Авенариус В.П.: Школа жизни великого юмориста (биографическая повесть)
Глава семнадцатая. Пасечник на Олимпе

Глава семнадцатая

ПАСЕЧНИК НА ОЛИМПЕ

По мере окончательной отделки своих четырех рассказов, Гоголь представлял их на новых просмотр Плетнева. К маю месяцу все четыре были одобрены, до отдачи их в цензуру оставалось только решить: пустить ли их в публику под собственным именем автора или под псевдонимом, а также придумать заглавие для самого сборника. В обсуждении первого вопроса принимал живое участие и Жуковский; в конце концов остановились на псевдониме, предложенном Плетневым: "Пасечник Рудый Панько".

- Я предпослал бы на вашем месте и предисловие от имени пасечника, - сказал он, - что записал он будто бы свои рассказы со слов соседей, собирающихся у него по вечерам на хуторе в вашем Миргородском уезде.

- Где-нибудь близ Диканьки! - подхватил Гоголь.

- Прекрасная мысль. С легкой руки Пушкина Диканька известна теперь всей грамотной России:

Цветет в Диканьке древний ряд
Дубов, друзьями насажденных;
Они о праотцах казненных
Доныне внукам говорят.

- Так, значит, и окрестить мой сборник: "Вечера на хуторе близ Диканьки"?

- Так и окрестите. Чтобы не задержали в цензуре, я сам могу передать рукопись цензору Бутырскому, которого знаю еще с педагогического института.

- Он теперь, кажется, также профессором в здешнем университете?

- Да, и большой эстетик, милейший и благороднейший человек. Итак, я жду вашего предисловия.

Ждать Плетневу пришлось недолго: дня через два Гоголь принес уже свое предисловие и сам прочитал ему его.

Читая, Гоголь по временам вскидывал исподлобья глаза на своего судью и видел, как спокойные черты последнего все более оживлялись. Когда же пасечник в заключение принялся расхваливать стряпню хуторских баб: "Пили ли вы когда-либо, господа, грушевый квас с терновыми ягодами или варенуху с изюмом и сливами? Или не случалось ли вам подчас есть путрю с молоком? Боже ты мой, каких на свете нет кушаньев! Станешь есть - объеденье, да и полно; сладость неописанная! Прошлого года... Однако ж, что я в самом деле разболтался?.. Приезжайте только, приезжайте поскорее; а накормим так, что будете рассказывать и встречному и поперечному", - тут даже хладнокровный всегда Плетнев не вытерпел и потрепал пасечника по спине!

- Браво, браво! Вы так расписываете, что даже у нашего брата, горожанина, слюнки потекут.

- Значит, вы, Петр Александрович, одобряете?

- Ни слова ни прибавить, ни убавить.

- А у меня есть еще второе предисловьице "Вечеру накануне Иана Купала" специально для Свиньина.

- Для того, чтобы отблагодарить его за непрошенные поправки.

Миролюбивому Плетневу такая злопамятность была совсем не по душе.

- Ну, полноте, любезный Николай Васильевич! - сказал он. - Кто старое вспомянет, тому глаз вон.

- Да ведь я его не называю; вся отповедь у меня обиняками, которые ему одному могут быть понятны: имеющий уши да слышит. Позвольте, я вам прочитаю.

Это было то самое предисловие, которое с тех пор печатается в начале названного рассказа. Пара "крепких словечек" заставили Плетнева слегка поморщиться, точно в рот ему попало что-то горькое.

- В этом великомудром паныче из Полтавы в гороховом кафтане непосвященному, действительно, довольно трудно угадать Свиньина, - заметил он. - А дьяк диканьской церкви Фома Григорьевич у вас тоже живое или вымышленное лицо?

- Вымышленное, но в то же время один из моих самых старинных знакомых - дьяк Хома Григорович, действующий в комедии моего покойного отца "Простак".

- И вы помянули его теперь добрым словом? Знаете ли что, Николай Васильевич: на днях должен прибыть сюда из Москвы Пушкин. Что скажет Пушкин, то и благо.

Можно себе представить, с каким нетерпением и сердечным трепетом ожидал Гоголь приезда своего кумира - Пушкина!

И вот накануне одной из суббот Жуковского, на которые имел теперь доступ и Гоголь, Плетнев, встретясь с последним в институте, сообщил ему, что Пушкин прибыл и будет завтра у Василия Андреевича.

- Не забудьте же взять с собой ваши рассказы, - напомнил он.

Еще бы не взять! Но на душе у Гоголя было так неспокойно, что перед выходом из дому он на всякий случай принял гофманских капель.

- А вот и Гоголёк наш! - радушно встретил его Жуковский. - Где это вы, пане добродию, гак замешкались? У нас тут весь Олимп уже в сборе.

В самом деле, в виду окончания зимнего сезона, перед разъездом на дачи, а еще более, быть может, в расчете встретиться опять с Пушкиным после долгого его отсутствия из Петербурга, - здесь оказались налицо князья Одоевский и Вяземский, Крылов, Гнедич, Воейков. Но у Гоголя не было теперь глаз ни для кого, кроме Пушкина, который раньше всех поздоровался с ним со словами:

- Слышал о вас немало, но до сих пор, грешный человек, не читал ни единой вашей строчки. Нынче, однако, вы исправите, говорят, мой грех?

Но как это было сказано! С какой чарующей улыбкой! Великолепные, словно выточенные из слоновой кости, зубы так и блистали, сверкали белизной; а глаза, глаза!

Совсем растерявшись, Гоголь пробормотал про хрипоту, которая едва ли позволит ему читать.

- Да ты, Александр Сергеевич, не осаживай его с места, - вмешался Жуковский и обратился затем к князю Одоевскому: - Вы, Владимир Федорович, начали что-то про вашу поездку в Павловск?

В 1831 году Одоевскому шел всего двадцать восьмой год, но и тогда уже он был большим знатоком и страстным любителем музыки, тогда же начал ряд своих рассказов из области музыки. Мягким и, так сказать, "музыкальным" голосом заговорил он о "музыкальном" же предмете.

- Хотя аллеи в павловском парке после зимы не совсем еще просохли, меня безотчетно как-то потянуло к Розовому павильону, откуда издали уже долетали ко мне звуки эоловой арфы, точно голос с того света незабвенной императрицы Марии. Когда же вступил в павильон, меня охватило жутко-таинственное чувство, точно светлый образ самой государыни незримо витал еще в этих мирных покоях. Каждая вещь кругом напоминала об ней! Я раскрыл клавесин, коснулся одной клавиши - и она издала такой жалобный тон, что у меня дрогнуло сердце, навернулись слезы. Третий год ведь уже, что благодетельницы нашей не стало, а все как-то не верится, что никогда, никогда ее не увидишь...

- В альбоме там я нашел также ваш автограф, Иван Андреевич, - заговорил он снова, - посвященную государыне-солнышку басню "Василек":

В глуши расцветший Василек
Вдруг захирел, завял почти до половины
И, голову склоня на стебелек,
Уныло ждал своей кончины...

- Ну, теперь-то стебелек, пожалуй, не обломится, - заметил князь Вяземский, и лежавшее на всех присутствующих грустное очарование как рукой сняло: все весело оглянулись на старика-баснописца, тучный стан которого недаром заслужил ему от Карамзиной (вдовы историографа) прозвище Слон.

Сам Крылов не повернул даже головы на толстой короткой шее, как бы опасаясь нарушить найденное раз в кресле удобное положение, и только сверху покосился на большой бриллиантовый перстень, пожалованный ему императрицею Марией Федоровной и ярко сверкавший теперь на его жирной руке, покоившейся на ручке кресла.

- Смейтесь, смейтесь! - проворчал он. - Какое вам еще доказательство волшебной силы солнца, коли василек оно обратило в слона?

- На бивни которого не дай Бог попасть! - досказал Пушкин. - А что, Иван Андреевич, прочитали бы вы нам которую-нибудь из ваших басен?

- Не умею я читать...

