Авенариус В.П.: Гоголь-студент (биографическая повесть)
Глава двадцать пятая. "Таинственный Карло" оправдывает свое прозвище

Глава двадцать пятая

"ТАИНСТВЕННЫЙ КАРЛО" ОПРАВДЫВАЕТ СВОЕ ПРОЗВИЩЕ

Последний год на школьной скамье, как последняя ступень к новой, самостоятельной жизни, имеет для учащейся молодежи особенное значение. Для Гоголя он начался утратой: прибыв в Нежин, он опять недосчитался там одного из своих приятелей - Базили. После своего "казуса" с профессором Андрущенко и возвращения в прежний класс самолюбивому молодому греку не жилось уже в Нежине. Поэтому, когда летом в Одессе, куда он отправился на каникулы к родным, старинный доброжелатель его - Орлай, директорствовавший теперь в Ришельевском лицее, предложил ему перейти к нему в лицей, Базили не колеблясь принял предложение. Попал он снова в Нежин не ранее, как спустя двадцать лет, проездом в Петербург из Бейрута в Малой Азии, где состоял генеральным консулом, и, как "ветеран", был принят с открытыми объятиями студентами нежинского лицея, в который между тем была преобразована прежняя "гимназия высших наук".

Под первым впечатлением своего одиночества Гоголь написал длиннейшее письмо своему дяде Петру Петровичу, с совершенно несвойственною ему откровенностью каясь, что "ничем не мог доказать ему любви своей и даже огорчал его частенько".

"Живо помню, - признавался он далее, - как был когда-то рассеян, чем-то оскорбил вас и даже забыл поздороваться с вами, и как через минуту вы обняли меня с улыбкой примирения - и все было забыто".

С дядей же Павлом Петровичем он также письменно почти как равный с равным болтал с особенным удовольствием о разных мелочах истекшего лета:

"Право, как подумаешь, как было весело нам! Чего мы ни делали! Помните, как мы бракованные арбузы отправляли на тот стол? Кстати: вы не знаете дальнейших приключений с онучем Петра Борисовича?

... Бывало (помните ли наши гулянья?), мы путешествуем даже до мельниц и приходим к вечеру, истомленные, на чай или на богатую коллекцию дынь. Чаще всего я вспоминаю, когда после ужина отправляемся на ночлег по нашей шаткой лестнице в возвышенное наше обиталище... Верите ли, что у нас в Нежине так скучно стало, что не знаешь, куда деться? Сидишь целый день за книгой да зеваешь так жалко, что уши вянут..."

Чтобы по прошлогоднему совсем не захандрить, Гоголь прибегнул к прошлогоднему же средству - театру. Инспектор Белоусов, к которому он обратился за разрешением, выразил справедливое удивление, как это он, студент выпускного курса, может вообще думать о театре, когда с Рождества должны начаться у него репетиции, а после Пасхи - экзамены.

- Вот потому-то время и дорого, - отвечал Гоголь. - До Рождества отведем душу, чтобы потом уже ничем не отвлекаться.

- А кто отвечает мне за то, что вы не поднесете публике опять такого экспромта, как в последний раз?

- Я вам за то отвечаю честным словом студента!

- Обещать иное легче, чем выполнить. Позвольте мне еще несколько подумать.

- Подумайте, Николай Григорьевич, но, пожалуйста, подольше: мы тем часом и отыграем.

Чтобы не дать Николаю Григорьевичу времени одуматься, а тем более посоветоваться с другими профессорами, между которыми было теперь более прежнего противников ученических спектаклей, Гоголь немедля принялся набирать труппу. На этот раз, однако, призыв его не нашел отклика. Божко и Кукольник прямо отказались: как первым ученикам в своих классах, им хотелось и сохранить за собой первенство - одному при выпуске, другому при перехода на старший курс. Кроме того, в голове у Кукольника назревал план новой пятиактной драмы. С грехом пополам Гоголю удалось набрать несколько человек более или менее опытных актеров, в том числе, разумеется, Прокоповича и Григорова. Но без Кукольника дело как-то не ладилось, а вскоре и совсем расклеилось.

Однажды (именно 27 сентября) во время репетиции кто-то стал ломиться снаружи в замкнутую дверь театральной залы, где воздвигались подмостки. Гоголь, раздраженный уже тем, что Григоров опять-таки не знал своей роли, сердито подскочил к двери:

- Вход воспрещен!

- Отоприте! - донесся оттуда властный голос.

- Это вы, Михаила Васильевич?

- Я. Извольте сейчас отпереть!

- Мы ни для кого не делаем исключения. Просим прощения.

- Меня вы сию минуту впустите!

- Да ты просто не отвечай, - тихонько посоветовал Гоголю один из актеров. - Надоест - сам уйдет.

- И то правда. Молчание, господа!

- Убрался, кажется?

- Видно, что так. Что же, начать опять?

- Начнем.

Но они не приступили еще к делу, как за дверью загремел зычный голос гимназического экзекутора майора Силы Ивановича Шишкина.

- Прошу, господа, немедленно впустить нас, в противном случае я выломаю дверь силой на вашу же голову.

Актеры нерешительно переглянулись.

- Сила солому ломит, а Сила Иванович и дубовые двери, - с желчным юмором заметил Гоголь и отпер дверь.

Но он находился уже в таком возбуждении, что когда шедший вслед за экзекутором Михаила Васильевич накинулся на него с резкими упреками. Гоголь не менее резко наговорил в ответ много лишнего.

Билевич не дослушал и со словами: "Вы пьяны, я вижу! Это вам так не сойдет", выбежал вон.

Недолго погодя Гоголь был вызван в конференц-залу. Конференция была в полном составе; экспертом присутствовал гимназический доктор Фибинг.

- Мне очень прискорбно, Яновский, - обратился к подсудимому строже обыкновенного председатель профессор Шаполинский, - что на выпускном курсе на вас принесена столь тяжкая жалоба старейшим из ваших наставников...

- Да я действовал не самовольно, - стал оправдываться Гоголь, ища глазами своего покровителя - инспектора, - я был обнадежен...

- Что мне отчасти известно было о ваших приготовлениях к театру - мною уже доложено конференции, - перебил его Белоусов, смущенный вид которого показывал, что такое признание в своей оплошности стоило ему немалого самоотвержения. - Но речь идет теперь не о театре, а о том, что на сделанные вам Михайлой Васильевичем замечания вы осмелились высказать разные дерзкие суждения...

- И таким неподобающим тоном, - досказал Никольский, - что есть основание усомниться в вашей трезвости.

- И полное основание, - подхватил Билевич, - улика, кажется, налицо.

Он указал на раскрасневшиеся щеки Гоголя, на которых теперь выступили багровые пятна.

- Да я в рот не беру вина... клянусь Богом! - пробормотал Гоголь прерывающимся голосом и с дрожащею нижнею челюстью.

- За это-то и я могу поручиться, - вступился опять Белоусов, - в кутежах студентов Яновский никогда не был замечен. А от такого обвинения, как ваше, Михаила Васильевич, хоть кого в жар бросит.

- Ну нет-с! Тут совсем иная причина. Я покорнейше просил бы Карла Карловича подвергнуть молодого человека на сей предмет врачебному осмотру.

язык и дохнуть хорошенько; далее вывернул ему веки, чтобы проверить степень их воспаления, и в заключение объявил конференции, что трезвость молодого человека несомненна; что его "нежная конституция" указывает скорее на нервное потрясение, но что для окончательного приговора было бы полезно произвести еще трехдневное наблюдение в лазарете.

- Это в самом деле всего вернее, - обрадовался добряк Шаполинский и вполголоса добавил: - Вы помните ведь, конечно, господа, подобный же припадок с ним года три-четыре назад?

И Гоголь очутился в лазарете. Вместо трех дней, по настоянию осторожного доктора ему пришлось пробыть там целых пять, по истечении которых рапортом доктора Фибинга конференции "трезвость" молодого человека была окончательно установлена. Одиночное заключение в лазарете, куда к нему никто из товарищей не допускался, было зачтено виновному в наказание. Само собою разумеется, что вся театральная затея его вылетела в трубу. Но он к ней и без того уже охладел. Как иной цветок распускается за ночь, так же точно здесь наш затворник за пять дней остепенился на год. Непрерывно, день и ночь, раздумывая на досуге над своею судьбою, он составил себе план своей будущей гражданской карьеры. Между тем пришло и ответное письмо от Петра Петровича Косяровского, да такое родственно теплое, что молчальник наш решился поделиться с дядей своими заветными мечтами.

"Еще с самых времен прошлых, с самых лет почти непонимания, я пламенел неугасимо ревностью сделать жизнь свою нужною для блага государства, - писал он (3 октября 1827 года). - Тревожные мысли, что мне преградят дорогу, что не дадут возможности принести ему малейшую пользу, бросали меня в глубокое уныние. Холодный пот проскакивал на лице моем при мысли, что, может быть, мне доведется погибнуть в пыли, не означив своего имени ни одним прекрасным делом: быть в мире и не означить своего существования - это было для меня ужасно. Я перебирал в уме все состояния, все должности в государстве и остановился на одном - на юстиции. Я видел, что здесь работы будет более всего, что здесь только буду истинно полезен для человечества. Неправосудие, величайшее в свете несчастье, более всего разрывало мое сердце. Я поклялся ни одной минуты короткой жизни своей не утерять, не сделав блага. Два года занимался я постоянно изучением прав других народов и естественных, как основных для всех законов; теперь занимаюсь отечественными. Исполнятся ли высокие мои начертания? Или неизвестность зароет их в мрачной туче своей? В эти годы эти долговременные думы свои я затаил в себе; недоверчивый ни к кому, скрытный, я никому не говорил своих тайных помышлений, не делал ничего что бы могло выявить глубь души моей; да и кому бы я поверил и для чего высказал себя? Не для того ли, чтобы смеялись над моим сумасбродством, чтобы считали пылким мечтателем, пустым человеком? Никому, и даже из своих товарищей, я не открывался, хоть между ними было много истинно достойных. Я не знаю, почему я проговорился теперь перед вами: оттого ли, что вы, может быть, принимали во мне более других участие, или по связи близкого родства, - этого не скажу: что-то непонятное двигало пером моим, какая-то невидимая сила натолкнула меня, предчувствие вошло в грудь мою, что вы не почтете ничтожным мечтателем того, который около трех лет неуклонно держится одной цели и которого насмешки, намеки более заставят укрепнуть в предположенном начертании. Ежели же вы и не почувствуете во мне, по крайней мере, вы затаите мое письмо, так же как я затаил в себе один свои упрямые предначертания. Доказательством сему может служить то, что во все время бытия моего с вами я ни разу не давал себя узнать, занимался игрушками и никогда почти не заводил речь о выборе будущей своей службы, о моих планах и проч. Даже маменька, которая хотела узнать мой образ мыслей, еще не может сказать наверное, куда я хочу; причин еще некоторых я не могу сказать теперь; впрочем, это только для одного меня может быть занимательно..."

При чтении этого письма Петр Петрович, быть может, остановился в недоумении на загадочной фразе: "причин еще некоторых я не могу сказать теперь"; но потом, вспомнив про литературную "белиберду" племянника, он легко мог догадаться, что юридическую карьеру Никоша оставляет себе только в виде запасной двери на случай, если бы, паче чаяния, не выгорели замыслы его, поэта-воробья, угоняться за поэтом-орлом.

а надзиратели, особенно немец Зельднер, не могли надивиться, что сталось с несносным шутником и задиралой, который превратился в самую покорную кроткую овцу. Изредка только прорывался у него природный юмор, но как мгновенная вспышка тлеющего под пеплом огня, чтобы затем опять потухнуть.

Так едва ли не один только Гоголь принял равнодушно событие, взбудоражившее весь их школьный мир: вступление в должность прибывшего наконец в последних числах октября нового директора Данилы Емельяновича Ясновского. Еще задолго до личного с ним знакомства всем было известно из его формулярного списка, что он, происходя из духовного звания, окончил курс в Киевской духовной академии и начал службу протоколистом в канцелярии Новгород-Северского наместничества, но затем вскоре перешел в канцелярию генерал-губернатора Малороссии, фельдмаршала графа Румянцева-Задунайского, при котором состоял личным секретарем, а потом и адъютантом до самой смерти фельдмаршала. Некоторое время затем пробыв директором государственного банка в Петербурге, он перебрался опять в провинцию, где занимал разные должности по судебной части, пока не попал в Чернигов, где последние шесть лет служил по дворянским выборам.

В дополнение к этим официальным сведениям передавалось еще на словах, что Данила Емельянович в Чернигове был своим человеком у генерал-губернатора князя Репнина и у губернатора Фролова; место же директора нежинской гимназии после Орлая принял только по усиленной просьбе попечителя гимназии графа Кушелева-Безбородко, знавшего его как человека очень начитанного и, подобно Орлаю, большого знатока древних классиков.

- Лишь бы и нравом походил на нашего милейшего Ивана Семеновича! - толковали между собой студенты.

Очень им не пришлось в этом отношении разочароваться. Летами Ясновский был еще старше Орлая; ему перевалило за шестой десяток, и преклонный возраст сказывался в недостаточной энергии, чтобы запнувшуюся учебную машину привести опять в полный ход. Но что недоставало ему в начальнической выдержке и строгости, то в значительной степени искупалось искренним добродушием, всегдашнею готовностью помочь всякому и словом, и делом; а многосторонние познания и замечательное красноречие заслужили Даниле Емельяновичу вскоре общее уважение и профессоров, и воспитанников.

Наименьшее влияние оказал новый начальник на выпускных студентов.

- Хороший-то он, хороший, - признавали они, - да стоит ли крепко привязываться к человеку, когда проживешь с ним без году неделю? Лишние только охи да вздохи!

И сам Ясновский, казалось, понимал "выпускных", относясь к ним с неизменным благодушным снисхождением даже в таких случаях, где предшественник его, Юпитер-Громовержец, наверно, не пожалел бы грома и молний. Так, совсем молоденький еще учитель латинской словесности Кулжинский, написав довольно слабую книгу о народных обычаях малороссиян под названием "Малороссийская деревня", имел неосторожность ее напечатать; а студенты, выискав в книге несколько неудачных оборотов и выражений, стали допекать ими бедного автора на лекциях, в виде bonmots1, доводя его чуть не до бешенства. В довершение всего однажды в городском театре, на представлении заезжей труппы актеров, на котором присутствовали также многие профессора, в том числе и сам Кулжинский, кучка студентов в партере во время антракта со смехом возвестила "почтеннейшей публике", что завтра пойдет самоновейшая, нигде еще не игранная комедия-водевиль "Малороссийская деревня, или Закон дуракам не писан".

расшалившейся молодежи выступил старик-директор. Когда же Билевич начал было с жаром доказывать, что "молодежь, не удерживаемая твердою рукою на опасном пути разнузданных вожделений, уподобляется лунатику, гуляющему по краю бездны", - Данила Емельянович только улыбнулся.

- А кто ручается нам за то, что лунатик, если его окликнуть, не сорвется в бездну, тогда как без оклика он благополучно ее миновал бы? Эх, господа, поверьте старику: сама жизнь впоследствии выравнивает все шероховатости и углы; перемелется все - мука будет.

Гоголь, не бывший во время рассказанного случая в театре, отнесся к нему всех безучастнее. Как улитка в своей раковине, он замкнулся в самом себе, и только внезапное, совершенно неожиданное возвращение в Нежин его друга детства - Данилевского, стосковавшегося в Московском университетском пансионе, заставило его выставить из своей раковины щупальцы.

- Тебя, Никоша, право, точно подменили! - говорил Данилевский. - Прежде ты хоть и был бирюком, но нет-нет да и выкинешь коленце; а теперь совсем тихоней стал, воды не замутишь. Перед высшими будто выслужиться хочешь...

- Да, может быть, у меня это и в самом деле в предмете? - с тонкой усмешкой отозвался Гоголь. - Через полгода нам придется уже выплыть из нашей тихой заводи в бурное житейское море. Как же вперед не напрактиковаться лавировать и по ветру, и против ветра? Как знать, в какие круги общества толкнет нас в Питере судьба? Есть сферы, где первое дело - держать на привязи язык и не выдавать своих сокровенных чувств и мыслей. Ты вот, да и все, кажется, считаете меня тихоней, а может быть, я внутренно только хохочу над вами?

- Ну, над тобой, как над старым другом, я, пожалуй, особенно смеяться не стану.

- И на том спасибо, но сдается мне, что дружба наша однобокая.

- Как так?

- А так, как кабала: я тебе друг, а ты не препятствуешь мне только оказывать тебе дружбу. Бог тебе судья!

"Я теперь совершенный затворник в своих занятиях, - писал Гоголь матери перед Рождеством. - Целый день с утра до вечера ни одна праздная минута не прерывает моих глубоких занятий. В короткие эти полгода я хочу произвести и произведу (я всегда достигал своих намерений) вдвое более, нежели во все время моего здесь пребывания, нежели в целые шесть лет. При неусыпности, при моем железном терпении я надеюсь положить, по крайней мере, начало великого предначертанного мною здания. Все это время я занимаюсь языками. Успех, слава Богу, венчает мои начинания. В остальные полгода я положил себе за непременное - окончить совершенно изучение трех языков".

Когда Данилевский на рождественские праздники собрался домой в деревню, Гоголь отправил с ним в Васильевку только коротенькую записку о присылке денег, а сам остался в Нежине. Когда же затем от матери пришел ответ с упреками в небережливости и в том, что он целые годы не работал, - сын принялся опять "лавировать".

"Если я что знаю, то этим обязан совершенно одному себе, - оправдывался он (1 марта 1828 г.), - и потому не нужно удивляться, если надобились деньги иногда на мои учебные пособия. У меня не было других руководителей, кроме меня самого, а можно ли самому без помощи других совершенствоваться? Я больше испытал горя и нужд, нежели вы думаете. Вряд ли кто вынес столько неблагодарностей, несправедливостей, глупых, смешных притязаний, холодного презрения и проч. Правда, я почитаюсь загадкою для всех; никто не разгадал меня совершенно. У вас почитают меня своенравным, каким-то несносным педантом, думающим, что он умнее всех, что он создан на другой лад от людей. Верите ли, что я внутренне сам смеялся над собою вместе с вами? Здесь меня называют смиренником, идеалом кротости и терпения.

В одном месте я самый тихий, скромный, учтивый, в другом - угрюмый, задумчивый, неотесанный и проч., в третьем болтлив и докучлив до чрезвычайности, у иных - умен, у других - глуп. Как угодно почитайте меня, но только с настоящего моего поприща вы узнаете настоящий мой характер. Верьте только, что всегда чувства благодарные наполняют меня, что никогда не унижался я в душе и что всю жизнь свою обрек благу. Вы меня называете мечтателем, опрометчивым, как будто бы я внутри сам не смеялся над ними..."

преклонялась перед его "мужским" умом и, богобоязненная, смиренная, а вместе с тем и крайне суеверная, мнительная, одобряла его "политичность" со старшими "к общему благу", но при этом вновь убеждала не заноситься слишком далеко, быть прилежнее, бережливее, в трудные же минуты жизни уповать на одного Бога, держась "панглоссовой системы": "что ни деется - все к лучшему"2.

Примечания

1 Каламбуров (фр.).

2 Панглосс - действующее лицо одной повести Вольтера под названием "Кандид", педагог и доктор, наивно верящий, что на свете все хорошо и делается к лучшему. М. И. Гоголь неоднократно в своих письмах упоминает о Панглоссе, о котором сама едва ли что читала, а понаслышке составила себе неверное понятие как о каком-то благочестивом человеке.

Раздел сайта: