Шенрок В. И.: Материалы для биографии Гоголя (старая орфография)
Н. В. Гоголь в период "Арабесок" и "Миргорода (1832—1835 гг.).
Повесть "Страшная месть" и ее отношение к повестям, вошедшим в "Миргород"

ПОВЕСТЬ „СТРАШНАЯ МЕСТЬ“ И ЕЯ ОТНОШЕНІЕ КЪ ПОВЕСТЯМЪ, ВОШЕДШИМЪ ВЪ „МИРГОРОДЪ“.

I.

Мы говорили, что въ 1831 г. Гоголь далеко уже не былъ темъ неоперившимся и неопытнымъ птенцомъ, какимъ онъ явился въ Петербургъ двумя годами раньше. Но вместе съ прiобретенiемъ опыта и познанiя жизни отъ него навсегда отлетела та безпечная веселость, которая излилась въ „Вечерахъ на Хуторе“ и оставила по себе такiя отрадныя воспоминанiя. Онъ самъ сознавалъ это и, издавая „Вечера“, какъ бы прощался съ той счастливой порой, которая никогда не возвращается, съ порой, когда, по позднейшему его признанiю, его „подталкивала“ (на смехъ и веселье) „молодость, во время которой не приходятъ на умъ никакiе вопросы“. Переходомъ къ более зрелымъ произведенiямъ должно считать вторую часть „Вечеровъ“, заключающую въ себе: „Страшную Месть“, повесть, во многомъ близкую уже къ „Вiю“, и „Тарасу Бульбе“, а также повесть о Шпоньке, где фантастическiй элементъ впервые всецело уступаетъ место строгому реализму и изображенiю бытовыхъ картинъ, вообще темъ элементамъ творчества Гоголя, окончательное торжество которыхъ находимъ уже въ „Мертвыхъ Душахъ“. Оставляя теперь въ стороне повесть объ „Иване Федоровиче Шпоньке и его тетушке“, остановимся подробнее на „Страшной Мести“ и постараемся указать ея отношенiе къ „Вечерамъ“ и связь съ другими сочиненiями Гоголя, получившими общее названiе „Миргорода“.

Не подлежитъ сомненiю, что первый неясный еще замыселъ такихъ фантастическихъ разсказовъ, какъ „Вiй“ и „Страшная Месть“, зародился въ голове Гоголя одновременно съ мыслью воспользоваться для повестей собственнымъ знанiемъ малороссiйскаго быта и пополнять ихъ иными матерiалами, изъ которыхъ впоследствiи создались „Вечера“. Отдельно стоятъ лишь недоконченные юношескiе опыты, какъ „Страшный Кабанъ“, и сохранившiйся только въ двухъ отрывкахъ историческiй романъ, заглавiе котораго намъ неизвестно. Но уже и эти опыты указываютъ на одинаково раннее пробужденiе въ Гоголе интереса къ прошлому и настоящему своей родины, — интереса, позднее постоянно возраставшаго. Составивъ планъ собирать, при помощи родныхъ, матерiалы для задуманныхъ литературныхъ работъ, Гоголь съ самаго начала, на ряду съ изученiемъ современнаго быта и собиранiемъ костюмовъ сельскихъ дьячковъ и крестьянскихъ женщинъ, ставитъ вопросъ уже о подготовленiи сведенiй иного характера и о присылке костюмовъ, касающихся временъ до гетманскихъ, прося вместе съ темъ почаще сообщать страшныя сказанiя, простонародныя поверiя, анекдоты. Но, конечно, готовые образцы въ заученныхъ наизусть съ детства комедiяхъ отца и бо́льшая вообще доступность первой серiи матерiаловъ должны были направить творчество Гоголя прежде всего на созданiе повестей съ сюжетами изъ современной малороссiйской жизни. Притомъ собиранiе данныхъ, такъ сказать, историческаго характера все-таки меньше интересовало Гоголя въ начале, хотя онъ и включилъ ихъ въ программу, которою должны были руководиться въ своемъ сотрудничестве его домашнiе, но поставилъ на второмъ плане и въ дальнейшей переписке долго не возобновлялъ о нихъ напоминанiй“. Въ „Вечере накануне Ивана Купала“ Гоголь говоритъ устами разсказчика: „Ни дивныя речи про давнюю старину, про наезды запорожцевъ, про ляховъ, про молодецкiя дела Подковы, Полтора-Кожуха и Сагайдачнаго, не занимали насъ такъ, какъ разсказы про какое-нибудь старинное дело, отъ которыхъ всегда дрожь проходила по телу, и волосы ерошились на голове“. Слова эти могли быть справедливы и по отношенiю къ самому Гоголю, пока онъ не увлекся собиранiемъ и изученiемъ песенъ, „этой“, по его выраженiю, „звучащей о прошедшемъ летописи“. Понятно, что разсказы объ играхъ и преданiяхъ, о свадебныхъ обрядахъ были доставлены Гоголю раньше, такъ что онъ могъ воспользоваться ими уже въ первой книжке „Вечеровъ“, где историческiй элементъ еще почти вовсе отсутствуетъ, исключая только описанiя свадьбы, эпизодически внесеннаго въ повесть: „Вечеръ накануне Ивана Купала“. Но въ предисловiи къ первому тому, написанномъ, безъ сомненiя, позднее самой книги, уже во время ея печатанiя, обещаны повести, въ которыхъ „можно будетъ постращать выходцами съ того света и дивами, “. Здесь Гоголь разумелъ, по всей вероятности, „Страшную Месть“, а судя по предисловiю ко второму тому „Вечеровъ“, быть можетъ, и „Вiя“. Въ предисловiи сказано: „Я, помнится, обещалъ вамъ, что въ этой книжке будетъ и моя сказка. И точно, хотелъ-было это сделать, но увиделъ, что для сказки моей нужно, по крайней мере, три такихъ книжки“. Но если последнiя слова не могутъ быть приняты въ буквальномъ смысле, такъ какъ объемъ повести, оконченной черезъ два года, не могъ въ то время определиться съ точностью и былъ въ действительности гораздо меньше, то въ реальномъ значенiи предыдущихъ, какъ и большинства намековъ пасечника „Рудаго Панька“, едва-ли можно сомневаться: несмотря на шутливый тонъ, болтовня его далеко не сплошь праздная и безотчетная. Чтобы убедиться въ этомъ, стоитъ только припомнить, что, напримеръ, въ словахъ предисловiя къ первому тому: „Какъ доживу, если Богъ дастъ, до новаго года и выпущу другую книжку, тогда можно будетъ постращать выходцами съ того света“ и проч., — речь идетъ, несомненно, о совершенно реальномъ намеренiи, которое и было действительно исполнено въ предположенный срокъ: въ самомъ деле второй томъ „Вечеровъ“ въ январе получилъ цензурное разрешенiе, а въ марте появился въ продаже. Такъ какъ первая книга „Вечеровъ“ была отпечатана всего лишь за полгода до выпуска второй, то очевидно, что когда Гоголь писалъ эти строки, тогда уже вполне выяснилось содержанiе ̀ всего вероятнее, принимая въ разсчетъ медленность работы Гоголя и особенно необходимость известнаго промежутка для напечатанiя. При томъ же вполне определенные намеки давно уже признаны всеми въ предисловiи Рудаго Панька къ „Вечеру накануне Ивана Купала“, где Гоголь въ юмористической форме передаетъ исторiю переделки его рукописи въ редакции „Отечественныхъ Записокъ“ и сравниваетъ объемъ журнала съ книжечками „не толще букваря“, а таковъ именно и былъ форматъ тогдашнихъ „Отечественныхъ Записокъ“.

съ одной стороны, между „Страшной Местью“ и другими разсказами въ „Вечерахъ“, съ другой — между ею же и „Тарасомъ Бульбой“. Такъ, прежде всего въ названномъ выше описанiи старинной малороссiйской свадьбы въ „Вечере накануне Ивана Купала“ заметно поразительное сходство съ такимъ же описанiемъ въ начале „Страшной Мести“, такъ что последнее въ сущности представляетъ собой лишь сокращенное повторенiе эпизода въ „Вечере“, что̀ можетъ бытъ доказано следующимъ небольшимъ сличенiемъ.

„Въ старину свадьба водилась не въ сравненiе съ нашей. Тетка моего деда бывало разскажетъ — люли только!“ такъ начинается описанiе свадьбы въ „Вечере накануне Ивана Купала“. Въ „Страшной Мести" — почти такiя же выраженiя: „Въ старину любили хорошенько поесть, еще лучше любили попить, а еще лучше любили повеселиться“. Но кроме этого, хотя почти дословнаго, но более внешняго сходства, последнiя изъ приведенныхъ словъ „Страшной Мести“ явно повторяютъ мысль, проведенную подробно во всемъ описанiи свадебнаго веселья въ отрывке изъ „Вечера накануне Ивана Купала“ до самыхъ заключительныхъ словъ: „Словомъ, старики не запомнили никогда еще такой веселой свадьбы“. Изображенiе пани Катерины съ ея „белымъ лицомъ и черными, какъ немецкiй бархатъ, бровями“ сходно съ описанiемъ дивчинъ въ первой части „Вечеровъ“, а описанiе ея наряда — полутабенекъ, серебряныя подковы, синiй кунтушъ, корабликъ на голове — почти безъ переменъ или съ самыми незначительными варiацiями воспроизводитъ описанiе женскихъ нарядовъ въ „Вечере накануне Ивана Купала“. Въ последнемъ, напр., молодицы изображены въ „“ — въ „Страшной Мести“ находимъ просто „голубой полутабенекъ“; тамъ — у женщинъ сапоги — здесь те же самые сапоги, но железныя подковы заменены серебряными; въ „Вечере“ у молодицъ „синiй кунтушъ“ и „корабликъ на голове“ — въ „Страшной Мести“ (VI глава) — на Катерине „развевается зеленый кунтушъ и горитъ на голове золотой корабликъ“. Везде, следовательно, незначительная разница сводится къ тому, что убранство пани Катерины является более великолепнымъ и изящнымъ сравнительно съ темъ, что̀ носятъ обыкновенно девушки и бабы. Все это не имело бы особаго значенiя, если бы намъ не было известно , что Гоголь не только собиралъ точныя описанiя нарядовъ, но и нарочно покупалъ ихъ, — следовательно, очевидно, пользовался въ обоихъ случаяхъ одинаковымъ, полученнымъ имъ, матерiаломъ; притомъ указанными кунтушами и корабликами не исчерпываются, конечно, женскiе малороссiйскiе наряды. После этого намъ нетъ нужды сопоставлять почти перефразированное описанiе гопака въ обоихъ сравниваемыхъ местахъ, где весьма сходно представлено, какъ по одиночке выступали изъ рядовъ молодицы, а паробки, „схватившись въ боки, гордо озираясь на стороны, готовы были понестись имъ навстречу“ (последнiй о́бразъ встречается почти въ такомъ же виде еще въ „Соро́чинской Ярмарке“, где Солопiй Черевикъ, „гордо подбоченившись, выступилъ впередъ и пустился въ присядку“ (передъ своей дочерью); не станемъ также перечислять разныя мелочныя, но не случайныя совпаденiя въ названiяхъ блюдъ, музыкальныхъ инструментовъ и проч. На это сходство имелъ влiянiе, конечно, одинаковый матерiалъ, и если, напр., у Гоголя всегда находимъ вместе цимбалы, скрипки и бубны, то у Нарежнаго встречаются въ разныхъ местахъ названiя другихъ инструментовъ. Не будемъ также настаивать и на томъ, что воображенiе автора одинаково занято въ обеихъ сравниваемыхъ повестяхъ изображенiемъ уродливыхъ существъ, имеющихъ сношенiя съ нечистой силой, темъ более, что эти образы должны были возникнуть хотя подъ влiянiемъ подобныхъ, но не тождественныхъ сказанiй. Здесь поразительно сходство лишь во второстепенныхъ подробностяхъ; такъ, волшебный красный светъ, которымъ все покрылось въ глазахъ Петра после убiйства Ивася и которымъ озарило хату, когда потомъ Ивасъ явился ему привиденiемъ, соответствуетъ тонкому розовому свету, разливающемуся по комнате колдуна передъ вызовомъ души Катерины.

„Вiй“ — также въ виде облака. Здесь опять встречаемъ варiацiю техъ же образовъ: то же фантастическое изображенiе женщины въ виденiи, те же аттрибуты волшебства — чудные звуки, непонятныя отраженiя, игра цветовъ и проч. Приводимъ оба эти места. „Звуки стали сильнее и гуще, тонкiй розовый светъ становился ярче, и что-то белое, , и чудится пану Даниле, что облако то не облако, что то стоитъ женщина Отчего же она стоитъ и земли не трогаетъ, и не опершись ни на что̀, и сквозь нее просвечиваетъ розовый светъ и мелькаютъ на стене знаки?“ Не похоже ли это описанiе въ „Страшной Мести“ на нижеследующее въ „Вiи“: „Онъ“ (Философъ Хома Брутъ) „слышалъ, какъ голубые колокольчики, наклоняя свои головки, звенели; онъ виделъ, какъ изъ-за осоки выплывала русалка, мелькала спина и нога — выпуклая, упругая, вся “. Тонкiе серебряные колокольчики, въ свою очередь, являются одинаково аттрибутами волшебства въ „Вiи“ и въ „Вечере накануне Ивана Купала“: „И почуялось ему“ (Петру), „будто трава зашумела, цветы начали между собой разговаривать голоскомъ тоненькимъ, “ — описанiе въ „Вечере накануне Ивана Купала“; — „дикiе вопли издала ведьма; сначала были они сердиты и угрожающи, потомъ становились слабее, прiятнее, чище, и потомъ уже тихо, едва звенели, какъ тонкiе серебряные колокольчики“ — описанiе впечатленiй философа Хомы Брута въ „Вiи“. Отмечая все эти черты сходства въ некоторыхъ подробностяхъ повестей „Страшная Месть“ и „Вечеръ накануне Ивана Купала“, мы, кажется, имеемъ право большинство изъ нихъ отнести на долю той естественной внутренней связи, которую сообщаетъ „Вечерамъ на Хуторе“ фантастическiй элементъ, перешедшiй и въ „Миргородъ“, хотя бы только въ одной повести „Вiй“; такое же сходство встречается въ ней въ описанiяхъ природы, напр., съ „Майской Ночью“ (напр. въ описанiи восхода месяца); но при сличенiи эпизодовъ о свадьбе мы убеждаемся, что мысль объ изображенiи стариннаго быта созрела у Гоголя въ промежутокъ, отделяющiй время написанiя обеихъ повестей. Если въ предисловiи къ первому тому уже дается обещанiе разсказать о томъ, что̀ делалось въ старину, то оно было написано уже въ 1831 г., а повесть „Вечеръ накануне Ивана Купала“ — въ 1829 году. Воспользовавшись однажды описанiемъ старинной свадьбы и истощивъ весь собранный матерiалъ хотя и въ искусственно введенномъ въ повесть эпизоде (въ „Вечере накануне Ивана Купала“), Гоголь долженъ былъ позднее прибегнуть къ варiацiямъ, что̀ онъ делалъ вообще нередко въ техъ случаяхъ, когда пользовался заимствованнымъ матерiаломъ, но пользовался чрезвычайно искусно, какъ истинный художникъ, нисколько не впадая въ однообразiе.

II.

„Страшная Месть“ мы находимъ и новые элементы, ясно указывающiе на поворотъ въ творчестве Гоголя и сближающiе ее съ „Вiемъ“ и „Тарасомъ Бульбой“.

Уже въ первыхъ строкахъ видно желанiе автора ввести разсказъ въ историческую обстановку. На это указываетъ самое перенесенiе места действiя изъ пределовъ Полтавской губернiи въ историческiй городъ — въ Кiевъ. Въ этомъ отношенiи „Страшная Месть“ решительно выделяется изъ всехъ остальныхъ разсказовъ въ „Вечерахъ“ и стоитъ особнякомъ. Въ „Вечерахъ“ мы всюду встречаемъ Псёлъ, Ярески, Диканьку, Гадячъ, Миргородъ, Соро́чинцы; въ „Страшной Мести“ авторъ какъ будто совершенно забываетъ о вечерахъ пасечника и пренебрегаетъ личностью дьячка-разсказчика. Не указываетъ ли это на позднейшее сравнительно включенiе „Страшной Мести“ въ „Вечера“, вследствiе отчасти случайныхъ причинъ, такъ сказать, хронологическихъ, какъ съ темъ же правомъ можно было бы внести въ нихъ и „Вiя“, если бы онъ былъ уже написанъ во время печатанiя „Вечеровъ“, тогда какъ по своему характеру повесть „Страшная Месть“ уже во многомъ отличается отъ „Вечеровъ“ и притязанiемъ изображать старинный бытъ примыкаетъ къ „Миргороду“. Какъ „Соро́чинская Ярмарка“ и „Майская Ночь“, начатыя, по всей вероятности, до знакомства съ Плетневымъ и изобретенiя последнимъ известнаго псевдонима, еще не знаютъ ни дьячка, ни пасечника, такъ точно „Страшная Месть“, какъ позднейшая повесть, забываетъ о нихъ по причине противоположной, вследствiе того, что надобность въ псевдониме перестала чувствоваться и онъ сделался пустой формальностью. Конечно, все это нуждается въ окончательномъ подтвержденiи, но мы все-таки считаемъ небезполезнымъ высказать эти и многiя другiя соображенiя, проверить которыя предстоитъ, на основанiи дальнейшихъ изследованiй, такимъ знатокамъ Гоголя, какъ уважаемый академикъ Н С. Тихонравовъ и П. А. Кулишь.

„Страшной Мести“ видны и изъ следующихъ словъ въ начале повести: „Прiехалъ (на свадьбу) на гнедомъ коне своемъ и запорожецъ Микитка прямо съ разгульной попойки съ Перешляя поля, где поилъ онъ семь дней и семь ночей королевскихъ шляхтичей краснымъ виномъ“. Это место, незначительное само по себе, имеетъ для насъ некоторый интересъ въ томъ отношенiи, что такъ какъ нигде больше во всей повести ни однимъ словомъ не упоминается названный здесь запорожецъ, то, очевидно, здесь сказалась потребность автора воспользоваться мелькнувшимъ въ его творческой фантазiи о́бразомъ, возникшимъ подъ впечатленiемъ народныхъ песенъ, собирать и изучать которыя съ особенною ревностью Гоголь сталъ, сделавшись преподавателемъ исторiи въ Патрiотическомъ институте. Тогда же y него явилась также мысль написать малороссiйскую исторiю.

„Слове о полку Игореве“ („Ту кроваваго вина не доста; ту пиръ докончаша храбрiи Русичи: сваты попоиша, а сами полегоша за землю русскую“). Гоголь воспользовался имъ въ качестве эпическаго прiема, съ первыхъ же строкъ настроивая свое повествованiе на песенный ладъ во вкусе народныхъ думъ и былинъ. Впрочемъ у него вообще нередко встречаются въ „Страшной Мести“ и „Тарасе Бульбе“ эпическiе отголоски, какъ, напр., въ вопросахъ Тараса съ куреннымъ: „А что̀ паны? есть еще порохъ въ пороховницахъ? не ослабела ли казацкая сила? не гнутся ли казаки?“ или: „где прошли незамайковцы — такъ тамъ и улица! где поворотили — такъ ужъ тамъ и переулокъ!“ Такъ точно и излюбленное Гоголемъ сравненiе битвы съ пиромъ повторяется не разъ въ обеихъ названныхъ повестяхъ (въ „Страшной Мести“: „посполитство будемъ угощать свинцовыми сливами, а шляхтичи потанцуютъ и отъ батоговъ“, или: „не забудьте набрать свинцоваго толокна: съ честью нужно встретитъ гостей“; но особенно въ следующихъ словахъ: „И пошла по горамъ потеха; и запировалъ пиръ: гуляютъ мечи, летаютъ пули, ржутъ и топочутъ кони; отъ крику безумеетъ голова“, и проч. Последнее место особенно сходно съ следующимъ описанiемъ въ „Тарасе Бульбе“: „Андрiй весь погрузился въ очаровательную музыку пуль и мечей. Онъ не зналъ, что̀ такое значитъ обдумывать, или разсчитывать, или измерять заранее свои и чужiя силы. Бешеную негу и упоенiе онъ виделъ въ битве: что-то пиршественное зрелось ему въ те минуты, когда разгорится у человека голова, въ глазахъ все мелькаетъ и мешается, летятъ головы, съ громомъ падаютъ на землю кони, а онъ несется какъ пьяный, въ свисте пуль въ сабельномъ блеске, и наноситъ всемъ удары и не слышитъ нанесенныхъ“. До какой степени Гоголь проникался духомъ народныхъ песенъ и самымъ строемъ ихъ мiросозерцанiя, видно изъ того, что въ статье „О малороссiйскихъ песняхъ“ онъ высказываетъ мимоходомъ чрезмерную идеализацiю боевой жизни въ духе воззренiй казачества: „Везде видна та сила, радость, могущество, съ какою казакъ бросаетъ тишину и безпечность жизни домовитой, чтобы вдаться во всю поэзiю битвъ, опасностей и разгульнаго пиршества съ товарищами“. Но статья о малороссiйскихъ песняхъ была написана уже гораздо позднее, когда Гоголю многое представлялось яснее, что́ еще смутно носилось въ его воображенiи во время сочиненiя имъ „Страшной Мести“. Статья „О малороссiйскихъ песняхъ“ имеетъ уже самую тесную, самую непосредственную связь съ „Тарасомъ Бульбой“, какъ въ частности приведенныя строки указываютъ на возникновенiе у Гоголя подъ влiянiемъ народныхъ песенъ той сцены въ „Тарасе Бульбе“, где Тарасъ неожиданно приходитъ къ решенiю ехать въ Сечь, а также и другихъ сценъ (напр., сборы къ битве въ IV-ой главе исправленнаго изданiя). Вообще не нужно обстоятельныхъ сравненiй, чтобы убедиться, что о́бразы, сложившiеся у Гоголя после изученiя имъ песенъ и бегло намеченные въ статье „О малороссiйскихъ песняхъ“, въ значительной степени пошли въ дело въ „Тарасе Бульбе“, одновременно ли создавались оба эти произведенiя, или же статья о песняхъ служила переходнымъ звеномъ къ „Бульбе“ отъ „Страшной Мести“. Такъ и въ следующихъ за приведенными выше словахъ мы снова находимъ продолженiе той же канвы для первой главы „Тараса Бульбы“: „Ни чернобровая подруга, удерживающая за стремя коня его, ни престарелая мать, разливающаяся какъ ручей слезами, которой всемъ существованiемъ завладело одно материнское чувство, — ничто не въ силахъ удержать казака. Упрямый, непреклонный, онъ спешитъ въ степи, въ вольницу товарищей“.

„Тарасъ Бульба“, какъ намъ кажется, является лишь настолько вернымъ воспроизведенiемъ стариннаго украинскаго быта и изображенныхъ въ поэме историческихъ событiй, насколько генiальная отгадка автора позволила ему, на основанiи преимущественно песенъ, возсоздать отжившее прошлое, исходя, однако, первоначально , довольно субъективныхъ представленiй̀ запало въ его душу въ детстве и потомъ такъ или иначе находило себе пищу и поддержку въ впечатленiяхъ жизни, мало-по-малу нашло здесь исходъ, служа основанiемъ для разработки воспринятыхъ образовъ на основанiи внешнихъ пособiй. Такимъ образомъ, въ строго-научномъ отношенiи, очевидно, такое произведенiе художественнаго творчества можетъ иметь лишь очень условное значенiе. Но оценка последняго уже сделана г. Скабичевскимъ въ его статье: „Нашъ историческiй романъ въ его прошломъ и настоящемъ“, а историческiе источники обстоятельно указаны въ примечанiяхъ къ „Тарасе Бульбе“ Н. С. Тихонравова.

Кроме указанныхъ выше чертъ сходства между „Страшной Местью“ и „Тарасомъ Бульбой“, укажемъ еще на изображенiе въ нихъ казацкой удали и безстрашiя, трогательной любви къ отчизне до самопожертвованiя, непримиримой ненависти къ католикамъ, наконецъ — высокаго чувства товарищества и безпощаднаго презренiя къ перенимающимъ чужiе обычаи. Въ последнемъ случае разница лишь та, что панъ Данило изливаетъ накипевшее чувство негодованiя только въ разговоре съ женой, тогда какъ Бульба произноситъ воодушевленную речь въ присутствiи целаго войска. Въ изображенiи Бульбы, осыпающаго градомъ сабельныхъ ударовъ непрiятельское войско („схвативши саблю наголо, началъ честить первыхъ попавшихся на все боки“), опять большое сходство съ изображенiемъ пана Данила въ подобномъ же случае („какъ птица мелькаетъ онъ; покрикиваетъ и машетъ дамасской саблей и рубитъ съ праваго и леваго плеча“. Следующее затемъ лирическое обращенiе автора къ пану Даниле: „руби, казакъ! гуляй, казакъ!“ и пр. или „казакъ, на гибель идешь!“ — имеетъ соответствующее и въ „Тарасе Бульбе“: „Казаки, казаки! не выдавайте лучшаго цвета нашего войска!“ Наконецъ, описанiе смерти пана Данила, сражавшагося за отчизну, дало какъ бы программу для целаго ряда подобныхъ описанiй въ „Тарасе Бульбе“; но предсмертная забота его о семье заменена въ последнихъ трогательными и глубоко-поэтическими пожеланiями вечнаго процветанiя родины. Явное сочувствiе автора къ умирающимъ на поле чести за благородное дело защиты отчизны и веры, кажется, вполне объясняетъ причину отмеченнаго распространенiя въ „Бульбе“ въ несколькихъ местахъ одного и того же образа. Въ „Страшной Мести“ сказано только: „вылетела казацкая душа изъ дворянскаго тела; посинели уста; спитъ казакъ непробудно“; въ „Тарасе Бульбе“ изображается смерть Шила („и зажмурилъ ослабевшiя очи свои, и вынеслась казацкая душа изъ суроваго тела“), Гуски, Бовдюга и Кукубенка. Особенно замечательно описанiе смерти последняго, въ которомъ съ наибо̀льшей силой проявился лиризмъ Гоголя, не только въ прекрасномъ сравненiи убитаго съ драгоценнымъ сосудомъ, но и въ его явномъ подражанiи духовнымъ стихамъ: „И вылетела молодая душа. Подняли ее ангелы подъ руки и понесли къ небесамъ. Хорошо будетъ ему тамъ“. — „Садись, Кукубенко, одесную Меня!“ скажетъ ему Христосъ: „ты не изменилъ товариществу, безчестнаго дела не сделалъ, не выдалъ въ беде человека, хранилъ и сберегалъ мою церковь“. Возвращаясь далее снова къ „Страшной Мести“, не можемъ не отметить причитанiя Катерины по убитомъ муже, снова навеянныя народной поэзiей. Тризна, совершаемая есауломъ Горобцемъ по пане Даниле, напоминаетъ такую же тризну по Остапе Тараса, а пробужденiе Катерины отъ тяжелаго сна после смерти пана Данила — то место въ „Бульбе“, где Гоголь изображаетъ последняго очнувшимся отъ бреда. Наконецъ, есть сходство и во внешнемъ описанiи старинной казацкой избы не только въ „Страшной Мести“ и въ „Тарасе Бульбе“, но и въ отрывкахъ изъ историческихъ романовъ.

„Страшной Мести“ и „Тарасе Бульбе“ отметимъ еще две-три мелочныя подробности.

„Страшной Мести“ есть разительное сходство въ разсказахъ наперерывъ целой толпы о колдуне и въ изображенiи последовавшаго затемъ разгула съ подобными же разсказами казаковъ объ ихъ подвигахъ, — разсказами, заканчивающимися общей пирушкой въ III-ей главе „Тараса Бульбы“ и отчасти въ конце VII-ой главы того же произведенiя. Оно еще резче бросается въ глаза при сличенiи последнихъ словъ, тамъ и здесь эффектно завершающихъ картину. Въ „Страшной Мести“ читаемъ: „Пировали до поздней ночи, и пировали такъ, какъ теперь уже не пируютъ. Стали гости расходиться, но мало побрело восвояси: много осталось ночевать у есаула на полу, возле коня, близъ хлева: где пошатнулись съ хмеля, тамъ и лежатъ и храпятъ на весь Кiевъ“. Въ „Тарасе Бульбе“ сходное место немного распространено: „Наконецъ, хмель и утомленiе стали одолевать крепкiя головы. И видно было, какъ то тамъ, то въ другомъ месте падалъ на землю казакъ; какъ товарищъ, обнявши товарища, расчувствовавшись и даже заплакавши, валился вместе съ нимъ. Тамъ гурьбою улеглась целая куча; тамъ выбиралъ иной, какъ бы получше ему улечься, и легъ прямо на деревянную колоду“ и проч. Правда, приведеннаго отрывка нетъ въ первоначальной редакцiи повести, и онъ внесенъ въ нее многими годами позднее „Страшной Мести“, но это темъ более подтверждаетъ высказанную нами не разъ мысль, что Гоголь любилъ пользоваться въ своихъ произведенiяхъ излюбленными образами, всегда подвергая ихъ новой переработке, и причиной этого было такое же пристрастiе къ некоторымъ изъ нихъ, какое мы встречаемъ иногда и у другихъ поэтовъ, особенно у Лермонтова. По этимъ часто повторяющимся образамъ можно отчасти следить за постепеннымъ зарожденiемъ въ душе поэта цельныхъ картинъ и даже произведенiй, а, съ другой стороны, это можетъ оказать помощь при более точномъ определенiи источниковъ последнихъ. Во всякомъ случае ими нельзя пренебрегать ни для целей бiографiи, ни темъ более для уясненiя исторiи творчества Гоголя. Даже такiя места, какъ описанiе ночлега казаковъ въ „Бульбе“, сперва до́ма, а потомъ въ дороге, имеютъ себе соответствующее описанiе въ „Страшной Мести“: „казаку лучше спать на гладкой земле при вольномъ небе; ему не пуховикъ и не перина; онъ моститъ себе подъ голову свежее сено и вольно протягивается на траве; ему весело взглянуть, проснувшись середи ночи, на высокое, засеянное звездами небо, и вздрогнуть отъ ночного холода“ и пр. Въ „Бульбе“, какъ и въ другихъ случаяхъ, прежнiй образъ сильно распространенъ и украшенъ новыми картинными штрихами. Все эти совпаденiя едва-ли случайны, даже Стецько „Страшной Мести“ явно соответствуетъ Товкачу въ „Тарасе Бульбе“. Разумеется, впрочемъ, далеко не все образы, заимствованные Гоголемъ въ „Страшной Мести“ изъ народной поэзiи, непременно повторены потомъ въ более современной обработке въ позднейшихъ произведенiяхъ. Такъ, едва-ли не песнями навеяно, напр., следующее место въ „Страшной Мести“: „Блеснулъ день, но не солнечный; небо хмурилось, и тонкiй дождь сеялся на поля, на леса, на широкiй Днепръ. Проснулась пани Катерина, но не радостна: очи заплаканы, и вся она смутна и неспокойна“. По крайней мере, въ имеющихся у насъ собственноручныхъ тетрадяхъ Гоголя, въ которыхъ имъ записывались малороссiйскiя и русскiя песни, встречаются не разъ сходные песенные прiемы; напр.:


Ой мисяцю, мой товарищу!



Зрадуется зверь у поли, гость у дорози.

„Ой, Ивасе! мiй суженый!



Ой первый дворъ батька твоего,
“.

Раздел сайта: