Шенрок В. И.: Материалы для биографии Гоголя (старая орфография)
Пять лет жизни за-границей. 1836 - 1841 гг.
I. Постановка на сцену "Ревизора" и отъезд Гоголя за-границу. Глава I

Н. В. ГОГОЛЬ.

ПЯТЬ ЛЕТЪ ЖИЗНИ ЗА-ГРАНИЦЕЙ.

1836—1841 гг.

„РЕВИЗОРА“

и отъездъ Гоголя за-границу.

I.

1836-ой годъ во многихъ отношенiяхъ былъ роковымъ для Гоголя. Съ этого времени начинается его многолетняя скитальческая жизнь за-границей, имевшая огромное влiянiе на дальнейшую судьбу нашего писателя. Шагъ, сделанный имъ при оставленiи родины, оказался гораздо более серьезнымъ, нежели можно было предполагать сначала: никто изъ знакомыхъ Гоголя, конечно, не думалъ, что поездка, предпринятая вначале для отдыха и поправленiя здоровья, незаметно вовлечетъ его не только въ новыя условiя жизни, но и въ иныя отношенiя, и проведетъ резкую черту между его прошлымъ, и темъ, что̀ ожидало его впереди. Иначе смотрелъ на это самъ поэтъ, — частью уже таившiй въ душе заветную мечту пожить подольше въ чужихъ краяхъ, не открывая, впрочемъ, преждевременно своего плана никому изъ самыхъ близкихъ людей, — частью же, быть-можетъ, не сразу выяснившiй самому себе предстоявшiй ему надолго образъ жизни, такъ какъ въ первый разъ свой взглядъ на путешествiе, какъ на продолжительный искусъ, посланный ему Провиденiемъ, Гоголь высказалъ уже съ дороги въ письме къ Жуковскому изъ Гамбурга, а до техъ поръ намеренiя его часто менялись. Еще труднее было предвидеть заранее, даже со стороны, какую серьезную перемену въ жизни поэта готовили обрушившiяся на него отовсюду неудачи въ последнее время пребыванiя его въ Петербурге. Между темъ судьба какъ будто намеренно вела его целымъ рядомъ последовательныхъ ударовъ и испытанiй къ тому роковому решенiю, подъ значительнымъ влiянiемъ котораго сложилась вся остальная жизнь его, и потомъ столь же незаметно и властно обратила временный образъ жизни его за-границей въ постоянный.

себя по временамъ не на своемъ месте; но отсутствiе определеннаго влеченiя къ какой-либо профессiи, кроме художественнаго творчества, а особенно безграничная самоуверенность, внушали ему, вместо трезваго критическаго отношенiя къ себе и своимъ силамъ, совершенно неосновательныя надежды не только на улучшенiе дела, но и на самые баснословные успехи. Въ своемъ гордомъ ослепленiи Гоголь не допускалъ даже и мысли о возможности неудачъ, и темъ ужаснее и оскорбительнее оне должны были казаться, когда являлись на самомъ деле. Напрасно старался онъ, вопреки неподкупному внутреннему голосу, уверить себя и другихъ, что его настоящее призванiе и составляютъ изученiе и научная разработка всеобщей исторiи, въ которой ему будто бы суждено было совершить „что-то не общее“. Каламбуръ такъ и остался каламбуромъ, и ни одно изъ роскошныхъ предположенiй Гоголя въ этомъ отношенiи такъ и не осуществилось. Уже много летъ спустя, въ „Авторской Исповеди“, оглядываясь на пройденное въ значительной степени поприще, Гоголь сознавался, что у него никогда „не было влеченiя къ прошедшему“; но въ начале тридцатыхъ годовъ онъ былъ очень далекъ отъ подобной мысли. Въ занятiяхъ исторiей ему иногда чувствовалось даже особаго рода наслажденiе, и онъ говорилъ Максимовичу, что „ничто такъ не успокоиваетъ, какъ исторiя. Мысли начинаютъ литься тише и стройнее“. „Мне кажется“, — прибавляетъ Гоголь, — „что я скажу много того, чего до меня не говорили“. Необходимо особенно удостовериться въ томъ, что притязанiя Гоголя на кафедру и ученую репутацiю были совсемъ не напускнымъ шарлатанствомъ, но просто неуменiемъ строго и верно судить себя. Таково было убежденiе его друга, покойнаго А. С. Данилевскаго. Также товарищъ Гоголя по университетской кафедре, профессоръ Никитенко, человекъ, безъ сомненiя, умный и проницательный, прямо заметилъ въ своемъ дневнике, что Гоголь „вообразилъ себе“; онъ же кроме того свидетельствуетъ, что уверенность Гоголя сообщалась невольно и другимъ и вначале имела даже некоторое импонирующее действiе на него самого. „Признаюсь“, — продолжалъ Никитенко, — „и я подумалъ, что человекъ, который такъ въ себе уверенъ, не испортитъ дела, и старался его сблизить съ попечителемъ, даже хлопоталъ, чтобы его сделали экстраординарнымъ профессоромъ. Но насъ не послушали и сделали его только адъюнктомъ“.

На поверку оказалось, что какъ Гоголь ни принуждалъ себя работать надъ серьезными трудами по исторiи, то веря, то не веря въ свое мнимое ученое призванiе, какъ отважно ни собирался „дернуть“ въ несколькихъ томахъ „Исторiю Малороссiи“, но на деле почти ничего научнаго не выходило изъ-подъ его пера. Слова его: „мелкаго не хочется, великаго не выдумывается“, конечно, съ гораздо бо̀льшимъ правомъ могутъ быть применены къ его занятiямъ исторiей, нежели къ собственно литературнымъ трудамъ. Однажды Гоголь писалъ Погодину: „Журнала девицъ“ (т. -е. обещанныхъ Погодину Гоголемъ записокъ его ученицъ) „я потому не посылалъ, что приводилъ его въ порядокъ, и его-то, совершенно преобразивши, хотелъ я издать подъ именемъ „Земля и Люди“. Но я не знаю, отчего на меня нашла тоска... Корректурный листокъ выпалъ изъ рукъ моихъ, и я остановилъ печатанiе. Какъ-то не такъ теперь работается; не съ темъ вдохновенно-полнымъ наслажденiемъ царапаетъ перо бумагу. Едва начинаю и что-нибудь совершу изъ исторiи, уже вижу собственные недостатки: то жалею, что не взялъ шире, огромней объемъ, то вдругъ зиждется совершенно новая система и рушитъ старую“. Но долго еще не переставалъ Гоголь и въ отношенiи своихъ историческихъ трудовъ возлагать самыя широкiя надежды на будущее. Съ какой безграничной самоуверенностью писалъ онъ вскоре Максимовичу: „Да, это славно будетъ, если мы займемъ съ тобою кiевскiя кафедры: “ Время отъ времени, въ письмахъ къ Погодину и Максимовичу, продолжались такого рода извещенiя: „Я весь погруженъ теперь въ исторiю малороссiйскую и всемiрную; и та, и другая, у меня начинаютъ двигаться“, или: „Я пишу исторiю среднихъ вековъ, которая, думаю, будетъ состоять томовъ изъ 8, если не изъ 9“.

что у него „нетъ ни одной неуспевшей ученицы“. Между темъ въ это же самое время, по вполне искреннимъ и правдивымъ воспоминанiямъ одной изъ сестеръ Гоголя, бывшей его ученицей въ Патрiотическомъ институте, онъ довольно легко относился къ своимъ учительскимъ обязанностямъ. „Братъ“, — говорила она, — „часто пропускалъ свои уроки, частью по болезни, а частью и просто по лени, и, наконецъ, отказался совсемъ и уехалъ за-границу“. И въ этомъ отношенiи Гоголь лишь гораздо позднее созналъ свою неподготовленность и совершенное отсутствiе призванiя. Такъ, въ конце тридцатыхъ годовъ, онъ писалъ Данилевскому: „Только пожалуйста не вздумай еще испытать себя на педагогическомъ поприще: это, право, не идетъ тебе къ лицу. Я много себе повредилъ во всемъ, вступивши на него“.

Та же неудача постигла его наконецъ и какъ профессора. При введенiи новаго университетскаго устава въ 1835 г. решено было по возможности освежить преподавательскiй персоналъ, и многiе изъ профессоровъ подверглись остракизму. „Тринадцать профессоровъ и адъюнктовъ“, — съ ужасомъ писалъ въ своемъ дневнике Никитенко, — „получили увольненiе и не знаютъ теперь, куда имъ деться“. Въ числе этихъ оставшихся за штатомъ адъюнктовъ оказался и Гоголь, о которомъ тогдашнiй попечитель С. -Петербургскаго учебнаго округа, князь Дондуковъ-Корсаковъ сделалъ такую пометку въ представленномъ имъ министру Уварову списке увольняемыхъ лицъ: „ежели последнiй не выдержитъ испытанiя на степень доктора философiи для занятiя профессорской должности“. Но выполненiе этого условiя Гоголемъ попечитель считалъ невозможнымъ: „По мненiю моему“, — прибавлялъ онъ, — „Гоголь едва ли можетъ выдержать докторскiй экзаменъ, а потому долженъ быть уволенъ изъ университета“.*

Когда Гоголю после волей-неволей пришлось разочароваться въ своихъ иллюзiяхъ, онъ совершенно потерялъ подъ собою почву и, оставивъ свои прежнiя занятiя, никогда уже серьезно не думалъ, кроме литературныхъ трудовъ, возвращаться къ какой-либо определенной деятельности, предоставляя бурнымъ житейскимъ волнамъ по произволу носить во всехъ направленiяхъ его утлую ладью. Средствъ не было, определенной карьеры и постояннаго заработка также, и отсюда неизбежно вытекли все те последствiя, которыя не всегда могутъ удовлетворить строгихъ судей. Положенiе это ясно сознавалось Гоголемъ, котораго судьба въ начале его петербургской жизни какъ бы нарочно вознесла со сказочной быстротой, чтобы, возбудивъ въ немъ безмерныя надежды, безпощадно опрокинуть потомъ все его планы и отпустить безпомощнымъ въ дальнейшее плаванiе по житейскому морю. Однажды Гоголь въ такихъ словахъ метко охарактеризовалъ свою невеселую участь въ письме къ Погодину: „Мои страданiя тебе не могутъ быть вполне понятны: ты въ пристани, ты, какъ мудрецъ, можешь перенесть и посмеяться. Я бездомный, меня бьютъ и качаютъ волны, и упираться мне только на якорь гордости, которую вселили въ грудь мою высшiя силы“. Какое-то безпокойное чувство мешало ему и раньше остановиться на избранномъ однажды роде жизни, и только-что стала устроиваться его карьера, для которой онъ такъ усердно и много хлопоталъ, только-что завязались у него известныя связи и отношенiя въ Петербурге, какъ его тянетъ уже въ Кiевъ; а когда не осуществилась и эта мечта, онъ все-таки долго не хотелъ разстаться съ ней и упорно продолжалъ смотреть на свое дальнейшее пребыванiе въ столице, какъ на временное и какъ бы случайное, признавая, впрочемъ, многiя выгоды жить въ ней. Когда подкралось окончательное фiаско, естественный результатъ занятаго имъ ложнаго положенiя, фiаско, заставившее его, наконецъ, отказаться отъ выбраннаго по недоразуменiю поприща, онъ былъ совершенно выбитъ изъ колеи. Съ техъ поръ ударъ, нанесенный его гордости, сделалъ для него надолго противнымъ и невыносимымъ самый Петербургъ, откуда онъ стремился потомъ всегда вырваться при первой возможности, и, наконецъ, у него порвалась навеки какая-либо связь вообще съ какимъ бы то ни было определеннымъ местопребыванiемъ и родомъ деятельности. Присоединившееся ко всему этому всеобщее негодованiе противъ „Ревизора“, выставляемое потомъ Гоголемъ, какъ главная и даже единственная причина его поездки за-границу, въ сущности послужило лишь последнимъ, но вместе и решительнымъ толчкомъ въ данномъ направленiи. Такимъ образомъ, какъ прежде Гоголь, подвигаясь впередъ въ смысле карьеры, все больше обольщался заманчивыми надеждами, такъ, напротивъ, теперь онъ долженъ былъ чувствовать себя стремящимся по наклонной плоскости. Одинъ ударъ безпощадно следовалъ за другимъ, и все они привели его къ убежденiю, что „пророку нетъ славы въ отчизне“ и что искать лучшаго будущаго надо вдали отъ неблагодарной родины.

Впоследствiи эта мысль укрепилась еще более подъ влiянiемъ льстившаго Гоголю сравненiя своей судьбы съ судьбой Пушкина. По смерти последняго Гоголь писалъ однажды Погодину: „Ты пишешь, что все люди, даже холодные, были тронуты этой потерей. А что̀ эти люди готовы были сделать ему при жизни? Разве я не былъ свидетелемъ горькихъ, горькихъ минутъ, которыя приходилось чувствовать Пушкину, несмотря на то, что самъ монархъ почтилъ его талантъ? О, когда я вспомню нашихъ судей, меценатовъ, ученыхъ умниковъ…. сердце мое содрагается при одной мысли“. Нечего прибавлять, что въ последнихъ словахъ Гоголь былъ глубоко правъ, и что ихъ до некоторой степени можно применить и къ нему, какъ въ томъ легко убедиться изъ недавно напечатанныхъ воспоминанiй С. Т. Аксакова; кроме того, по странной иронiи судьбы, меценаты иногда усердно помогали Гоголю въ его ошибочныхъ или несправедливыхъ притязанiяхъ, грубо не оценивъ въ немъ всего того, чемъ онъ былъ истинно великъ, и на последнее онъ также справедливо могъ бы жаловаться.

принадлежитъ его земляку и другу, М. А. Максимовичу. Но надо обратить вниманiе на то, по какому поводу и при какихъ обстоятельствахъ Максимовичъ высказывалъ свое мненiе. Въ одномъ письме къ известному любителю родной украинской старины, Г. П. Галагану, подъ свежимъ впечатленiемъ отъ поразившаго его историческаго романа г. Кулиша — «Черная Рада», въ которомъ последнiй, по мненiю Максимовича, слишкомъ высоко ставилъ въ «эпилоге» собственный романъ и какъ будто хотелъ ослабить значенiе «Тараса Бульбы», какъ главнейшаго произведенiя Гоголя съ историческимъ сюжетомъ, — взволнованный и возмущенный этимъ, Максимовичъ спешилъ излить вынесенное изъ чтенiя «эпилога» впечатленiе. Какъ известно, въ весьма скоромъ времени между нимъ и г. Кулишомъ возникла жаркая, хотя и непродолжительная полемика по темъ же вопросамъ о степени знакомства Гоголя съ изображаемымъ имъ въ «Тарасе Бульбе» и въ другихъ повестяхъ украинскимъ бытомъ. Очень понятно, что крайности г. Кулиша заставили Максимовича столь же усиленно отстаивать противоположное убежденiе. Особенно поразилъ последняго следующiй суровый приговоръ г. Кулиша надъ украинскими повестями Гоголя, совершенно неожиданный и изумительный после известнаго панегирическаго отношенiя этого автора къ герою написанной имъ не задолго передъ темъ бiографiи. Г. Кулишъ писалъ: «судя строго, малороссiйскiя повести Гоголя мало заключаютъ этнографической и исторической истины... Гоголь не въ состоянiи былъ изследовать родное племя. Онъ брался за исторiю, за историческiй романъ въ Вальтеръ-Скоттовскомъ вкусе и кончилъ все это «», въ которомъ обнаружилъ крайнюю недостаточность сведенiй о малороссiйской старине и необыкновенный даръ пророчества въ прошедшемъ». Далее, онъ называетъ «Тараса Бульбу» «эффектнымъ, потешающимъ воображенiе, но мало объясняющимъ народную жизнь». Наконецъ, въ своей статье, напечатанной въ «Русск. Вестн.» (1857, № 24), г. Кулишъ называетъ Гоголя «незнавшимъ демократической Малороссiи», изображавшимъ ее, какъ баринъ, видящiй одно смешное въ мужике. Какъ видимъ, живой и крайне впечатлительный по своему темпераменту, но въ то же время смелый въ выраженiи своихъ мненiй, г. Кулишъ слишкомъ ярко и не безъ преувеличенiя высказалъ здесь справедливую въ своемъ основанiи мысль. Противъ нея и теперь следовало бы, по нашему мненiю, возражать, , а только выставить кроющiеся въ ней следы крайняго увлеченiя. Г. Кулишъ погрешилъ собственно сгущенiемъ красокъ, доходя, напр., до утвержденiя «» у Гоголя сведенiй о малороссiйской старине. После этого, безъ сомненiя, Максимовичъ былъ совершенно правъ, говоря: «При этомъ мне вспомянулось время перваго появленiя повестей Гоголя: въ какомъ восторге былъ отъ нихъ М. С. Щепкинъ, такъ хорошо знавшiй Малороссiю демократическую и аристократическую! И какъ посмеялись мы тогда надъ отзывомъ «Моск. Телеграфа» о «Вечерахъ» Гоголя!» Вотъ что̀ писалъ мне изъ Петербурга, отъ 9-го ноября 1831 года, О. М. Сомовъ (писавшiй малороссiйскiе повести и стихи, подъ именемъ Порфирiя Байскаго): «Кстати, прилагаю при семъ давно вами желаемую песню о Богдане Хмельницкомъ. Да читали ль вы «Украинскiй Альманахъ»? Тамъ есть несколько малороссiйскихъ песенъ. Я познакомилъ бы васъ, хотя заочно, если вы желаете того, съ однимъ очень интереснымъ землякомъ, пасечникомъ Панькомъ Рудымъ, издавшимъ «Вечера на Хуторе», т. -е. Гоголемъ-Яновскимъ, которому Полевой решился сказать: «вы, сударь, горожанинъ», и пр. и пр. Не правда ли, что Полевой совершенно оправдалъ басню Крылова: «Оселъ и Соловей»... У Гоголя есть много малороссiйскихъ песенъ, побасенокъ, сказокъ и пр. и пр., коихъ я еще ни отъ кого не слыхивалъ, и онъ не откажется поступиться песнями доброму своему земляку... Онъ человекъ съ отличными дарованiями и знаетъ Малороссiю, какъ пять пальцевъ». Очевидно, что г. Кулишъ действительно попалъ въ несколько ложное положенiе, очутившись какъ бы единомышленникомъ Полевого, хотя здесь была огромная, существенная разница: Полевой обнаружилъ непониманiе дела, тогда какъ г. Кулишъ прекрасно понималъ его; но, характеризуя степень компетентности Гоголя въ малороссiйской исторiи, по своему пылкому темпераменту не удержался отъ преувеличенiй, и во всякомъ случае дело шло пока столько же, и даже еще более, объ этнографическомъ знакомстве Гоголя съ родиной, вынесенномъ изъ богатаго запаса наблюденiй, — котораго въ Гоголе никакъ нельзя отрицать, — сколько о научномъ историческомъ изученiи имъ Украйны. Въ пылу полемики, какъ Максимовичъ, такъ и г. Кулишъ говорили вообще о знанiи Гоголемъ Малороссiи, мало заботясь о разграниченiи двухъ существенно различныхъ вопросовъ. Гоголь, несомненно, хорошо зналъ свою родину, какъ знали ее Щепкинъ и многiе другiе малороссы, совсемъ не будучи историками-спецiалистами. Вотъ почему и въ ниже приводимыхъ строкахъ нельзя видеть указанiя собственно на такое серьезное и научное изученiе Гоголемъ Малороссiи: «Что Гоголь очень зналъ исторiю Малороссiи, языкъ и песни ея народа», пишетъ Максимовичъ, «и всю народную жизнь ея, и понималъ ихъ глубже и вернее многихъ новейшихъ писателей малороссiйскихъ, то̀ известно мне положительно и достоверно, какъ по прежнимъ его занятiямъ, особенно 1834 и 1835 гг., такъ и по его беседамъ со мною въ 1849 и 1850 гг. Но свойство его поэтическаго генiя было уже таково, что действительную жизнь онъ своевольно пересоздавалъ и преображалъ въ новое бытiе, художественно-образцовое; и въ этомъ отношенiи нашъ другой великiй художникъ Пушкинъ, по свойству своего генiя, въ поэме «Полтава», былъ покорнее исторической действительности, чемъ Гоголь въ «Тарасе Бульбе». Въ этихъ строкахъ любопытно особенно то, что Максимовичъ говоритъ о достаточномъ знанiи Гоголемъ исторiи Украйны въ сравненiи не съ спецiалистами, не съ учеными историками, но съ «», — въ чемъ вообще едва ли можетъ быть какое-либо сомненiе. Несколько дальше разбирая мненiе г. Кулиша, Максимовичъ приводитъ следующiя его слова: во время Гоголя «не было возможности знать Малороссiю более, нежели онъ не возникло даже и задачи изучить ее со всехъ сторонъ». Наступилъ исторической разработки, до котораго далеко еще было автору «Тараса Бульбы», какъ это всего лучше доказываетъ современная этому произведенiю статья Пушкина о Конисскомъ (въ «Соврем.» 1836 г.), въ которой нетъ и намека на его недостатки съ фактической стороны».

«Какое же тутъ соотношенiе», съ удивленiемъ восклицаетъ Максимовичъ, «между умолчанiемъ Пушкина объ ошибкахъ Конисскаго и исторической разработкой, до которой далеко было Гоголю! Пушкинъ, въ общемъ разборе тогда изданныхъ сочиненiй Конисскаго, обратилъ особенное вниманiе свое на его «Исторiю Руссовъ», тогда еще не изданную. Какъ великiй художникъ, онъ оценилъ «Исторiю Руссовъ» съ художественной стороны, справедливо назвавъ Конисскаго «великимъ живописцемъ». Въ томъ и было дело Пушкина; а въ мелочныя заметки объ ошибкахъ фактическихъ неуместно было и входить ему, хотя бы онъ и зналъ объ нихъ». Но оне и тогда были видны для спецiалистовъ. Ведь за два года еще передъ темъ въ «Запорожской Старине», г. Срезневскiй, выписывая разныя сомнительныя сказанiя изъ «Исторiи Руссовъ», называлъ ихъ «Повестями Конисскаго». Оставимъ теперь въ стороне пререканiя г. Кулиша съ Максимовичемъ, хотя и не можемъ умолчать о странности последняго возраженiя Максимовича, который именно и подтверждалъ въ сущности мысль Кулиша, но только указывалъ на несправедливость предъявленiя къ Пушкину техъ требованiй, которыя могутъ быть поставлены только спецiалистамъ; для насъ здесь важна именно эта аргументацiя, этотъ способъ оправданiя Пушкина и Гоголя, какъ художниковъ, которые Следовательно, Гоголь никакъ не можетъ быть занесенъ въ списокъ последнихъ, и была же, наконецъ, разница между познанiями его въ области родной старины и строго-научными изученiями Срезневскаго, Бодянскаго и другихъ. Въ полемике, отражая резко противоположные и крайне преувеличенные взгляды, Максимовичъ естественно и самъ могъ подчеркнуть, совершенно добросовестно и безъ дружескихъ натяжекъ, достаточное знанiе Гоголемъ Малороссiи; но вне ея, въ спокойномъ письме къ М. В. Юзефовичу, онъ самъ признавалъ въ «Тарасе Бульбе» «поэтически своевольную перестройку исторической действительности». Также въ письме къ Погодину онъ, приводя строки последняго: «Есть ли изъ трехсотъ, составленныхъ тобою (въ словаре), бiографiй удельныхъ князей хоть одна, которая напомнила бы собою «Тараса Бульбу», или Петра въ «Страшной Мести», — возражаетъ: «Для меня чуденъ самый вопросъ твой. То были князья до-татарскаго времени — лица действительныя, обозначенныя летописаньемъ, изъ которыхъ ты выбиралъ бiографiи почти слово въ слово, даже убавляя; а Тарасъ, Петръ — лица вымышленныя, пересозданныя воображенiемъ поэта, взятыя изъ простолюдiя, не изъ княжескаго сословiя, и прiуроченныя, какъ Тарасъ, къ четвертому десятилетiю XVII века. Конечно, художественная сила необходима историку для воскрешенiя давно прошедшихъ лицъ, чтобы они и современныя имъ поколенiя народа становились живьемъ передъ очами. Но чтобы художникъ былъ наставителенъ для историка, для того надобно, чтобы онъ со смиренiемъ покорился исторической действительности, ». Что́ и требовалось доказать. Къ этому последнему заключенiю приходили также косвеннымъ образомъ писатели, не занимавшiеся изученiемъ Гоголя и лично его не знавшiе; такъ, покойный Г. З. Елисеевъ въ «Современнике», въ своей статье: «Историческiе очерки русской литературы», упоминалъ о томъ, что, при обширномъ запасе у Гоголя высокаго лирическаго воодушевленiя, отъ него можно было бы ожидать не только превосходной поэмы съ историческимъ сюжетомъ, но и трагедiи; на вопросъ, почему же Гоголь сюжетъ высокаго трагическаго интереса предпочелъ втиснуть въ форму небольшого разсказа, чемъ развить въ трагедiю? — ответимъ такъ: «мы думаемъ, единственно потому, что для полнаго развитiя сюжета въ трагедiи требовалось слишкомъ много предварительной, конечно, очень скучной подготовки».