiй приняла его родная крыша и, по совершенiи всего, получилъ онъ желаемое и бросилъ скитальческiй посохъ, сказавши: „довольно“! — и далее: „Чичиковъ обдумывалъ, какъ сделаться помещикомъ не фантастическаго именiя, и решилъ здесь же поторопиться покупкой мертвыхъ душъ, чтобы скорее кончить дело, пока помещики не успели еще заложить все именья, — и, совершивъ покупку, зажить новой, лучшей жизнью“.

„велеречивость Костанжогло противоречитъ самой сущности его характера, олицетворяющаго трудъ, деятельность, положительность; а желчность его бросаетъ непрiятную тень на его характеръ. Такiе люди потому и делаютъ много, что говорятъ мало, и притомъ вовсе не горячатся, ибо хладнокровiе здесь первое условiе успеха“. Далее, какъ мы знаемъ, въ личности Костанжогло мы видимъ попытку изобразить фантастическаго русскаго образцоваго хозяина, обходящагося безъ науки и производящаго чудеса силой рутины. Увлеченiе ложными идеями зашло здесь у Гоголя такъ далеко, что онъ не заметилъ даже существенной непоследовательности: если для сельскаго хозяина нужны узкiе практики, учившiеся на медные гроши, то почему же не совсемъ безграмотные люди?.

Относительно Муразова, какъ сказано, Мизко справедливо заметилъ, что тогда какъ Костанжогло научаетъ Чичикова честному прiобретенiю, Муразовъ проповедуетъ ему покаянiе, но что это покаянiе и заботы о народномъ благоденствiи совсемъ не гармонируютъ съ откупщичествомъ: „ведь все-таки нажитые имъ миллiоны прiобретены изъ такого источника, где главную роль играетъ слабость народа“. Можно было бы сказать безъ большой натяжки, что и Муразовъ въ сущности тотъ же Павелъ Ивановичъ, но уже насытившiйся и проповедующiй. Такимъ образомъ эти идеалы „Переписки съ друзьями“ становились везде поперекъ творчеству, требуя для себя на каждомъ шагу натяжекъ и фальши; тогда какъ напротивъ на недостающихъ страницахъ второй главы, судя по передаче Арнольди, Гоголь, имея намеренiе представить лучшiя стороны характера русскихъ людей, блестящимъ образомъ выполнилъ свою задачу. Нельзя особенно не пожалеть объ утрате этого отрывка, исполненнаго высокой поэзiи и такъ выгодно отличающагося отъ ходульной реторики въ изображенiи Костанжогло, Муразова, генералъ-губернатора. Здесь Гоголь безъ всякой натяжки показалъ своихъ героевъ съ такой светлой и благородной стороны, что достаточно было ему удержаться въ этихъ пределахъ, не запутываясь въ лабиринте своихъ сбивчивыхъ теорiй, и онъ, быть можетъ, вышелъ бы хоть отчасти победителемъ въ борьбе съ заданной себе колоссальной задачей.