- Вы-то не умеете? Как сейчас помню: у Олениных1 играли в фанты; вам вышел фант - прочитать басню. Усадили вас на средину залы, и стали вы читать басню: "Осел и Мужик", - да как этак многозначительно огляделись:

Осел был самых честных правил! -

мы все, обступившие вас, так и покатились со смеху. Самому Крылову, должно быть, припомнилось описанное чтение, потому что он чуть-чуть усмехнулся и вздохнул:

- Да, бывало, бывало!

- Не только бывало, но можно сказать, - бывывало, - поправил Пушкин.

- Можно сказать даже "бывывывало", - подхватил Вяземский.

- Можно-то можно, - с самым серьезным видом согласился Крылов, - да только этого и трезвому не выговорить.

Пушкин залился таким звонким, заразительным хохотом, что никто не мог устоять, - никто, кроме одного старика Воейкова: безобразный, желтый, изможденный, он угрюмо сидел поодаль от всех в углу и недоброжелательно исподлобья озирал смеющихся.

- Все басни Ивана Андреевича я готов отдать за одну, - проговорил он, - про общего нашего друга-приятеля - змею подколодную.

- А то про кого же? - отозвался Плетнев. - Вы знаете ведь басню "Крестьянин и Змея?"

- Господь уж с ним! - миролюбиво вступился Жуковский. - Ты сам, Александр Федорович, усадил его в Желтый Дом2, ну, и пускай сидит себе там.

- Да ведь и тебе, Василий Андреевич, отведен там особый покой, - сказал Пушкин. - Так не лучше ли всех вас оттуда временно выпустить - на людей поглядеть и себя показать? Александр Федорович! Покажите-ка нам, право, опять всех ваших постояльцев.

К просьбе Пушкина присоединились и другие. Сделавшись предметом общего внимания, старый свето-ненавистник приосанился и с язвительной усмешкой сказал наизусть целый ряд куплетов из своей бесконечно длинной сатиры "Дом сумасшедших". Гоголь слышал ее в первый раз и потому заслушался уже с самого вступления автора в "Желтый дом".

Вечерком, простившись с вами,
В уголку сидел один
И Кутузова стихами
Я растапливал камин;
Подбавлял из Глинки сору,
И твоих, о, Мерзляков,
Из Омира по сю пору
Недочитанных стихов!
Дым от смеси этой едкой
Нос мне сажей закоптил,
Но, в награду, крепко-крепко
И приятно усыпил!
Снилось мне, что в Петрограде,
Чрез Обухов мост пешком
Перешед, спешу к ограде
"Желтый дом".

Кого-кого желчный сатирик не усадил в свой "Желтый дом"! Когда в числе его жильцов оказался и Жуковский, Гоголь, вместе с другими, невольно взглянул на хозяина-поэта; но тот, как ни в чем не бывало, благодушно только улыбался. Из других помешанных наиболее заинтересовали Гоголя Свиньин, Греч и Бул-гарин.

В заключение сатиры, автор готов был бежать без оглядки из "Желтого дома", но смотритель дома удерживает его и читает ему указ:

Тот Воейков, что бранился,
С Гречем в подлый бой вступал,
Что с Булгариным возился
И себя тем замарал,
Должен быть, как сумасбродный,
Сам посажен в "Желтый дом".
Голову обрить сегодня
И тереть почаще льдом!

Хотя все присутствующие, за исключением одного лишь Гоголя, знали уже сатиру Воейкова, но, по-видимому, выслушали ее не без удовольствия и, вслед за Жуковским, довольно дружно захлопали в ладоши.

- А ты, мой Гнедко, чего надулся? Или обижен, что тебя тоже забыли? - заметил Жуковский Гнедичу, который едва ли не один из всех с явным неодобрением относился к хлестким стихам сатирика.

Как уже известно было Гоголю, Гнедич, подобно Крылову, служил библиотекарем в Императорской Публичной библиотеке, подобно ему, пользовался там казенной квартирой и жил бобылем. Видаясь изо дня в день, они, несмотря на разность лет, состояли в дружеских отношениях и должны бы были, кажется, невольно перенять один от другого некоторые привычки. Между тем трудно было встретить двух людей более противоположных. Крылов был олицетворением славянской стихийной натуры - простой, неряшливой и ленивой. Гнедич, напротив, был чопорный европеец, завивал волосы, одевался по моде и держал себя так, будто считал себя Адонисом, тогда как в действительности лицо его изрытое оспою, было нимало не привлекательно. Даже в горячем споре он сохранял свою величавость, самые простые вещи говорил как бы гекзаметрами и слегка в нос, точно по-французски, причем охотно также украшал свою речь французскими фразами, которые, впрочем, не всегда согласовались с правилами французской грамматики.

- C'est simplement triviale, - прогнусил в ответ Гнедич, - се ne sont pas des figures, mais, comme disent les Francais, ce sont des figurlettes3.

- Однако и наш Иван Андреевич выводит в своих баснях своего рода фигюрлеток, - улыбнулся Жуковский, - вместо Сидора да Карпа у него выступают самые подлые твари, а Сидор да Карп тотчас узнают себя.

- Quod licet Jovi, non licet bovi. Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку.

- Вы это, Николай Иванович, на чей счет? - огрызнулся тут из своего угла Воейков.

Жуковский, в качестве хозяина, поспешил вступиться посредником:

- Bos, bovis, в просторечии бык - общесобирательное имя средней руки поэтов, представителем коих являюсь я, бык по преимуществу, так и именуемый в ковчеге Арзамаса Бычком, тогда как наш поэт Слон и по вашему собственному "Парнасскому адрес-календарю" есть "действительный поэт 1-го класса и входит к его парнасскому величеству без доклада".

- Музу свою вообще посвящая низким предметам, Слон наш с бессмертными также беседу ведет на Парнасе! - с важностью добавил от себя Гнедич.

- Именно так! Он не меньший знаток древней эллинской речи, чем слуга ваш покорный.

- Вот на! С каких это пор?

- Да неужто ты об этом еще не слышал, Александр Федорович? - спросил Жуковский. - Единственный, можно сказать, пример, что труднейшему языку ленивейший человек в подлунном мире научился на старости лет. Расскажи-ка, Николай Иванович, как это было.

- Было то вот как, - начал Гнедич, самодовольно озираясь и оправляя на шее толстый модный шарф, видимо, сдавливавший ему голосовые связки. - Однажды, едва я поднялся с постели, слышу за дверью слоновую поступь соседа - живем мы ведь с ним на одном коридоре. "Что бы то значило? - думаю. - Верно, по самонужнейшему делу!" И точно. "Так и так, - говорит, - был я вечор у Орлова. Стал он меня подбивать по-гречески вместе учиться; прибыл такой, мол, француз из Парижа, что в короткое время берется и стариков обучить этой мудрости. Как ты рассудишь, дружище?" - "Как рассужу? - говорю, а сам усмехаюсь: стоит предо мной мой Иван Андреевич в туфлях на босу ногу, в шлафоре - грудь нараспашку. - Ты и теперь уж в классической тоге, в сандалиях. Ступай! И передеваться не нужно". - "Будто я так уж ленив?" - "Воплощенная лень, брат! Я бы на месте твоем купил себе греческий Новый Завет да в ящик ночного стола положил бы: авось и собрался бы раз почитать на досуге". - "Гм", - промычал он в ответ, повернулся и вышел. Как-то потом заглянуть мне случилось в ночной его столик. Так ведь и есть! Лежит там евангелие с греческим текстом: только сверху-то пыли чуть не на палец. "Что, cher ami, - говорю, - греки не свой брат?" - "Да, - говорит, - хотел поучиться, да лень раньше нас родилася". Так вот проходит два года. Позвал нас обедать Оленин. После обеда хозяин с Иваном Андреичем скрылись, - верно, в объятья к Морфею, думаю; сам заболтался с хозяйкой. Глядь, к нам Барюша и Петя - хозяйские дети - Ивана Андреича под руки тащат, а следом за ним Алексей Николаич, да три фолианта под мышкой. "Вот вы, Иван Андреевич, спорили все, что ???? имеет одно лишь значение: "пасу", а вот у Гомера и Ксенофонта нашел я другое значение еще: "разделяю". - "Дайте взглянуть", - говорит мой Иван Андреич. И что же? Представьте, берет "Илиаду" и, как ни в чем не бывало, читает себе, переводит по-русски. "Э! - говорю, - не обманешь. И сам я по-английски раз страницу вызубрил, чтобы друзей провести. А на, прочитай-ка из этой вот песни. Взял он, читает опять, переводит. "Нет, брат, пустое! Не верю. У вас, Алексей Николаич, есть тут, я вижу, еще Ксенофонт; на нем-то уж верно запнется". Ан не запнулся ведь! "Ну, - говорю, - Иван Андреевич! Было в древности семь чудес, а ты уж восьмое! Как это, братец, скажи, ты в эллина вдруг превратился?" - "А ведь не боги ж, - в ответ он, - горшки обжигают. Каждую ночь до четвертого часа читал я в постели; ради мелкой печати очками еще обзавелся. Ну, а теперь все едино, что по-гречески мне, что по-русски".

протягивая руку за стаканом остывшего чая.

- А что, Николай Васильевич, - тихонько обратился тут к Гоголю Плетнев, - не пора ли выступить и вам?

Того как варом обожгло.

- Нет, Петр Александрович, лучше отложим до осени...

- До осени? Ну нет, извините. Господа! - громко возгласил Плетнев. - Вот у Николая Васильевича взята с собой рукопись его талантливого земляка-хохла - пасечника Рудого Панька. Не желаете ли послушать один рассказец?

Не успел очнуться Гоголь, как сидел уже посреди комнаты за маленьким столиком с двумя восковыми свечами (стеариновых в то время не было еще и в помине).

- Смелей, смелей, - шепнул ему Жуковский, ставя к нему на столик стакан сахарной воды.

Было это не лишне: Гоголь чувствовал, как вся кровь у него отлила к сердцу, и дрожащей рукой он поднес к губам стакан сахарной воды.

- Книгу свою пасечник назвал "Вечера на хуторе близ Диканьки", - предварил он слушателей; затем откашлянулся и стал читать: - "Это что за невидаль: "Вечера на хуторе близ Диканьки?" Что это за вечера? И швырнул в свет какой-то пасечник! Слава Богу, еще мало ободрали гусей на перья и тряпья на бумагу, еще мало народу, всякого звания и сброду, вымарало пальцы в чернилах!.."

Когда же среди общего напряженного молчания прорывался на том или другом конце комнаты сдержанный смех, по губам читающего пробегала также усмешка, старик-пасечник лукаво посмеивался в бороду: "Будто уж так смешно? Смейтесь на здоровье, люди добрые!"

Когда он дочел свое предисловие, Пушкин опять-таки первый ударил в ладоши; но Жуковский остановил его:

- Это только присказка, сказка впереди.

По прочтении затем и самой сказки - "Вечер накануне Ивана Купала", чтеца наградили еще более шумные рукоплескания, чем давеча Воейкова.

- Вот, господа, чистая родниковая вода, истинная поэзия! - воскликнул Пушкин.

еще кое-что мне прочитайте. Вы где располагаете провести лето?

- В Павловске - на кондициях в одном доме...

- Ну вот, чего же лучше? Из Павловска до Царского рукой подать. Я буду жить там - не забудьте! - по Колпинской на даче Китаевой; Василий Андреевич - в Александровском дворце. По образу пешего хождения можете навещать нас хоть каждый день; милости просим.

Примечания

1

2 Умалишенные до перевода их в больницу Всех Скорбящих за Нарвскою заставой помещались в Обуховской больнице. Здание ее в те времена было окрашено в желтый цвет, откуда и название "Желтый дом".

3 Это попросту пошло... это не лица, а, как говорят французы, - рожицы. (Так хотел по крайней мере, надо думать, выразиться Гнедич, вышеприведенная фраза которого нашло потом место, в числе курьезов, в записной книжке Вяземского.)

Раздел сайта: